Жунгли - Юрий Буйда 8 стр.


Черт и явился. Неизвестно, на какую наживку он поймал девочку – она была существом доверчивым, - но уже вскоре в городе ее стали называть Розовой По. «В пи она стесняется, - сказал как-то в «Собаке» подвыпивший Люминий. – Но и по у нее ничего». Она изменилась, стала пропадать целыми днями неизвестно где, возвращалась грязная, обессилевшая, пахнувшая вином и табаком. Скинув туфельки, она ставила свои розовые ножки в таз с горячей водой и засыпала. Шут Ньютон на руках относил ее в спальню. Она стала плохо спать, вокруг глаз образовались синие круги. А однажды она не проснулась. «Что ж ты, Иван, - сказал доктор Жерех. – Ей еще десять лет назад нужно было операцию сделать на сердце – боталлов проток лучше всего закрывать в раннем детстве».

После смерти Розовой По старик свихнулся и стал всюду появляться со стулом. Это был самый обыкновенный стул – четыре ножки, спинка, прочное сиденье из голой шестислойной фанеры. Иван Маркович таскался по всему городу с этим стулом в руках. Иногда останавливался, взбирался на стул и начинал осатанело выкрикивать: «Мойте руки перед едой! Мойте руки перед едой!» И так с утра до вечера. Или просто кричал: «Душа!» Или: «Не убий!» Эти его «Не убий!» разносились над площадью и проникали во все уголки тесного города, мешая отдыхать людям и пугая кур-несушек, вызывая приступы набожности у старушек и приливы раздражения у стариков, и никто, конечно, не мог понять, какого черта о кричит и почему от его воплей так тревожно становится там, где душа, хотя вроде бы никто не убит и никого не нужно убеждать в том, что убивать не следует. Он кричал «Не убий!», - или: «Возлюби ближнего своего!», - или: «Дважды два будет четыре!», - или вообще: «Слонолюбивые карфагеняне!», - или еще что-нибудь в этом же роде, а над ним, конечно же, смеялись. На него старались не обращать внимания, потому что все знали, сколько будет дважды два, и никто не собирался убивать, да и кричал ведь это ненормальный, полусумасшедший да еще и трезвый старик в слишком коротких штанах, стоя посреди пустынной площади на этом дурацком стуле и ни к кому не обращаясь, а словно взывая к небу или, во всяком случае, к чему-то там, а не здесь, где никаких карфагенян со слонами и в помине не было, а был разве что пьяница Люминий, тупо смотревший на тощего старика в коротких брючишках, который с утра до вечера выкрикивал со стула на пустынной площади всякие глупости, заходясь от отчаяния и бессмысленной ярости, словно хотел докричаться до Бога…

Штоп заботливо наливал Змитровскому самогонки, напряженно вслушивался в бессвязный лепет сумасшедшего, который больше всего на свете боялся, что все правое превратится в левое, а потом бережно поддерживал его, провожая до дома. Иногда Штоп оставался у Змитровского ночевать, чтобы старику было не так страшно просыпаться по утрам. Позавтракав, они отправлялись собирать камни. Штоп пытался понять, чем руководствуется Шут Ньютон, подбирая с земли мелкие камешки, - размерами, формой или цветом, - но никакой системы в этом он не обнаружил. Набрав полные карманы камней, они возвращались домой, и Змитровский начинал сортировать добычу. Он перебирал камешки, взвешивал на ладони, разглядывал в лупу, откладывал в сторону, возвращал на прежнее место, пыхтел, постанывал, то чертыхался, то кричал от радости, пока не набиралось два-три десятка камней разной формы, размера и цвета. Камни эти они затем высаживали в землю.

Штоп вскапывал и рыхлил землю, выравнивал грядки, а Шут Ньютон макал каждый камешек в чашку с медом и закапывал на небольшую глубину.

- Этот милый, - бормотал Змитровский, - а ты голубой… Этот у нас огурчик…

- И что взойдет, - не выдержал наконец Штоп. – Вырастет – что?

- Красота, - ответил Шут. – Красота и лю-лю…

- Какое такое лю-лю еще?

- Любовь, - смущенно прошептал старик.

Штоп нахмурился, но по здравом размышлении пришел к выводу, что из этих камней ничего другого вырасти и не может, а только красота на хер и любовь к черту.

