Мистер Эндерби. Взгляд изнутри - Берджесс Энтони 22 стр.


В июле и августе он с грехом пополам собрал томик из пятидесяти лирических стихов: чистые копии и поздние черновики, по счастью, съездили с ним в чемодане в Рим и обратно, масса другого, чернового материала осталась (вероятно, уже выброшена) в квартире на Глостер-роуд, и, надо полагать, его уже не вернуть. Назывался сборник «Круговая павана». Отпечатанный маленькой серенькой женщиной в машинописном бюро в Манчестере, он был отправлен издателю и принят без большого энтузиазма. В кабинетах общественных уборных, где уединение покупалось за пенни, он планировал длинную автобиографическую поэму белым стихом, своего рода «Прелюдию». Мешочек для губок в штанах еще не похудел, и он мог позволить себе ждать, когда одумается вялая или дующаяся Муза. Несколько автобиографических поэтических строк, какие удалось выжать, были уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, оставлены до утра, прочитаны, перечитаны, переписаны, уничтожены. На протяжении августа и сентября курорт звенел голосами бойких отдыхающих в комичных шляпах с лозунгами («Попробуй меня, я легок на вкус», «Давай, Джо, мамочка не узнает»), был липким от поцелуев, морской соли, эля, сахарной ваты, скал. Никаких вестей ни от Весты, ни от кого-либо другого. Однажды солнечным утром, сидя в общественной уборной, слушая весело клацающих ведерками и совками детей по пути на пляж, он упивался, как фраскати, возобновленным одиночеством. Однако жаль, что он ничего не может написать. Он забросил мысль о длинной автобиографической поэме. Как насчет эпической про короля Артура, или лорда Резерфорда, или про Олкока с Брауном?[59] Он долгие часы корпел в общественной библиотеке, делая вид, будто взаправду работает, закладывает основы, собирает материал. Он ничего не написал.

Октябрь и ноябрь принесли первое дуновенье дурного предчувствия. Шутка заходила слишком далеко. Конечно, денег еще хватало, но ему нечем было занять время. Бесцельно бродить по пустынным, оглушенным прибоем улочкам, прятать уши в воротник пальто и пытаться выдавить стихотворение, возвращаться к безнадежности, к рагу, к настойчивым посягательствам миссис Бэмбер подняться к нему в мансарду, сидеть там, разговаривать про ее собственное прошлое, пряное от устричных баров и «Винокурней Йетсов»[60].

Если (как он сам себе поклялся на Рождество) ему будет дарован хотя бы какой-то знак, что он сможет снова начать писать, то, когда деньги закончатся, он по доброй воле найдет себе то или иное тщетное занятие, станет поэтом на полставки, будет поддерживать в себе жизнь ради Музы…

Под конец января он проснулся однажды скованным морозом утром, в ушах пело стихотворение. Слава богу! Он записал гномическое телеграфное послание и целое утро убил на оттачивание его до окончательной формы:

Ты – словно те врата в городской пыли,
Из коих вышли на бой далекий солдаты.
Позволишь ли им вернуться? Украсишь ли
Арки и камни убором цветов богатым?
Но горько, – увяли цветы, а солдаты,
с задором бранным,
Бьются в далекой дали, – в чуждых,
неведомых странах…

Едва он перечитал получившееся, волосы у него буквально стали дыбом: это было приватное послание, послание от Музы ему самому.

Но однажды утром, совсем невзначай,
Попивая из чашки утренний чай,
Возможно, внезапно увидишь ты,
Что небеса уже не пусты,
Что поют в них святые, в них радость и свет…
Я сказала «увидишь»? Наверное, нет.

