Жунгли - Юрий Буйда 17 стр.


Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю.

(Откр. 3:19)

Откуда он взялся, никто не знал. Однажды, когда на рынок привезли картошку, он подошел к грузовику и молча подставил спину. Пьяница и известный обормот Люминий, подрядившийся разгрузить машину, бросил на него мешок, мужчина чуть присел, выправился и пошагал к складу. Через пять минут вернулся, и Люминий снова с размаху опустил на него мешок. Проводив молчуна взглядом, Люминий крикнул хозяину: «Давай сюда все свои машины! Все разгрузим!» Хозяин согласно кивнул. И Люминий, дождавшись возвращения нечаянного помощника, швырнул ему мешок с картошкой. «Тащи давай! – закричал он весело. – Вон сколько желающих!» Молчун безропотно таскал мешки, Люминий кидал. А вечером, спрятав в карман толстую пачку денег, протянул помощнику несколько купюр:

- Все по-честному, можешь не считать. Пришлось заплатить шоферам за простой – не очень-то мы спешили. Как тебя звать-то? Имя у тебя есть? Без имени человек говно. Ну, так как?

Мужчина – огромный, широкоплечий, костистый – поднял изрезанное шрамами лицо и, глядя поверх Люминиевой головы, сказал:

- Говно.

- Ну да, – кивнул обормот. – И пахнешь подходяще.

Потому-то и прозвали его вскоре так – Бздо: пахло от него немытым телом, нестиранным бельем, да и изо рта разило как из братской могилы. Он поселился в дырявом вагончике, где даже пауки стеснялись жить, – спал в узком ящике голышом на битом бутылочном стекле, жрал что придется и держался от женщин подальше. С раннего утра до позднего вечера таскал мешки, ящики и коробки, подметал и выносил мусор – словом, не гнушался. И при своем росте и огромной физической силе был Бздо безобиден и даже чуть ли не робок. Однажды крикливая стерва Скарлатина в гневе плюнула ему в миску с какой-то бурдой – он и глазом не повел, съел как ни в чем не бывало. Мальчишки крали у него сигареты и бросались камнями, твердо зная, что ни красного слова, ни леща им за это не будет. А горбатая старушка по прозвищу Баба Жа даже умилялась, глядя, как он пьет воду с руки: «Как индеец какой-нибудь», подразумевая, конечно, индийца.

Поначалу считали, что мужик немой, но вскоре выяснилось, что говорить он умеет, но только не своими словами. Отвечая, он лишь повторял какое-нибудь словцо собеседника, а поскольку зачастую единственным его собеседником был городской сумасшедший Шут Ньютон, любивший рыться в библиотеке, то и слова Бздо повторял все заковыристые: карфагеняне, перформанс или даже коридор (тогда как почти все нормальные люди говорили «колидор»). Мужики бились об заклад, что вонючее чучело ни за что не выговорит слово «превысокомногорассмотрительствующий», но Бздо без усилий справился с этой задачкой. Нипочем ему были и слова вроде «гиппопотомонстросесквиппедалиофобия» и уж тем более «параскаведекатриафобия», продиктованные ему из книжки. Одни слова он любил – например, «голубчик» или «лесопилка», а других как будто побаивался – лицо его гасло, когда он слышал слова «трактор», «ризеншнауцер» или «Русь». Читать же, писать и считать он то ли не умел, то ли не хотел из упрямста или хитрости.

- Не человек, а эхо, – сказал Люминий. – Вроде вши: живет с людьми, а не человек.

А иногда, устроившись где-нибудь в уголке, он вдруг замирал, превращаясь в камень и не сводя глаз с какого-нибудь бродячего пса, каких на базаре всегда много. Собака рылась в отбросах, машинально порыкивая на прохожих, и вдруг, подняв голову, ловила взгляд Бздо и замирала. Он сидел, не меняя позы и не сводя с нее глаз, а она, переступив с лапы на лапу, начинала неуверенно тянуться к мужчине. Пригибая голову и повизгивая, но не смея опустить или закрыть глаза, она пьяно брела к молчуну и, наконец, оказывалась на расстоянии вытянутой руки от него, – только в этот миг люди, вдруг сообразив, что происходит что-то необычное, а может, и ужасное, выходили из оцепенения, но еще не успевали и рта раскрыть, – и тут Бздо делал молниеносное движение – взмахивал рукой, пес, страшно взвыв, взлетал высоко в воздух, что-то словно вспыхивало, и в стороны летели брызги крови, а пес падал бездыханный наземь, распоротый от мошонки до губ, – и только тогда кто-нибудь из женщин, не выдержав напряжения, срывался в животный крик, старухи охали и со стоном крестились, а мужчины, пряча глаза, глухо матерились и сморкались на сапог, торопливо уходя куда глаза глядят на водку…

