Варвара Андреевна гладила белье, и в комнате приятно пахло слегка подпаленным холстом. Лилая Фимочка в розовой поросячьей пижамке, из которой давно выросла, играла на полу с котенком.
И вдруг что-то случилось.
Варварушка вскинула голову, но сразу ничего не поняла, решив было, что от ветра открылась уличная дверь и из прихожей вдруг потянуло холодом. Но это был не ветер, это была не дверь, – это Бздо, едва заметно раскачиваясь, из полутьмы неотрывно смотрел на Лилую Фимочку таким же взглядом, каким гипнотизировал базарных псов.
Варвара Андреевна вскрикнула, обжегшись утюгом, и вдруг ни с того ни с сего бросилась включать всюду свет – в комнатах, в спальнях, в коридорах и даже зачем-то в чулане, где стояла стиральная машина и были расставлены на полках банки с маринадами и соленьями, коробки со стиральным порошком, мылом и содой, мешки с сахаром и солью, и не успокоилась, пока не включила распоследнюю настольную лампу, покрывшуюся пылью за ненадобностью и валявшуюся на чердаке среди хлама, но выхваченную из забвения и бегом принесенную вниз…
- Она не видит, – задыхаясь от волнения, сказала Варвара Андреевна.
- Видит, – согласно кивнул мужчина.
- Не! Ви! Дит! Не! – сорвалась Варварушка. – Спать пора, пора!.. Вы бы остались в доме… холодно на дворе…
Но Бздо, даже не взглянув на нее, подошел к Фимочке и взял ее за руку.
Варварушка замерла, не смея дышать.
Огромный мужчина медленно привлек Фимочку к себе – девочка легко подалась к нему – и ладонью закрыл ее лицо.
- Спать пора, – прошептала Варвара Андреевна.
- Пора, – сказал Бздо.
Он вдруг отпустил Фимочку и быстро вышел.
Варвара Андреевна со стоном бухнулась на стул. В голове было пусто, а сердце билось часто и неровно.
- Спать, милая, – с трудом выговорила она, – иди наверх.
- Пась лилая. – Фимочка засмеялась.
Бздо лежал в конуре неподвижно. Из конуры холодно пахло псиной. Варвара Андреевна, присев, толкнула мужчину в бок. Он тотчас высунул голову из будки.
- Пойдем-ка, – позвала Варварушка. – Ну же, вылезай!
В гостиной было темно и жарко. Варварушка торопливо сбросила халат и осталась в ночной рубашке до пят. Мужчина неподвижно стоял в темноте, и нельзя было понять, видит ли он, понимает ли, что происходит. Варвара Андреевна взяла его руку. Он не шелохнулся. Тогда, отпустив его руку, она повернулась к нему спиной и, спустив рубашку с плеч, высоко вскинула руки – рубашка упала кольцом вокруг ее ног. Ее била дрожь. Она ждала, прижав руки к груди, но ничего не происходило. Бздо молчал и не шевелился.
- Ну же! – прошептала Варварушка. – Чего же ты ждешь-то?
Она повернулась к нему и опустила руки, сцепив их на животе.
Мужчина молча смотрел на нее.
Она сделала шаг к нему.
Он не шелохнулся.
- Меня можно, – сорванным шепотом проговорила она, глядя в ту сторону, где белело его лицо. – Ее – нельзя. Нельзя! Вот… – Она вдруг всхлипнула. – Поцелуй меня в тютельку… – Склонив голову набок, она подняла рукой грудь с набухшим соском. – В тютельку…
Он оттолкнул ее и пошел наверх, не обращая внимания на безумный шепот за спиной, на оглушительный скрип ступенек и завывание ветра за стенами.