Он почувствовал, как покрывается липким потом, как диафрагма у него разжижается. Прощальное стихотворение…

В марте вышла «Круговая павана». Последовали рецензии: «… приятный и ясный прозрачный стих в традиции…»; «… мистер Эндерби не утратил былого мастерства, жаль, однако, что мы не видим признаков мастерства нового, признаков нового направления. Это умело сплавленная смесь, но очень даже старая смесь…»; «… со вздохом вспоминаешь былое лирическое совершенство. Облегчением будет обратиться к работе двух молодых оксфордских поэтов…» И одна – явно из-под пера Утесли: «Мистер Эндерби, без сомнения, достаточно реалистичен, чтобы не сожалеть о кончине своего поэтического дара. Такой дар не длится вечно, а у мистера Эндерби он протянул дольше, чем у многих. Ведь многие его современники уже избрали исполненное достоинства безмолвие достопамятных успехов, и можно предсказать, что мистер Эндерби, после этого не вполне ожидаемо разочаровывающего сборника, присоединится к их молчанию…» В «Фем», разумеется, никакой рецензии не появилось.

На протяжении апреля Эндерби уныло размышлял над болью в груди. В мае, три дня назад, он решил пойти к врачу. После пальпации и аускультации врач решил, что с ним все в порядке, но для верности послал Эндерби в больницу на рентген. Но еще до того, со звучащим в ушах «все в порядке», Эндерби сел у себя в мансарде набросать список возможных способов умереть:

Перерезать вены в горячей ванне,
Передознуться снотворным,
Повеситься в гостиной, на картинном крюке,
Прыгнуть в море с пирса.

Стояло начало лета, и в доме миссис Бэмбер было довольно много ранних отдыхающих, по большей части (насколько мог судить по шуму Эндерби) это были упряжки галопирующих детей, за которыми неумело следили молодые родители, кричащие «тпрр-уу», но так никем и не услышанные. Неправильно будет, думал Эндерби, превращать самоубийство в дело публичное. Неприятно, наверное, начинать воскресное отпускное утро с вида покачивающегося трупа у выставленных с вечера хлопьев или разводов красного в остывшей ванне. Равно не стоит расстраивать людей, прыгнув с причала в конце Центрального пирса, к тому же всегда найдется какой-нибудь заскучавший в отпуске пловец, который чересчур уж быстро бросится его спасать. Лучше всего передозировка: тихо и чисто, тихо и чисто, чем-то там и чем-то там и сонно чем-то там. Кингсли, шутник-христианин.

Не-христианин и нехристь-стоик Эндерби вскарабкался по цвета ванили ступеням дома номер 17 по Баттеруорт-авеню. Входная дверь была не заперта, на полке для шляп – лопатки и ведерки, во всем темном морсководорослевом коридоре – запах ног и песка. Никого из постояльцев не было, возможно, ушли смотреть «Сына твари из далекого космоса», но у себя на кухне пела миссис Бэмбер, веселая вдова водителя трамвая, и ее песня отдавала устрицами и молодым портвейном. Пока Эндерби поднимался по лестнице, его вдруг заворожила строчка из (как он подумал) «Улисса» и показалась ему, несущему смертельную дозу в кармане, самой берущей за душу строкой (хотя это была не поэтическая строка, а, насколько ему помнилось, обрывок внутреннего монолога Блума), более всего чреватой сожалениями, какую он когда-либо слышал:

«… и больше не лежать в ее теплой постели».

Он затряс головой, когда вокруг строки начали тесниться образы – образы, которые он больше не в силах перевести в слова и рифмы: кони, подающий сигнал к забегу судья, шатер с шампанским, солнце на загривке, омлет из сотни яиц и бутылки бренди «Наполеон», жизнь.

«… и больше не лежать в ее теплой постели».

Эндерби поднимался все выше, поднялся на самый верх, где от солнца его отделяла только крыша. Подобно морю, его башенка нагревалась к лету. Войдя, он сел на кровать, отдуваясь после подъема. Потом живущий собственной жизнью желудок решил, что надо поесть, поэтому Эндерби поставил на газовую конфорку остатки незатейливого рагу. Пока оно булькало, он вертел в руках внушительный пузырек аспирина: где-то он слышал или читал, что сотни таблеток должно хватить. Он не сомневался, что миссис Бэмбер легко управится с нежданным трупом: она же ланкаширка, а ланкаширцы со смертью на ты. И вообще, это будет чистый труп, лежащий под простыней, уронив от изумления собственной смерти челюсть. (Он напомнил себе, что необходимо по возможности опорожнить тело, прежде чем превратить его в труп.) Отдыхающих это не потревожит: старший констебль и секретарь городского совета постараются избежать шумихи, все будет сделано тихо, ночью, а после, к утру, в тарелки с шорохом переложат хлопья. Эндерби даже с аппетитом сел за свой последний ужин, жидкое, но вкусное причастие перед смертью. Он испытывал возбуждение, точно после ужина собирался смотреть фильм, про который все говорили и который нахваливали критики.