Однажды Штоп подобрал кусочек красного гранита. Увидев этот камень, Шут Ньютон вдруг ахнул, прижал руки к груди и закричал: «Роза!» Ноги у него подкосились – Штоп едва успел подставить стул. Старик сказал, что завтра же они посадят этот чудесный камень в землю, чтобы из него выросла Роза, Розовая По, такая же, как прежде: с пшеничными волосами, голубыми монгольскими глазами и прекрасной шестипалой ножкой. Шут Ньютон разволновался. Чтобы и во сне не расставаться с камнем, он положил его за щеку.

Утром Штоп нашел старика мертвым.

Кусочек красного гранита, застрявший в горле Змитровского, доктор Жерех отдал Штопу.


- Завел бы себе собаку, - сказала Камелия, заглянувшая как-то проведать отца. – Вон у моей соседки ризеншнауцер – такой красавчик.

- На хера мне твой шикльгрубер? – возмутился Штоп. – Мне что с ним – на войну с ним идти, что ли?

На самом деле он давно думал о собаке. Ему было все равно, что это будет за пес – овчарка, пекинес или вовсе дворняга, он хотел найти свою собаку, единственную. Однажды он увидел в Чудове черного пса и понял, что именно его и искал. Это был огромный черный пес, у которого вместо левого глаза была язва, сочившаяся сладким гноем. Он не обращал внимания ни на людей, ни на собак, он был сам по себе. Когда Штоп попытался с ним заговорить, пес даже ухом не повел. Он холодно посмотрел на мужчину, присевшего перед ним на корточки, словно это был не человек, а существительное среднего рода или какая-нибудь Швеция. Штоп протянул ему сосиску – пес проглотил еду, облизнулся и ушел, волоча за собой тяжелую тень. Ну да, такие, как этот пес, ничего не боятся и ничего не просят. Такие берут как свое что еду, что сучку. Они такие наперечет. Живут без страха и умирают без трепета. Они такие вызывают у всех раздражение и злость, потому что они такие – сами по себе. Они такие нравились Штопу. Этот черный – понравился.

- Прямо Агасфер на хер, - сказал Штоп.

- Хороший зверь, - сказал завхоз Четверяго. – Мечта, а не зверь. Давно я за ним гоняюсь. Хитер черт. Но кажется мне, что на эту Пасху мы с ним встретимся.

- Не жалко?

- А таких чего жалеть? Таких не жалеют.

Незадолго до Страстной в городке открывалась пасхальная охота. Мальчишки и мужчины искали среди бродячих псов самого черного, самого что на есть страшного, чтобы изловить его и посадить в клетку, которая именно для этой цели была устроена во дворе у больничного завхоза Четверяго. И если обычно собаки бегали по городу где и как угодно, то в эти дни псы, даже белые, чуя неладное, начинали прятаться по углам, не кидались запросто на кость и вообще вели себя почти как разумные существа, подозревающие недоброе. Никто не следил за тем, чтобы среди городских собак рождались и не переводились именно пронзительно-черные, но такой пес всегда обнаруживался к Пасхе, потому что именно к Страстной в них и возникала нужда, чтобы, изловив, посадить к клетку, а в ночь с Субботы на Воскресенье, за час-полтора до того, как священник в церкви возгласит: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - выпустить этого черного зверя, облитого дегтем, на площади, поджечь, забросать камнями, насладиться его муками, загнать в бездонный колодец или забить до смерти, одержав и на этот раз верх над дьяволом, воплощением которого и выступал черный пес.

Священник отец Дмитрий Охотников неизменно возмущался этим обычаем, называл его бессердечным, языческим и даже прямо утверждал, что муки несчастного животного созвучны скорее страстям и мукам Господа и Брата нашего Иисуса Христа, нежели мучениям диавольским, о которых людям мало что известно. Но обычай этот был заведен в незапамятные времена, еще, говорят, при закладке города, то есть более четырехсот лет назад, поэтому и отказываться от него не то что никому не хотелось, а просто никто об этом и не задумывался. Все-таки четыреста лет обычаю. Даже больше. А если обычай переживает хотя бы одно поколение, да еще замешан на крови, это уже не обычай, а почти что закон. «Должно же быть в жизни что-то, что напоминало бы нам, что мы не люди, а народ», - говорили в городе в ответ на сетования священника. А он в сердцах возражал: «Несть пред Ним не эллина, ни иудея, и несть пред Ним ни человека, ни даже пса смердящего».