Варвара Андреевна бросилась за ним, он оттолкнул ее – она упала. Вскочила, метнулась по лестнице вверх, увидела открытую в спальню дверь и вдруг, запнувшись, пошла медленно на цыпочках, вытянув перед собой дрожащую белую руку, а другой защищаясь – прижав щепоть к соску, коснулась косяка, вздрогнула, осторожно просунула голову в комнату и увидела – в окна светила полная луна – судорожно бьющиеся на полу сплетенные тела, гладкую коленку Фимочки, ее оскаленный рот и слепые страшные глаза, ее экстатическую улыбку, его широкую изрезанную шрамами спину, мощные ягодицы и черные пятки, и все, что происходило, происходило совершенно беззвучно, – или это она оглохла? – и это было неистовство тел, бившихся, влажных, вонючих, жадных, словно схватились два сильных глядких гада, жаждущие последнего наслаждения и смерти, ненавидящие друг друга ненавистью, не уступающей любви, срастающиеся друг с другом, врастающие друг в друга, сгорающие в огне нечистого восторга – немыслимого, если бы их вдруг разделили, – содрогающиеся в конвульсиях, замирающие, умирающие наконец…
Варвара Андреевна упала на колени, задыхаясь от смрада, поднесла щепоть ко лбу и открыла рот для молитвы, но вдруг передернулась и, крестясь, извергла блевотину, упала в эту жирную вонючую лужу и потеряла сознание…
Очнувшись, – ни дочери, ни мужчины в комнате не было, – и наскоро обтеревшись какой-то тряпкой, она быстро оделась и бросилась на улицу. Она не знала, сколько времени она пролежала в беспамятстве и не замечала, что бежит по страшно скрипящему снегу босиком, – мчалась не разбирая дороги, лихорадочно соображая, куда это чудовище могло утащить ее дочь. Ворота на базаре были заперты. Она побежала вдоль забора к оврагу, над которым стоял сарайчик, где по-прежнему валялся узкий ящик, набитый бутылочным стеклом, вскарабкалась по заснеженному склону, обдирая руки о мерзлые будылья, навалилась на хлипкую дверь, ввалилась в сарайчик, сунулась в ящик и закричала от боли, порезавшись до крови, но тотчас выбежала вон и помчалась вдоль забора назад, оскользаясь на узкой обледенелой тропе, ударилась сослепу о корягу, вскрикнула, выскочила к воротам и остановилась, тяжело, надсадно дыша и затравленно озираясь, застонала и снова побежала – теперь в сторону церкви, высившейся над приплюснутыми домами и черными деревьями всеми своими куполами и крестами, затмевавшими звезды, – луна ярко освещала ей путь, – как вдруг навстречу из-под забора с громовым лаем вылетел большой лохматый пес, напугавший Варварушку до полусмерти, она страшно крикнула на него, взмахнула рукавом, пес отскочил с визгом, и женщина, вдруг ощутив какую-то необыкновенную легкость во всем теле, побежала к арке, украшенной золотой славянской вязью и беленым каменным крестом, туда, только туда, куда ж еще, бормотала, выкрикивала она, припуская и наддавая, наконец, миновав туевую аллею, она выбежала к освещенной паперти и остановилась, хрипло дыша…
Никого.
Она застонала. Не может быть. Неужели ж ее усилия напрасны, Господи! Огляделась. Присела на корточки и увидела на прибитом снегу черные пятнышки. Потрогала. Может быть, это кровь. Может быть. Она выпрямилась и тяжело пошла к двустворчатым дверям, едва различимым в глубоком провале входа. Подошла к дочери и упала на колени, схватившись за ледяные ее ноги и мотая головой, задыхаясь и вздрагивая всем телом. Девочка была прибита к дверям огромными гвоздями. Она была голая. Руки ее были широко раскинуты, а бедра окровавлены. Она была совершенно неподвижна, хотя, кажется, и не мертва. Лицо ее было обращено к покосившемуся столбу, на котором висел фонарь. Она как будто улыбалась.
Нагое прекрасное белое тело с раскинутыми крестом руками, смутная бессердечная улыбка, последний вздох, который успела услышать Варвара Андреевна.