Если бы он ругался на этих собак, гонял их с базара, как гоняли их из мясных и молочных павильонов, – ну, поругался, ну, немножко пришиб, бывает, – это было бы еще ничего. Но так ведь нет, он никогда не выказывал неудовольствия и вообще, казалось, не обращал никакого внимания на псов, хоть бы они даже ногу на него задирали, словно и не было их во вселенной, а если и были, то как мухи или того ничтожнее. И вдруг – ни с того ни с сего – такие сцены. Ни с того ни с сего. И почему псы, вскоре ставшие бояться Бздо и держаться от него подальше, тем не менее шли на его взгляд, как завороженные, – может, этот его взгляд и впрямь обладал волшебной силой? Недаром же в городке дурачков и уродов исстари называли волшебными людьми (а когда-то здесь процветала торговля детьми, которых сызмальства поили водкой, чтобы вырастить из них карликов, пользовавшихся большим спросом на ярмарках и во дворцах). Люминий даже однажды попытался встать между псом и уродом, но это ему не удалось, словно наткнулся на незримую, но неодолимую стену, которая, однако, ни уроду, ни псу не мешала в их смертельном соитии…

А еще выяснилось, что Бздо завзятый богохульник, если не сказать – кощунник и святотатец. Как бы легкомысленно ни относились люди к Богу и Церкви, никто не позволял себе того, что вытворял молчун. Проходя мимо храма, он обязательно плевался и даже грозил кулаком честному кресту, а то однажды забежал в церковь и, воспользовавшись немощностью священника отца Гавриила, справил нужду в алтаре, а попу заехал в ухо. Капитан Швили продержал его ночь в холодной, да что толку? «Ты татарин, что ли? – кричал Швили. – Да у нас татары ведут себя лучше Аллаха! А ты кто – черт или, может, Иуда?» «Иуда! – обрадовался Бздо. – Иуда!» Капитан плюнул и вытолкал урода взашей: «Место тебе – среди псов, а сам ты хуже пса последнего!» Не похоже было, однако, чтобы Бздо понимал, за что его ругают, потому что выходки его дикие не прекращались.

Когда же он ворвался в процессию во время крестного хода и стал плеваться и, размахивая своим змием, ссать на кого ни попадя, его повалили и принялись от души бить, и убили б, наверное, если бы не Варвара Андреевна Истратова, которую все любили и звали Варварушкой. Она вдруг бросилась плашмя на Бздо, прикрыв его от бьющих, и мужики не осмелились поднять на нее ногу. «Не бейте! – кричала она, раскидывая руки крестом, словно осеняя им урода. – Богом вас заклинаю, не бейте убогого!» Пожалели ее, а не его.

- Что ж, сестра, – сказал ей вечером священник (он-то и помог женщине притащить оглушенного урода домой), когда они остались вдвоем, – Иисус тоже, наверное, был вшив и духовит, но он пошел на крест за нас, а этот на крест кого угодно загонит, помочится на него и плюнет, потому что души у него нету. Или же она во власти дьявола. Не боишься?

- Многие и рады бы душу дьяволу продать, да товара нет, – с усмешкой ответила Варварушка. – Да и дьявол наш нынешний исправно платит налоги и ходит в церковь.

Священник нахмурился: при всей ее несомненной добродетельности Варварушка была известной протестанткой.

- Что ж, – сказал священник, – хорошо уже, что он вина не пьет и не сквернословит. Правда, вот змий у него уж больно дерзок…

Варварушка покраснела, но промолчала.


Вечером, когда Бздо проснулся, она отвела его в домашнюю баню, раздела – урод не споротивлялся – и ахнула: все его огромное тело было покрыто шрамами и свежими порезами от битого бутылочного стекла, на котором он спал.

- За что же ты себя так наказываешь, а? – спросила Варварушка, опускаясь перед ним на колени. – Не больно?

- Не больно, – равнодушно ответил Бздо.

Она вымыла его (он как будто и не видел ее нестарого ухоженного тела), накормила и уложила в гостиной, но ночью, не разбудив ни мать, ни дочь, он выбрался из постели и улегся в собачьей конуре на соломе.

Среди ночи Варварушка подскочила от крика, выбежала на крыльцо и замерла с онемевшей вдруг душой.

Огромный мужчина, стоя посреди двора со сжатыми кулаками, кричал с отчаянием и злобой в темноту:

- Ризеншнауцер! Ризеншнауцер!

Кричал так, словно ждал, что вот сейчас сама дикая тьма не выдержит и ответит на его зов, но тьма не отзывалась, и от этого сердце наполнялось горечью и тьмой.

Незаметно, чтобы не потревожить мужчину, Варварушка перекрестила его и тихо ушла к себе.

Утром же он встал как ни в чем не бывало и отправился на базар. Вечером Варварушка нарочно сходила туда, чтобы отвести Бздо на новое место. Он не сопротивлялся.