Как бы там ни было, в канун Пасхи изловленного пса неизменно помещали в клетку, чтобы за час до Воскресения Господня, превратив его при помощи дегтя в пса смердящего и собаку несытую дьявола, выпустить на площадь и, вопя, загнать и забить насмерть черное чудовище, чтобы успеть в церковь, где священник со слезами на глазах возглашал: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - и ответить ему хором, плача и ликуя: «Воистину воскрес!».

Празднично разодетые мужчины входили во двор, где Четверяго ждал их с ведром дегтя, и, хуля и осыпая проклятиями взъерошенного черного пса, выносили клетку на улицу. Мальчишки бежали за ними со свистом и воплями. Процессия поднималась на площадь, где уже собирались жители древнего городка, охваченные волнением, нетерпением и жаждой просветления, и вот клетку опускали наземь, Четверяго – огромный, в своих чудовищных сапогах – приближался к клетке с ведром и, внушительно перекрестившись, выливал деготь на черного пса, который, взвыв, начинал бесноваться и метаться, кидаясь на прутья и отчаянно лая, рыча и визжа, и тогда – люди подбирались, смыкали кольцо вокруг колодца, торопясь и выкрикивая славу Иисусу и хулу дьяволу, - Четверяго поджигал животину факелом и одним движением открывал дверцу, и охваченный грязным пламенем пес вырывался на волю, тотчас попадая в живое кольцо, вырваться из которого было невозможно, и разве только чудо могло ему помочь (изредка, впрочем, такие чудеса случались, но как же без чудес в такую ночь!), и вот тут-то люди – мужчины, женщины, дети – начинали кричать, вопить, топать ногами, и первый камень, а за ним град камней летел в пса смердящего, который в поисках укрытия и спасения начинал кидаться в тесном кольце, центром которого была горловина бездонного колодца, достигавшего, как считалось, преисподней, а камни летели один за другим, летели градом, люди топали ногами, не давая псу передышки, кричали: «Бей его! Бей!», шибая пса ногами, если вдруг он приближался к ним, и иные уже заходились плачем, а иные и падали наземь с пеной на губах, и женщины пускались в бешеный пляс, а по бедрам у них текло, и мужчины с мальчишками едва успевали подносить камни, крича: «Вот мы! Мы с тобой! С тобой!», - наконец загнанный пес, боявшийся колодца пуще огня и камней, падал, полз, пытаясь встать, сбить огонь, но снова падал, снова полз, волоча лапы и подвывая от боли и страшно глядя на людей, пока кто-нибудь не добивал его из милости, и он наконец замирал, мертвый, дымящийся и смердящий, - и, подхватывая придавленных детей и ополоумевших женщин, которых приводили в чувство по пути, смердящие, обожженные и битые люди бросались в церковь, где священник, знавший, но старавшийся превзойти это мучительное знание, возглашал: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - и люди, плача от радости, полуослепшие и полуоглохшие, исстрадавшиеся, но не утратившие надежды, отвечали, выдыхая заедино: «Воистину воскрес! Воистину воскрес!»

За три дня до Пасхи Штоп узнал о том, что черного пса поймали. Того самого. Выследили, улучили момент и набросили сеть. Он попался. Раза два дернулся и затих. Он же умный: понял, что сопротивляться бесполезно, вот и нет стал сопротивляться. Он даже не стал рычать и скалить зубы – это было ниже его достоинства. Его отволокли во двор Четверяги – тяжелый, зараза, - и бросили в клетку. От еды пес отказался, даже не взглянул на кость с махрами мяса, которую Люминий выпросил у дагестанцев на рынке. «С осени закормлен, - усмехнулся Четверяго. – Ну да ладно, недолго осталось». И запер клетку на висячий замок.

В тот же день отец Дмитрий Охотников сказал начальнику милиции Паратову: «Мое слово не действует, так хоть вы вступитесь, Пантелеймон Романович. Жестокое обращение с животными – это же двести сорок пятая статья. Хоть припугните, - вы же власть». Пан Паратов не любил разговаривать с однокашником Охотниковым, к которому приходилось обращаться на «вы». «Знаю я про статью, отец Дмитрий, - сказал майор, глядя в сторону. – Не буду я никого привлекать по этой статье. И пугать не буду – мне тут еще жить да жить».

Это был не первый их такой разговор.