Опустив руки, она двинулась к площади, и шла, как ей показалось, целую вечность, хотя на самом деле от церкви до площади было минут пять-семь ходу. Метров сто, может, чуть больше. Три ложки до рая, три ложки до геенны огненной. Грязные ложки не в счет. Она не знала, зачем туда идет и что будет там делать. И вообще не знала, что будет делать – будет ли жить, умрет ли или обретет какое-нибудь новое, иное, Бог весть какое, может, чудесное – словом, лилое состояние души, которое, быть может, примирит ее с бездушием ангелов и дьявольской пустотой жизни, – наконец она обнаружила себя у колодца, горловина которого торчала в центре площади, остановилась, мысленно продолжая идти, обвела взглядом темные дома с черными блестящими окнами, обвела взглядом безлюдную стылую площадь, подняла взгляд к блистающему звездами вечному небу, слишком огромному и страшному, чтобы откликнуться душе человеческой, уставшей считать эти ложки чистые и нечистые, изнемногшей под тяжестью этой лилой жизни, и закричала, завопила, завыла во весь голос, пуча глаза и топая ногами:
- Ризеншнауцер! Ризеншнауцер! Ри-зен-шна-у-цер!..
На следующий день после похорон Лилой Фимочки обнаружился и урод Бздо. Он повесился на мерзлой голой осине. Он висел черным лицом к кладбищу. Из живота его свешивались до самой земли смерзшиеся внутренности. На его лице стыла едкая усмешка. В широко открытых глазах слезы превратились в лед.
- Господи! – заплакала горбатенькая Баба Жа. – За что нам такая память!
- А ты не вспоминай, – посоветовала Скарлатина. – Нельзя и не нужно его помнить, урода.
- Помнить-то нельзя, – сказала старушка, – а забыть невозможно.
ВОВКА И СКАРЛАТИНА
Хватило девяти гвоздей. Девяти четырехдюймовых гвоздей. Ей хватило этих девяти гвоздей, чтобы заколотить дом. Эти гвозди валялись во дворе, в кухне – всюду. Сужилин с утра до вечера вбивал их во все, что попадалось на пути. В стены дома, в сосны, обступавшие двор, в чурбак, на котором Багата рубила курам головы. К его инвалидному креслу был приторочен брезентовый мешок, наполненный этими чертовыми гвоздями. Гвозди, молоток и фляжка с ломовым самогоном – это добро всегда было при нем. Он беспрестанно кружил по двору или разъезжал по лесу, глотал самогон, ссал в штаны и вколачивал гвозди в сосны. Стук молотка раздавался с утра до вечера. Этот звук стал таким же привычным, как шум деревьев или мычание коров. Сужилин глотал самогон, ссал в штаны и стучал молотком. Некоторые деревья — что ближе к дому — были сплошь усеяны шляпками гвоздей. На полтора метра от земли деревья были покрыты чешуей из этих шляпок. Он вытягивался и выгибался в своем кресле, тужился, багровел, пытаясь дотянуться выше, еще выше, еще. Иногда он останавливался, откидывал свалявшиеся сальные волосы с воспаленного грязного лица и смотрел на Вовку так, словно прикидывал, как бы и в нее вколотить гвоздь. В задницу или, например, в голову. Вовка боялась поворачиваться к нему спиной, когда оказывалась рядом.
Старуха Багата не одобряла поведение племянника, но помалкивала. По паспорту она была Агафьей, но откликалась только на Агату. Дети же звали ее бабушкой Агатой, Ба Агатой, Багатой. Когда-то она была экскаваторщицей у мелиораторов, а когда вышла на пенсию, занялась хозяйством и охотой, била лису и ходила на волков. Соседи называли ее щелевой старухой — такая в любую щель пролезет, чтобы добыть денег, и побаивались: Багата была сурова. Но Сужилина это не касалось: Багата на иконе пообещала умиравшей сестре никогда не обижать племянника. Она следила за тем, чтобы Вовка держала себя в чистоте. Вовка помогала старухе ухаживать за птицей и скотиной, мыла полы — ползала на четвереньках из комнаты в комнату и скребла половицы ножом, а по воскресеньям они, старуха и Вовка, усаживались на веранде, молча смотрели на лес, обступавший дом со всех сторон, и курили — старуха трубку с длинным чубуком, а Вовка — носогрейку, оставшуюся от старика, покойного мужа Багаты. Как-то Багата сказала, что у настоящей женщины должно быть десять детей, а вот ей Бог не дал ни одного. «Десять?» – удивилась Вовка. «А иначе зачем бабе жить?»