Незаметно, чтобы не потревожить мужчину, Варварушка перекрестила его и тихо ушла к себе.

Утром же он встал как ни в чем не бывало и отправился на базар. Вечером Варварушка нарочно сходила туда, чтобы отвести Бздо на новое место. Он не сопротивлялся.

- Погоди, – задумчиво проговорил Люминий, провожая взглядом странную пару – худощавую и при этом полногрудую Варварушку в темном платке и огромного мосластого урода в ватнике, – он еще Фимочки не видал…


Варварушка была дочерью красавицы Нюты Истратовой, которую однажды попутал бес, заставивший замужнюю женщину броситься в объятия заезжего циркача-дрессировщика. Суровый ее муж Андрей Истратов, человек глубоко верующий, могучий, но бессильный стать отцом, изрезал лицо Нюты бритвой и бросил к свиньям, где и держал на веревка, какими привязывают диких зверей, а когда она родила, – покончил с собой, написав в предсмертном письме: «В ледяных руках Господа тебя оставляю». И с того дня жизнь Нюты переменилась совершенно. Если она и выходила из дома, то лицо ее закрывал черный платок, а с людьми она объяснялась жестами. Она по-прежнему жила рядом со свиньями, среди смрада, в окружении бездушных существ, спала на голом полу, хотя весь дом был в ее распоряжении. Но в доме она появлялась только днем. В доме подрастала дочь Варварушка, милая девочка, которая поднималась с колен только после удара палкой по спине: так сильно она любила мать. Покойный Андрей с того света направлял поступки жены, которая покорно и беспрекословно следовала всем мыслимым и немыслимым требованиям мужа и Бога, какие только могла измыслить ее душа, жаждушая наказания, только наказания и никогда – покоя. Люди осуждали ее, и даже священник отец Дмитрий однажды в церкви прилюдно попрекнул ее гордыней: «Идущий путем гордости неизбежно оказывается в пустыне, где пищей ему служат лишь его собственная плоть, а душа кипит и испаряется, как масло на сковородке». Она служила санитаркой в Немецком Доме – в психиатрическом отделении, где обыкновенно отлеживались дикие пьяницы да содержались невразумительные бродяги и бесполезные старухи вроде бабки Лупой, которая с утра до вечера считала и пересчитывала ложки, и где Нюта обрела наконец покой. Пьяницы и бродяги вели себя грубо, плевали на пол и пьянствовали с санитарками. А Нюте как будто доставляло удовольствие – ползать с тряпкой по заплеванному полу, выслушивать сальные шуточки и терпеть пьяные приставания. На сон грядущий она читала этому сброду Евангелие, а они курили, играли в карты и матерились. Однажды на нее набросился полубезумный дикий бродяга, которого подозревали в изнасиловании и убийстве и держали в Немецком доме под замком до приезда конвоя, который должен был увезти его куда следует. Он изнасиловал ее в туалете и повесил, но ее отбили, а бродягу повязали. Однако после этого случая голова у Нюты стала дрожать, речь путалась, а вскоре она принялась помогать старухе Лупой, и теперь они вдвоем сутками считали ложки до самой смерти, выкладывая их на полу и приговаривая: «Три ложки чистых до рая небесного, три ложки грязных до геенны огненной – сколько будет ложек?» «Шесть», – отвечала дочь Варварушка. Нюта грозила ей пальцем: «Три! Три! Потому что грязные не считаются!» До самой ее смерти Варварушка жила в больнице, выполняя материную работу: мыла полы, убирала за беспомощными стариками, терпела издевательства пьяниц.

- Шла бы ты, девушка, к себе, – не выдержал как-то главный врач. – Больница не может быть домом, больница – это лишь пристанище. А дом – это то, о чем люди вспоминают или мечтают. Неужели ты ни о чем не мечтаешь?

Девушка подняла на него свои красивые и страшные глаза и проговорила со странной улыбкой:

- Дом, говорите? Мечтаю, конечно. Жить среди свиней, с веревкой на шее. С веревкой, какими привязывают диких зверей.

После смерти матери, и в предсмертном бреду считавшей ложки, Варварушка уехала в Москву, выучилась на медсестру и вернулась в городок, а вскоре разродилась дочерью Евфимией, безмозглой и слепой. Об отце ребенка она только и сказала, что он заставлял ее чистить дом зубной щеткой и патефонной иглой, а однажды его укусила одна из змей, которых он разводил на продажу.

- И ты еще позволила ему тебя обрюхатить! Зачем ты с ним жила? – спросила Скарлатина.

- Он держал меня на цепи, как дикого зверя, – ответила Варварушка. – За это многое можно простить.