3

После ужина Эндерби надел пижаму. Майский вечер был светлым, и у него возникло мимолетное ощущение, что он снова маленький, что его отправили спать, тогда как жизнь снаружи еще бьет ключом. Он помыл ноги и отдраил вставные челюсти, вычистил немногочисленные кастрюли и сковородки, съел кусок лежалого шоколада и перелил воду из кувшина в чистую молочную бутылку (у него нет стакана, а ему понадобится много воды, чтобы запить аспирин). Теперь, когда ватная пробка уже была удалена и таблетки тактично постукивали, пузырек аспирина начал драматично преображаться, втягивая вечерний свет со всех углов, приобретая облик почти грааля, так что державшая его рука задрожала. Эндерби понес его к кровати, и всю дорогу пузырек издавал крохотный, сухой перестук кастаньет. Встав на кровать, Эндерби выглянул на задний дворик миссис Бэмбер. Он осмотрел его жадно, выискивая символы жизни, но увидел только мусорный бак, картонную коробку с золой, одуванчики, выросшие в щелях между плитами, и старый велосипед, выброшенный сыном миссис Бэмбер Томом. Дальше тянулись трехэтажные дома, где на подоконниках сохли купальники, а еще дальше – море, и надо всем этим бледно-желтое, как примула, небо.

3

После ужина Эндерби надел пижаму. Майский вечер был светлым, и у него возникло мимолетное ощущение, что он снова маленький, что его отправили спать, тогда как жизнь снаружи еще бьет ключом. Он помыл ноги и отдраил вставные челюсти, вычистил немногочисленные кастрюли и сковородки, съел кусок лежалого шоколада и перелил воду из кувшина в чистую молочную бутылку (у него нет стакана, а ему понадобится много воды, чтобы запить аспирин). Теперь, когда ватная пробка уже была удалена и таблетки тактично постукивали, пузырек аспирина начал драматично преображаться, втягивая вечерний свет со всех углов, приобретая облик почти грааля, так что державшая его рука задрожала. Эндерби понес его к кровати, и всю дорогу пузырек издавал крохотный, сухой перестук кастаньет. Встав на кровать, Эндерби выглянул на задний дворик миссис Бэмбер. Он осмотрел его жадно, выискивая символы жизни, но увидел только мусорный бак, картонную коробку с золой, одуванчики, выросшие в щелях между плитами, и старый велосипед, выброшенный сыном миссис Бэмбер Томом. Дальше тянулись трехэтажные дома, где на подоконниках сохли купальники, а еще дальше – море, и надо всем этим бледно-желтое, как примула, небо.

– Сейчас, – сказал Эндерби вслух.

Одна дрожащая рука высыпала в другую дрожащую руку горсть аспирина. Он бросил белые зерна себе в рот, как монетки по пенни в пасть черномазого уродца-копилки. Все еще дрожа, выпил воды из молочной бутылки. Осина… аспирин… осиновый аспирин и кол осиновый… Нет ли тут какой взаимосвязи?

Ветвь указующей осины…

Он прикончил пузырек за шесть или семь горстей, которые тщательно запивал. Потом со вздохом откинулся на спину. Оставалось только ждать. Он совершил самоубийство. Он убил себя. Изо всех грехов самоубийство самый омерзительный, поскольку самый трусливый. Какая кара ждет самоубийцу? Будь тут Утесли, он, несомненно, процитировал бы из дантова «Ада», и притом пространно, с чувством собственного права: как-никак он внес свой вклад в итальянское искусство. Эндерби смутно припомнил, что самоубийцам отведен второй пояс седьмого круга ада, между теми, кто чинил насилие своим ближним, и теми, кто учинил насилие против Бога, искусства и природы. По праву в том кругу место самому Утесли, возможно, он уже там. Все это, думал Эндерби, Грехи Льва. Закрыв глаза, он совершенно ясно увидел кровоточащие деревья, воплощавшие самоубийц, а вокруг них кружили гарпии, гремя сухими крыльями – звук походил па клацанье таблеток аспирина в пузырьке. Он нахмурился. И где же тут уединение? Какое-то слишком уж публичное место. Он же выбрал второй пояс, чтобы избежать третьего, а обоим грехам разом отведен почему-то один круг…

