- Погоди, папаша, не гоношись. Сперва договоримся, сколько вы кинете на нос за погрузку. Сколько?
К ним подошли тесть и Матвеич.
- А что вы просите? - осторожно поинтересовался Матвеич.
- Двадцать пять рублей на каждого. Нормальная такса.
- Ого! Чтой-то вы через край хватили. Многовато.
Мы еще медом и губы не помазали. С чего платить? - Матвеич трусливо пятился от них назад. - Так не пойдеть... не по нашему карману.
- У пасечников и денег нету? - разжигая страсти, выступил наперед самый рослый парень из шоферской братии - по всему видно, заводила. Он первый потянул дружков на совет. - Не верю! Гоните, папаши, не жадничайте. Вон Филипп Федорович нашим ребятам из гаража по сороковке кинул.
- Нехай бесится. С жиру. Нам не из чего кидать. На убытке сидим.
- Елки-палки! Нам это до лампочки. Интересно!
Сколько ж вы за дорогу... за километраж дадите?
- За километраж мы в конторе заплатили, - сказал Матвеич.
- Э, папаши! С вами каши не сваришь. Ребя, назад? - обратился заводила к дружкам. - Тут нас не поняли.
Он двинулся к своей машине, весьма гордым и решительным шагом двинулся, так что медлить было нельзя, и тесть, отделившись от стариков, дружески подхватил его под локоть, на ходу успокоил и отвел в сторону. Не повышая и не понижая тона, вразумительно разъяснил обстановку:
- Виктор, послушай, не горячись... - Тесть уже выведал, как зовут рослого. - На нулю кукуем, ясно? - Поднимаясь на носки и доверчиво заглядывая шоферу в лицо, тем не менее он продолжал удерживать его за рукав пиджака. - Хватанули б мы, скажем, по десятку бидонов - тогда другой табак. Разве б мы стали мелочиться!
Мы не жадные, не поскупились бы. А насчет километража ты, Виктор, загнул. Я сам был председателем - не гляди, что я сейчас низко подпоясанный. Был! Вникни:
мы же заплатили за всю дорогу в два конца?
- Ладно, какая ваша цена?
- Обыкновенная: пятнадцать рублей. Не больше и не меньше. Берите и даром не спорьте. Цена красная. Я в своем колхозе, бывало, за год людям столько не платил, а вы, понимаешь, куражитесь. За одну ночь - нате вам на блюдечке по пятнадцать на брата. Подумай, Виктор.
Ты, я вижу, парень головастый.
- Жены нас дома засмеют!
- Вы их не дюже поважайте. Не в рубле счастье - в совести. Понял? Берите. Водкой, закусочкой угостим.
Дело житейское. Мы же в курсе, чем шоферская душа веселится. Не дурни.
Виктор помялся:
- Согласятся ли ребята. Пойду потолкую. - И прибавил: - Только из-за вас! Вы мне понравились, папаш.
Мой отец тоже председателем был.
- Вот видишь. Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся. Ступай, Витя, и не раздумывай, - тесть похлопал его по спине. - Водку сейчас отдавать или потом возьмете?
- Потом.
Виктор быстро вернулся и объявил о согласии товарищей с условием стариков, но прибавил, что водку они пить не собираются, а возьмут ее с собою в Лесную Дачу. Это устраивало нас. Шоферы зажгли фары, тьма отодвинулась к кустам. Гордеич с тестем, не мешкая, влезли наверх и скомандовали, чтобы им подавали стены от разобранной будки Гордеича. Первой мы грузили его пасеку. Продольные стены поставили вдоль бортов, заднюю - у кабины. Старики начали принимать ульи. Шоферы с боязливой вкрадчивостью подходили к ним, прислушиваясь к злому гулу, неумело брали и, спотыкаясь, несли к машине. Невесть откуда вылетевшая пчела ужалила Виктора, он вскрикнул и едва не выпустил из рук свой край - я удержал покачнувшийся стояк.
- Не бойсь! - задорно хрипел Гордеич. - Это лекарство!
- У, зараза! - ныл от боли Виктор, подскакивая на одной ноге. - В гробу я видал такое лекарство! Больше ни за что не соглашусь перевозить пасеку. Ни за какие деньги!