Сужилин был ветеринаром, то есть нужнейшим человеком в деревнях, где люди выживали только благодаря скотине и картошке. Вовку он встретил в малолюдном селе, где она жила у старухи Устиновой. Вовка не помнила родителей, которые назвали ее Владимирой и бросили трех лет от роду. Старухе было сорок лет, она что ни месяц приводила нового мужика, и ей было не до девчонки. «Ты животная, – говорила она Вовке презрительно. – У тебя хвост». Хвост был величиной с мизинчик, но Вовка боялась, что он еще вырастет. Когда становилось невмоготу, Вовка пряталась на чердаке с жестяной баночкой, в которой старуха хранила специи. Девочка брала на язык чуть-чуть молотого кардамона, закрывала глаза и мечтала о том дне, когда Путин издаст наконец указ о казни старухи Устиновой.
Осенью Сужилин объезжал деревни, собирая долги. Старуха Устинова была ему много должна. О чем они там ночью шушукались, Вовка не слышала. Один только раз старуха повысила голос: «Лисичку-то на воротник накинь: не козу берешь — живую девку».
Утром Сужилин позвал Вовку за занавеску, велел раздеться, приложил фонендоскоп к груди, потрогал хвостик, потом залез пальцами между ног, покивал. «Это хорошо, – пробормотал он. – А то знаю я вас, деревенских, знаю, чего вы в баньках с братьями вытворяете». «Нету у меня братьев, – сказала Вовка в нос. – И в заводе не было».
Потом они съездили в поселок, в магазин, где Сужилин купил Вовке пальто на два размера больше и туфли на каблуках. Старуха Устинова, которой Сужилин подарил двух поросят и лисичку на воротник, выпила водки, расчувствовалась и сказала на прощание Вовке: «С ним не пропадешь. Он из тебя не то что человека — Майю Плисецкую сделает».
Выехав за околицу, Сужилин остановил машину, перелез на заднее сиденье и велел Вовке раздвинуть ноги. К вечеру они приехали на Семнадцатый кордон, где их ждала Багата. Через месяц Вовке исполнилось тринадцать. Сужилин подарил ей на день рождения театральный бинокль. Бинокль оказался бесполезным: вокруг сплошной стеной стояли деревья, закрывавшие обзор.
А через месяц пьяный Сужилин попал в аварию. Машина упала в глубокий овраг, и чтобы вытащить ее, пришлось вызывать из деревни трактористов. Багата и Вовка отделались ушибами и царапинами, а Сужилин сломал позвоночник. Теперь он целыми днями разъезжал в инвалидном кресле по двору или по лесу, стучал молотком, пил самогон и ссал в штаны. Иногда он въезжал на кресле в озеро и засыпал. Старуха и Вовка с трудом вытаскивали коляску из камышей и волокли Сужилина домой, а он орал на весь лес и пытался дотянуться до Вовки.
Однажды осенью, когда старухи не было дома, Вовка взяла мешок и отправилась к озеру. Сужилин спал в камышах, уронив голову на грудь. Вовка вытащила его из кресла, засунула в мешок и отнесла в лодку. Когда она выплыла на середину озера, Сужилин вдруг очнулся и начал орать, но Вовка ударила его молотком и сбросила мешок в воду. Наверное, целый час она стояла в лодке с шестом наготове, чтобы не позволить Сужилина всплыть. Но он не всплыл.
Вечером старуха спросила о племяннике, но Вовка сказала, что не знает, где он, и знать не хочет. Что он прыщ. Что он ей надоел. Что хватит. Что если старуха еще раз спросит, где племянник, она и ее стукнет молотком. Багата поднялась в свою комнату, подперла дверь диваном и всю ночь просидела на полу с заряженным ружьем в руках. Но к утру она смирилась со смертью племянника.
Смерть Сужилина ничего не изменила в их жизни. Старуха доила корову и охотилась на лис и волков, а Вовка корячилась на огороде и мыла полы — скребла ножом, переползая на четвереньках из комнаты в комнату. По воскресеньям они сидели на веранде и курили. Старуха прихлебывала из кружки самогон, разбавленный вишневым компотом, а Вовка разглядывала в бинокль лес и дорогу, которая вела к поселку. Еще старуха учила Вовку стрелять. Вовке нравился пятизарядный охотничий «браунинг», хотя патроны для него приходилось подпиливать, чтоб ружье не заедало. С тридцати шагов она попадала в баночку из-под майонеза, а с пятидесяти — в литровую банку.