С бесконечными деликатностью и тщанием предвечерний свет пронизывал мироздание все более и более темных тонов серого. Часы на запястье у Эндерби бодро тикали – чересчур вышколенный слуга, который возвестит о смерти так же невозмутимо, как о наступлении дня и подаче завтрака. На Эндерби навалилась огромная усталость, в ушах у него гудело.

Фанфары громких ветров, космический рев спускаемой в сортирах воды. Тьма перед его глазами срезалась кружок за кружком, как черный хлеб до самой корки буханки. А эта корка начала вращаться. И становилась все ярче с каждым оборотом, пока не сделалась ослепительней солнца. Эндерби обнаружил, что у него нет сил укрыться за простыней, руками или веками. Круг потрескивал от невыносимого свечения, а потом Эндерби потащили под бодрые, но почему-то архангельские крики пред чьи-то божественные очи. И эта божественная сущность, благожелательно явившая себя поначалу константой чистого разума, внезапно обрушилась на все органы чувств Эндерби, и он отшатнулся.

Это была она. Она приветствовала его громовым пердением в десять тысяч землетрясений, рыганием в миллионе вулканов, и вся вселенная ревела от одобрительного смеха. Она качнула на него титьками как обвисшие луны, раздвинула бесконечную змею рта, как слезает с куска сала кожа, показывая черные зубы, забросала его шариками ушной серы и высморкала в него зеленой слизью из носа. Престолы и троны ревели, а херувимы были бессильны. Эндерби задыхался от вони: сероводород, немытые подмышки, вонь изо рта, фекалии, застоявшаяся моча, гниющая плоть – все они хлюпающими шарами набивались ему в ноздри и в рот.

– Помогите… – попытался позвать он. – Помогите… помогите… помогите!

Он упал, царапая и плача.

– Помогите, помогите!

Чернота – сплошной смех и грязь – сомкнулась над ним. Издав последний вопль, он ей поддался.

Глава вторая

1

– Больше мы ведь пытаться не будем, верно? – говорил доктор Гринслейд, психиатр. – Ведь теперь мы понимаем, что это только причиняет уйму хлопот другим людям. – Он просиял – моложавый толстяк в не слишком чистом белом халате, с нездоровой кожей сладкоежки. – Например, у нашей бедной старой домохозяйки от этого с сердцем лучше не стало, верно ведь? Ей пришлось бегать вверх по лестницам, потом вниз по лестницам… – Он проиллюстрировал, пробегая пальцами по воздуху, как по ступенькам, вверх-вниз. – …И она была в крайнем волнении, когда наконец прибыла «Скорая». Нам надо думать о других, правда? Мир ведь не создан для нас одних и никого больше.

Эндерби ежился от этой няничкиной подмены вежливого обращения множественной формой единственного числа.

– Каждый причиняет хлопоты, когда умирает, – пробормотал он. – Этого не избежать.

– Но вы-то не умерли, – подхватил доктор Гринслейд. – Когда люди умирают заведенным порядком, они причиняют хлопоты заведенные и неспешные, которые никому не во вред. Но вас-то едва-едва поймали в последний момент. А это означало суету и хлопоты для всех, особенно для вашей бедной старой домохозяйки. А кроме того, – подавшись вперед, он понизил голос, – в вашем-то случае это была не честная смерть, а? Это была… – он прошептал грязные слова, – попытка самоубийства.

Эндерби понурился, поскольку такой была ожидаемая клишированная реакция.

– Мне очень жаль, – сказал он, – что я так напортачил. Не знаю, что на меня нашло. Нет, кое-что, конечно, знаю, но будь я храбрее, постарайся перетерпеть, я, наверное, смог бы уйти на ту сторону, если понимаете, о чем я. Я про видение ада говорю, явившееся, чтобы меня попугать. Страшилы и все такое. Это было нереально.