Штоп и ухом не повел, когда услышал о поимке пса. Ему было не до того – готовился к весеннему севу. Вскапывал потихоньку огород – с одной рукой это было непросто – и прикидывал, где разобьет грядки. Посадочный материал был готов давно: Штоп выбрал из земли все камешки, которые посадил на своем огороде Шут Ньютон, и добавил своих. На одной грядке он предполагал высадить камни посветлее, другая предназначалась для темных. Оставалось пристроить кусочек красного гранита. Штоп подумывал об отдельной грядке, маленькой и круглой. После смерти Ньютона он посадил его было в горшок, рядом с каланхоэ. Потом отмыл и сунул за щеку, но однажды чуть не сломал зуб об этот гранит и с той поры носил его на груди в мешочке, стянутом шнурком. Камень излучал тепло.

По ночам Штоп разговаривал с гранитом – о несчастном летчике Франце-Фердинанде, о Камелии, которая никак не забеременеет, о Гальперии, дай Бог ей счастья, вспоминал жену Велосипедистку, ее задницу – веселую ярмарку – и божественные ее ноги… Камень слушал внимательно, не перебивал, и это Штопу нравилось. «Вот вырастишь, - говорил он, - мы с тобой это… Ну, там, пуншику затеем… Ты не бойся, у нас с тобой такой мадагаскар наладится – Троцкий позавидует…»

В ночь на субботу Штоп повесил мешочек с камнем на шею, надел старый тулуп, вывернутый наизнанку, и отправился на велосипеде в Чудов.

Дом Четверяги стоял в центре города, за больницей. Спрятав велосипед в кустах сирени, Штоп пробрался во двор, за сараи, где стояла клетка с собакой. Из сараев, обступавших клетку кругом, пахло свиньями, лошадьми, керосином, из дощатой будки туалета – дерьмом и хлоркой, а от сложенных в штабель старых шпал – креозотом. Псом здесь не пахло совсем.

Штоп присел перед клеткой на корточки, потянул носом, но никакого запаха не уловил. Пес спал, и от него ничем не пахло, словно он смирился со смертью, отделился от жизни со всем ее запахами. Он, конечно же, учуял человека, но даже глаза не открыл, не шелохнулся. Лежал неподвижно, положив тяжелую морду на лапы.

- Ну, Леопольд, - пробормотал Штоп, извлекая из кармана складной нож, - давай-ка, брат, на хер постарайся мне тут… Чтоб, значит, вот…

Замок оказался хлипким и нехитрым – уже через минуту Штоп открыл клетку.

Пес не пошевелился.

- Ну, - сказал Штоп, - хватит мне тут царя играть.

Но пес по-прежнему лежал неподвижно.

- Если сдох, так и скажи, - прошипел Штоп. – А если живой, мотай отсюда на хер!

Собака подняла голову.

- Если хочешь, - сказал Штоп, - давай поменяемся: я в клетку, ты – сюда. – Он топнул ногой. – Ну же, зараза египетская, пшел вон на волю!

Пес наконец нехотя выбрался из клетки и сел рядом со Штопом.

- Не, - сказал Штоп, - надо уходить, а не сидеть здесь. Здесь тебе не Африка, брат, тут сидеть незачем.

Они вышли на площадь и остановились перед Трансформатором. Так в городе назвали памятник Пушкину, сделанный из памятника Сталину. Великий поэт стоял на высоком постаменте в бронзовых сталинских сапогах, простерев руку вдаль и держа на весу чугунный электрический фонарь, совершенно бесполезный, потому что висел он так высоко, что даже в хорошую погоду под ним нельзя было различить лицо встречного, однако никому и в голову не приходило избавиться от этого бессмысленного тусклого светильника. Трансформатором его называли вовсе не потому, что памятник Сталину в 1961 году трансформировали в памятник Пушкину, а потому, что Пушкин не знал слова «трансформатор», а Сталин знал. Считалось, что это и все, чем отличаются друг от друга эти властители душ, хотя директриса школы Цикута Львовна, стерва с тонкими красивыми ногами, и говорила, что отличий гораздо больше и самое важное заключалось в том, что Пушкин любил деньги, а Сталин – нет.

- Это тебе Пушкин, брат, - сказал Штоп, вытряхиваю сигарету из пачки, - а не какой-нибудь на хер пингвин. – Щелкнул зажигалкой, пыхнул дымом. – Ну пойдем, что ли, нечего нам тут больше делать, а до дом еще пердеть да пердеть. Тут, брат, недалеко но километров пять придется попердеть, как Пушкину.