Весной Багату укусила бешеная лиса, и через неделю старуха умерла. Вовка позвала соседей Никулиных, и втроем они похоронили Багату под сосной, украшенной шляпками гвоздей.
Оставшись одна, Вовка взвалила на себя все хозяйство. Она ухаживала за коровой и свиньями, кормила кур, ставила капканы и, как умела, выделывала заячьи шкурки. Мыла полы, ползая на четвереньках с ножом из комнаты в комнату. По воскресеньям сидела на веранде с трубкой-носогрейкой и разглядывала в бинокль сосны.
По вечерам она смотрела порнокассеты. Кассеты с порнофильмами она обнаружила, когда прибирала в доме после смерти Сужилина. Он прятал эти фильмы в нижних ящиках письменного стола. На коробках было написано «эротика». Вовка поставила кассету наугад. Сначала она удивилась, потом немножко смутилась, когда увидела мужской член во весь экран, а потом уже не смогла оторваться от телевизора. Эти мужчины и женщины так плавно двигались, так загадочно улыбались, у них была такая нежная кожа, и они так целовались… Вовку никто так не целовал. Когда Сужилин залезал на нее, она отворачивалась. Он ставил ей засосы на плечах, а когда ее грудь подросла, то и на груди, но ее губы Сужилина не интересовали. Вовка даже боялась целоваться в губы – в этом было что-то непристойное, слизистое, животное. А герои этих фильмов целовались много и с удовольствием. Они ласкали друг дружку губами и языками. Вовка вспомнила срамные губы Сужилина и вдруг расплакалась. Она плакала впервые в жизни и не могла остановиться. Она не плакала, когда ее била старуха Устинова, не плакала, когда ее насиловал Сужилин, но увидев этих красивых людей, нежно целующих друг дружку в губы, она не смогла сдержаться и разревелась. Ей хотелось схватить молоток и разбить этот чертов телевизор, а если бы она могла, то перебить молотком и всех этих прекрасных людей.
А потом появился Кардамон. Впрочем, он и раньше бывал на Семнадцатом кордоне — скупал шкуры. Старуха доставала из кладовки лис, волков, барсуков, енотов, а Кардамон придирчиво встряхивал и осматривал каждую шкурку, дул по ворсу и против, прижимал к лицу и только после этого назначал цену. Он платил наличными, без квитанций. По такому случаю старуха накрывала стол — с жареным мясом, грибами и самогонкой на калганном корне. Иногда Кардамон оставался ночевать. Старуха называла его Ильей Григорьевичем, а Вовка упрямо звала Кардамоном — так ей хотелось.
Теперь, когда Багаты не стало, принимала Кардамона Вовка. Она достала из кладовки шкуры, и Кардамон принялся их встряхивать, дуть на них и щуриться. Потом он извлек из кармана деньги — Вовка спрятала их в шкатулку и позвала гостя к столу. Мужчина сбегал к своей машине и вернулся с коробкой конфет, на которой была изображена балерина, и с бутылкой сладкого вина. А когда они выпили и покурили, Кардамон затеял веселую игру в вишенку. Он брал губами вишенку из компота и требовал, чтобы Вовка губами же эту вишенку у него отняла. Вовка смеялась, роняла вишенку на пол, и игра начиналась сызнова. Кардамон гладил ее бедра и называл вишенкой, целовал ее руки, сначала левую, а потом правую, и наконец Вовка сказала, что она ему даст, только сперва загонит в сарай теленка.
Кардамон приезжал еще несколько раз и привозил Вовке подарки. Он подарил ей стеклянный шар со снегом, золотое колечко с синим камнем и трусы. Трусы были именно такие, о каких Вовка мечтала: узкие, тонкие, ажурные, как у красавиц из порнофильмов. В фильмах их называли не трусами, а трусиками. «Это стринги, – сказал Кардамон. – Ужасных денег предмет». В ожидании Кардамона Вовка надевала стринги, туфли на высоких каблуках, кольцо с синим камнем и усаживалась с трубкой-носогрейкой на веранде, любуясь снегом, который безостановочно кружил в стеклянном шарике.