Боль унялась, и он снова таскал ульи. Пчелы изредка жалили и меня, но я уже притерпелся к укусам и сносил их молча, как истинный пасечник. Давали они жару и старикам, которые укладывали ульи в четыре этажа, с проклятиями выволакивая их наверх. У них нечаянно отошла задвижка летка, из щели мгновенно выбились пчелы и впились в потную шею тестя, пока он сладил с задвижкой. Тесть не стерпел и ну материться! Гордеич, не подавая виду, что и ему вдоволь достается от заблудившихся насекомых, громко шутил:
- Ишь, как они тебе воротник пришивают. Любо-дорого... Ровная строчка!
- Мочи нету. Шьют так шьют! - Тесть давил на шее пчел. - Огнем строчат.
- Терпи, казак. Не обрывай нитку. Еще подпустить, Федорович?
- Не додумайся... Тихонько, ребята!
Мы с Виктором подали им лежак. Они приняли его за углы, кряхтя и чертыхаясь, и плотно придвинули к борту.
Бесом вертелся наверху горячо изжаленный Гордеич, козырял своим равнодушием к укусам, поминутно покрикивал и давал отрывистые команды; тесть охал, сопел и ворчал, отирая пот со лба и шеи. Мы с Виктором приноровились, ловко таскали и ловко вскидывали ульи на дно кузова. Один Матвеич никуда не торопился, спокойно прохлаждался внизу и вроде был над нами за старшего, без конца повторял:
- Так, взяли... понесли. Вот!
Управились. Гурьбою, не давая себе остыть, перешли к соседней машине, с более просторным кузовом, и взялись грузить нашу пасеку. С нею возились дольше: пока уместили тяжеловесные стояки на горбатых лежаках да побросали наверх вещи, время подвинулось к одиннадцати. Непредвиденная заминка выбила нас из колеи. В спешке никто из стариков не удосужился закрыть летки у приписных, которые мы решили поставить на эту большую машину. Я задвинул планки на двух приписных, наклонился над третьим и в страхе отшатнулся: на лицевой стороне черным клубком ворочаются, угрожающе зудят пчелы! Виктор отпрянул к кустам, в темень. Стали судить-рядить: что делать? Как их загнать в улей и закрыть леток? Матвеич по нужде удалился в лес и не показывается на свет. Тесть не слезает с машины, боится: он уже принял повышенную дозу яда. Конечно, никому не хочется страдать из-за приписных.
- На шо мы их только брали, - хрипит Гордеич. - Надели хомут на шею.
- Понадобятся, - говорит тесть. - На подсолнушки к кому поедем?
- Ох ты умник! Слазь! Загони!
- Их надо водой облить.
- Ну, слазь! Обливай! А-а! - потешается над тестем Гордеич. - Кишка у вас тонка. Тот обхватил пузо и в лес побег, а ты на Петра киваешь. Слазь!
Тесть стоит в кузове не шелохнувшись.
Взыграла в Гордеиче отвага. Он спрыгнул наземь и попытался было окурить пчел дымарем, но они еще сильнее взбудоражились, валом повалили из летка на свет, расползлись по корпусу.
- Выключите фары! - не своим голосом завопил Гордеич, отскакивая от улья. Видно, доняли его кубанские приписные пчелки.
Фары потушили, тьма осела на просеку. Встревоженные дымом и нашими голосами, пчелы вслепую метались в воздухе, натыкались на нас и нещадно жалили, сослепу падали под ноги в траву.
- Аи! Ой! - неслись голоса, нагнетая панику.
Я надел кожаные рукавицы, на лицо сетку и, посвечивая фонариком, нащупал металлическую планку, с силой надавил и подвинул ее вперед. Планка сломалась.
- Замазывай щель! - велел мне тесть.
Я отыскал алюминиевую чашку с разведенною желтой глиной, вгорячах скинул рукавицы и начал заделывать щель, давя и смешивая с комками глины вылезающих пчел. В пальцы впивались жала и били словно электрическим нервным током, но я пренебрег болью и как бы не чувствовал ее. Наконец щель была замазана. Отерев глину, я снова надел рукавицы и подавил оставшихся пчел. Они хрустели под кожаными рукавицами, как снег под каблуком в морозное утро. Через минуту все было кончено. Зажглись фары, и вылез из кустов Матвеич, затягивая на животе пояс. С его помощью мы подали и этот злополучный улей.