Она жила в большом родительском доме с дурочкой Лилой Фимочкой, которая была ослепительно, даже как-то неестественно красива, но с трудом могла ответить матери, просившей сказать «милая Фимочка», – да и то лишь: «Лилая Фимочка». Впрочем, она и была скорее божественно лилой, чем по-человечески милой.

Вскоре люди перестали жалеть Вараварушку, которой Бог не дал разумного дитя, потому что Бог дал ей дитя удивительное, обладавшее не только красотой, но и какой-то необъяснимой способностью пробуждать в окружающих любовь, пусть и необъяснимую, иррациональную, – любовь такую же безмозглую и слепую, как и сама Лилая Фимочка, которую недаром же сравнивали с ангелами, потому что только люди созданы по образу и подобию Божию, но не ангелы и не бесы. Вела себя Фимочка очень даже по-человечески и подчас не только глупо, но и вызывающе. Чесалась и пукала за столом, могла справить нужду посреди площади, а летом бегала нагишом по городу.

- Смотри, Варварушка, – говорила Скарлатина, – принесет она тебе в подоле.

Варвара же Андреевна было убеждена в том, что с Фимочкой не случится ничего дурного: «Ее Господь пасет».

- У Господа был сын, а про дочь что-то никто не слыхал, – возражала Скарлатина. – Да и Сына он не очень-то оберегал от нас. А она ведь и перекреститься толком не умеет – как же Он отличит ее от других дурочек?

И это было правдой: ни креститься, ни молиться Фимочка не умела, да и церковь не любила, потому что чувствовал себя уверенно всюду, но не в толпе, где только и обнаруживалось, что она незряча. В толпе она терялась, потому что люди передвигались, то и дело срываясь со своих мест, – зато среди домов и улиц она ориентировалась хорошо и даже бегала, огибая столбы и прыгая через собак, так что иногда даже казалось, что она лишь прикидывается слепенькой. Эту ее способность носиться по городу не разбирая дороги и не набивая шишек некоторые считали даром свыше. Дети звали ее поиграть, и она с радостью прыгала через скакалку, срывая с себя лишнюю одежду и подпрыгивая с каждым разом все выше, и выше, и выше, – а вокруг собирались люди, женщины прижимали платочки к губам, мужчины напряженно хмурились и неотрывно следили за упругими ее гладкими грудями, за крутыми гладкими ягодицами, подпрыгивавшими в такт, за ее вскинутыми руками и оскаленным ртом, из которого вместе с хрипом вылетали брызги слюны, и уже трудно было удержаться, чтобы не подпрыгнуть вслед за нею, выше, и выше, и еще выше – вместе с детьми, вместе с ополоумевшими женщинами, взлетавшими выше своих шумных юбок, вместе с мужчинами, теряющими шапки, и еще выше взлетала Фимочка, вопя и выстанывая в такт прыжкам своим серебряным ангельским голосом что-то бессмысленное и непристойное, чудеснее чего никому еще не доводилось слышать, повторять за нею, вместе, разом, со слезами, и уже даже страшно было останавливаться, потому что, вознесенные на вершины сердца, люди боялись обрушиться в бездны дьявольские, где ждал их мрак, смрад и смерть…

И так же внезапно, как это все начиналось, все это и заканчивалось. Фимочка падала почти что без чувств и лежала на спине, развалившись и с широкой слепой улыбкой почесывая промежность, а люди, не глядя друг на дружку, приводили себя в порядок, но не спешили расходиться, еще не остыв от захватывающего дух единения и самоуничтожения. «А ей-то все равно, – завистливо вздыхала горбатенькая Баба Жа. – Безмозглая и бесполая. И никто ей из нас не нужен, а вот она нам нужна. Ведь нужна». «У мира есть красота, – нравоучительно замечал Шут Ньютон, подворачивая штаны почти до колен, – но красоте мир не нужен». И это было смешно, нелепо, и всем было хорошо и немножко грустно. Люди молча смотрели на улыбающуюся словно сквозь сон Фимочку, и не было зрелища милее, чем эта потная голая дурочка, дивно сложенная, развалившаяся на земле и нежившаяся, как будто и впрямь вокруг никого не было, и вообще никого и ничего не было, а была только она одна – божественно равнодушная, прекрасная и невинная, как молния, испепелившая по неисповедимой прихоти Господней чудеснейший из Господних храмов, – божественно лилая…


Варвара Андреевна, конечно же, волновалась в ожидании встречи Бздо с Лилой Фимочкой, и была даже немного разочарована, когда мужчина лишь скользнул по девушке взглядом и отправился в сарай за дровами для печки.

Натаскав обындевелых березовых плах, Бздо умело растопил печку и опустился в углу на корточки.

Варвара Андреевна гладила белье, и в комнате приятно пахло слегка подпаленным холстом. Лилая Фимочка в розовой поросячьей пижамке, из которой давно выросла, играла на полу с котенком.

Назад Дальше