Доктор Гринслейд тактично потер руки.

– Вижу, – сказал он, – впереди нас ждет много веселья. Хотя, к несчастью, не для меня. Тем не менее я буду получать отчеты Уопеншо. Там чудесное местечко, – мечтательно продолжал он, – особенно в это время года. Вам понравится.

Слова доктора Гринслейда прозвучали как из уст какого-нибудь диккенсовского персонажа, говорившего про могилу любимого ребенка-идиота.

– Где? – подозрительно спросил Эндерби. – Что? Я думал, меня выписывают.

– О боже ты мой, нет! – откликнулся шокированный доктор Гринслейд. – Здоровые люди не пытаются совершить самоубийство, знаете ли. Во всяком случае, хладнокровно и преднамеренно. А вы, знаете ли, его планировали. Престон-Хоукс сказал мне, что планировали. Это был не просто безумный импульс.

– Нет, не безумный, – мужественно сознался Эндерби, – а совершенно рациональный. Я отдавал себе отчет, что делаю, и привел вам совершенно логичные причины почему. – Он брюзгливо рыгнул: – Греее-кх. Ваша больничная кормежка просто страх.

– В Флитчли прекрасно кормят, – продолжал мечтать доктор Гринслейд. – Все там прекрасно. Чудесный сад для прогулок. Настольный теннис. Телевизор. Библиотека успокаивающих книг. Приятное общество. Вам будет жаль уходить.

– Послушайте, – спокойно сказал Эндерби. – Я не поеду, понимаете? У вас нет права держать меня тут или куда-либо посылать. Я в полнейшем порядке, понимаете? Я требую дать мне свободу!

– А теперь-ка, – сказал доктор Гринслейд сурово, меняя тон с няничкиного на учительский, – давайте проясним пару вещей, идет? В этой стране есть определенные законы касательно душевных заболеваний, законы о принудительном лечении, освидетельствовании и так далее. В вашем случае эти законы уже приведены в действие. Мы не можем позволить, чтобы люди слонялись по всей стране, пытаясь покончить с собой.

Эндерби закрыл глаза и увидел, как Англия кишит – как кишит мокрицами старый ствол – скитающимися самоубийцами.

– Вы представляете опасность для себя самого, – сказал доктор Гринслейд, – и для общества. Человек, не уважающий собственную жизнь, и к чужой отнесется без уважения. Это только логично, так?

– Нет, – тут же ответил Эндерби.

– Ах да, конечно, – саркастически откликнулся доктор Гринслейд, – вы же у нас большой эксперт по части логики.

– Я ни на что не претендую, – громко сказал Эндерби, – только на то, что я поэт, которого покинуло вдохновение. Я – пустая яичная скорлупа.

– Вы образованный, культурный человек, – строго ответил доктор Гринслейд, – который может принести немалую пользу обществу. То есть когда вам помогут поправиться. Надо же такое выдумать, пустая яичная скорлупа! Поэты! – Он почти фыркнул. – Дни наивного романтизма прошли. Мы живем в реалистичную эпоху. Наука идет семимильными шагами. Что до поэтов, – добавил он со внезапной захлебывающейся доверительностью, – я был знаком с одним поэтом. Приятный такой, приличный малый без большого самомнения. И стихи писал тоже приятные, которые нетрудно было понимать. – Он посмотрел на Эндерби так, точно его поэзия была и неприятной, и невразумительной разом. – У этого человека не было ваших привилегий, – продолжал доктор Гринслейд. – Никакого личного состояния, никакой уютной квартирки на приморском курорте. У него были жена и семья, и он не стыдился работать, чтобы их прокормить. Свои стихи он писал по выходным, да, да. – Он покивал Эндерби, поэту в рабочие дни. – И в нем не было ничего ненормального, ровным счетом ничего. Он не ходил с омаром на веревочке, и не женился на собственной сестре, и не запивал кларетом перец. Он был приличным семейным человеком, которого вообще никто не принял бы за поэта.

Назад Дальше