Свои ульи он полез укладывать сам, заменив тестя.
Пасека у Матвеича удобная, мы погрузили ее за полчаса. Осталось увязать ульи веревками. Это кропотливая и сложная работа. Без опыта и сноровки тут не обойдешься. Опять незаменимый Гордеич несколько раз диким котом взбирался на самую верхотуру, накидывал петли, продевал веревки сквозь кольца, отдавал нам концы и торопил утягивать. Что бы мы и делали без него. Увязал надежно и, едва держась на ногах, зло хрипя, пошел заводить "козла".
Матвеич приманил Жульку, поймал ее и посадил в "Победу" вместо пассажира. Он тронулся первым, указывая путь шоферам. Как человек медлительный и невозмутимый, он будет охлаждать их пыл умеренной ездой: пчелы требуют осторожного обращения в дороге.
Тесть уселся в кабину к Виктору, я поехал с Гордеичем.
Его "козел" замыкал колонну.
Сначала мы ехали грунтовой дорогой, едва-едва. Затем потянулась серая лента асфальта, скорость возросла, грузовики пошли бойчее. Ветер туго бил в переднее стекло, надувал брезент.
Мы двигались на юг.
На краю черного неба сухо и немо вспыхивали зигзаги молний, в текучем белом свете, на миг озарявшем пространство, колыхались мглистые тени дождя. Тени желанной удачи. "Где льет, там и мед", - вспомнил я поговорку тестя.
Мы мчались вдогонку за тенями, то вдруг возникавшими привидением перед глазами, то снова надолго исчезающими во мраке. Это была молчаливая, но страстная и захватывающая погоня.
...Асфальт почернел, залоснился, пахнуло сырым холодком, и мы поняли, что заскочили в полосу недавно бурлившего ливня. Была глубокая ночь.
Неподалеку от хутора Беляева мы настигли "Жигули" охристого цвета и две грузовые машины с ульями.
"Миллионера" с Филиппом Федоровичем не было: он его бросил. Машины стояли на обочине мокрого асфальта, от него сбегала вниз, во тьму раскисшая дорога. Филипп Федорович ходил по ней в резиновых сапогах, пробуя грунт, можно ли проехать. Он увидел нашу колонну, полоснувшую светом и выхватившую его фигуру из грязи, как-то неестественно, нелепо замахал руками, потоптался и, согнувшись в пояснице, метнулся через кювет на асфальт.
- Здорово, Филипп Федорович! - раздался голос Матвеича. - Боишься застрять? Едь! Не сильно расквасило.
- И вы... и вы сюда? - задохнулся обескураженный Филипп Федорович.
- Сюда. Ветром занесло.
- Молодцы... - едва выдавил из себя Филипп Федорович. - Молодцы, что приехали.
Не попрощавшись, Матвеич сел за руль и погнал дальше, к развилке. Скоро он замигал красными огоньками.
- Гордеич! Едь первым!
Гордеич обогнал колонну, с ходу перемахнул через кювет и, поддавая газу, разбрызгивая жидкую грязь, рывками заюлил вдоль лесополосы. По его следам медленно потянулись грузовики.
К утру мы выставили ульи. Старики расплатились с шоферами, тесть сунул лишнюю пятерку от себя, отдал им водку и целлофановую сумку с закуской. Не поблагодарив, они ушли к машинам, развернулись и, побуксовав на скользкой траве, зло вырвались на асфальт.
- Обиделись, - вздохнул тесть. - Конечно, мало заплатили.
Грязный, в размякших туфлях, я почувствовал невероятную усталость и ноющую боль в изжаленной руке:
от яда она распухла до локтя. Напяливать будку у нас не хватило сил, мы расстелили шубы и как убитые, в чем были, завалились спать.
II
ХУТОР БЕЛЯЕВ
9 июня
Беляев - типичный степной хуторок, уютно укрывшийся за отлогами склонов на дне балки. Он делится на верхний, с редкими, вразброс, старыми хатами и нижний, более населенный, с новыми домами. Между верхней и нижней частью вкраплено круглое озерцо; в нем плещется детвора, крякают утки, снежно белеют гуси, а на берегах в грязной жиже, в иле с удовольствием роются свиньи.