На следующий день врач сказал Камелии, что она беременна – на седьмой или восьмой неделе. Крокодил Гена обрадовался и предложил отпраздновать вместе со Штопом. Но поскольку наступил вечер и надо было идти на пасхальную службу, праздновать решили после похода в церковь. Собравшиеся в храме люди шептались о том, что «собаки нынче не было»: ночью кто-то открыл клетку и выпустил жертвенного пса на волю.

После службы, нагрузившись шампанским, Крокодил Гена и Камелия отправились к Штопу.

Еще с улицы они услышали громкую музыку, которая неслась из Штопова дома. Лишившись левой руки, Штоп уже не мог управляться с басами на гармошке, поэтому он стер пыль с проигрывателя и с утра до вечера слушал пластинки. И сейчас из окна неслась песенка про черного кота, которая сопровождалась собачьим подвыванием, отчаянным звоном колокольчика и нечленораздельными воплями.

- Чего-то он празднует, - пробормотала Камелия. – Орет-то как…

- Может, жениться решил? – предположил Крокодил Гена.

Он толкнул дверь и остановился на пороге.

На столе посреди комнаты сидел черный пес, с заклеенным левым глазом, завернутый в махровую простыню, и выл. Перед ним стояла глубокая миска с остатками еды. Проигрыватель наяривал «Черного кота». Штоп – босиком, в одних кальсонах и с колокольчиком в руке – выплясывал вокруг стола, ухарски выкрикивая «эх-ах-ух-ох!» На полу в пенных лужах плавали клочья черной шерсти. Всюду валялись какие-то тряпки. Пахло самогоном, шампунем и ихтиоловой мазью.

- Папа… - пролепетала Камелия. – Я тут это… У меня семь недель…

- Папа-анапа! – весело заорал Штоп. – Ну что, карфагеняне, отпраздновали, а? Воскресли? Все воскресли? А мы вот тут воскресли! Воскресли мы на хер! Аминь на хер! Мы тут воскресли! Воскресли! – И вдруг, вскинув руки к потолку, закричал что было сил: - Мадагаскар, братцы, аллилуйя! Аллилуйя! Нету больше смерти! Нету! Мадагаска-а-ар!...

Крокодил Гена молчал. Он не мог отвести взгляда от кусочка красного гранита, лежавшего на подоконнике. Из камешка росли красота и лю-лю. Красота прижималась к стеклу, а лю-лю свешивалась с подоконника.


КЛИМС

Климс ударил вьетнамца ногой по ребрам, а когда тот упал, обрушил на него топор.

Женщина стояла рядом на коленях рядом со вторым вьетнамцем, положив руки на огромный живот, и раскачивалась из стороны в сторону. Этот второй вьетнамец лежал на боку и стонал.

- Только пикни, - сказал ей Климс, хотя женщина молчала, и обернулся к Крокодилу: - Ты как?

- Херово, - хрипло откликнулся Гена. – Кончай с ними, а то я сейчас сдохну.

Крокодил Гена сидел на тропинке, пытаясь остановить кровь, хлеставшую из раны на груди. Рядом с ним в пыльной траве валялась спортивная сумка.

Климс вытер с лица кровь, повернулся к женщине, поднял топор.

- Не надо! - закричала она, вскакивая. – Не надо убить!

И стала лихорадочно стаскивать с себя одежду.

- Кончай, - сказал Гена. – Ты ее трахнуть решил, что ли?

Климс не ответил. Он стоял с топором наготове, не спуская глаз с женщины. Вьетнамка сняла рубашку и осталась в лифчике и трусах. К ее животу скотчем был прикреплен пухлый полиэтиленовый мешок.

- Ни хера себе, - сказал Климс. – Я думал она беременная, а она, сука, вон чего.

Женщина освободилась наконец от мешка, кинула его на землю, отступила на шаг. Климс топнул ногой – вьетнамка взвизгнула и бросилась бежать, роняя тапочки.

- Я сейчас сдохну, - прохрипел Гена.

- Не бзди, - сказал Климс, - не сдохнешь.

Он быстро снял с себя рубашку, перевязал Крокодила, помог ему забраться в мотоциклетную коляску. Полиэтиленовый мешок и спортивную сумку пристроил у Гены на коленях.

Назад Дальше