Справа по распадку, затянутому осокой и камышом, струится едва приметный издали ручей. Он впадает в озерцо и бурно вытекает из него через трубу. Живительная вода, постепенно светлея, освобождаясь от мути, серебряной ниткой прошивает плетни, огороды, играет осколками солнца в садах.
Я несколько раз спускался в балку, к озеру, с надеждою нечаянно встретить дочь Гунька, но она почему-то нигде не показывалась; тогда я брел вверх по распадку, до фермы, напротив которой устроена запруда, между желтовато-серыми глинистыми кручами. В воде по краям запруды зеленела осклизлая лягушечья икра, колеблемая зыбкой рябью, а из железной трубы упруго била в твердое дно чистейшая теплая струя. В зной я раздевался, сбегал по выбитым ступеням и, вмиг обданный слепящим каскадом, подолгу купался, а после загорал на каменной плоской лежанке. Зной спадал, я прекращал купанье и, ободренный, шел в гору, на нашу сторону балки.
Позади меня, на самом верху склона, прилепилась пасека Филиппа Федоровича, чуть ниже, на дне, на краю верхнего хутора, сквозь ветви сада пестрели ульи Гунька. У лесополосы взблескивала оцинкованная крыша нашей будки...
Степь, напоенная ароматом разомлевшего чабреца, стрекотала кузнечиками и тонко звенела в вышине струною жаворонка. Здесь все зацветает позднее, чем в Лесной Даче. Еще желтеет лохия в лесополосе, хотя пчелы ею пренебрегают - они садятся на стебли бабки, с основания до макушки облепленные мелкими свекловичносиреневыми бутончиками, на белые клубочки шершавогрубой шандры (старики называют ее беляной), впиваются в длинные тычинки синяка, опушенного светлыми волосками. И все реже, неохотнее улетают в бледно-розовые поля эспарцета. Немного мы опоздали, он отходит, блекнет на глазах. Но все равно здесь лучше, чем в Лесной Даче. Появилась надежда!
После того как мы перебрались сюда, несколько суток подряд у меня ныла рука, я плохо спал и часто пробуждался среди ночи в сильном жару. От ужаливаний схватились водянистые волдыри, жгли и мучили меня.
Сейчас опухоль спала. Однако и в первое утро я не хотел выказывать слабости. Только засветлело, я вскочил с шубы и, пересиливая боль в едва сгибавшихся пальцах, начал со всеми расставлять ульи, теперь летками на северо-запад - от господствующего восточного суховея.
Потом мы надели сетки и выпустили на волю пчел. Черными тучами они носились над пасекой, ориентируясь в пространстве и запоминая местоположение ульев. В воздухе висел слитный, мощный гул, какого я ни разу не слышал. Отбежав далеко от пасеки, мы глядели во все глаза на пчелиный праздник освобождения. Пчелы ознакомились с непривычной обстановкой, провели разведку в ближние поля и, прекратив облет, устремились за взятком. В первый день они принесли восемьсот граммов, во второй - килограмм.
- Скоро я буду качать. Вдруг обрежеть взяток, не дадуть ни капли, сказал Матвеич.
Гордеич у своей будки сделал пристройку, обтянув ее запасным брезентом, насобирал в лесополосе гнилушек для дымаря, наточил ножи. Он серьезно готовился к качке. Матвеич до блеска надраил порожние фляги песком.
А мой тесть, обнаружив в одном улье зрелую гроздь маточника, спешно устроил в четырех лежаках отводки - по три-четыре рамки с пчелами, отделенными от основных семей глухими диафрагмами. Срезал гроздь, выбрал из нее крупные, хорошо развитые маточники и распределил их по осиротевшим семейкам, искусно приклеив к сотам. Восковые "коконы" проклюнулись, и вывелись молодые матки. Семейки ожили. Рабочие пчелы стали активнее летать за пыльцой и нектаром. Удивительное создание пчела. Казалось бы, не все ли равно ей - с маткой или без матки. Век пчелы скоротечен: летом, в период интенсивного взятка, он длится пять-шесть недель.
Но велик инстинкт сохранения рода, ему подчинены все другие инстинкты, вся неукротимая энергия пчелы. Она не рассуждает, она просто живет. Ей легче, нежели моему тестю.
Перед качкою Гордеич с Матвеичем уговорились съездить домой за медогонками. В последнюю минуту тесть надумал подсыпать картошку на даче, мигом выветрился из будки, присоседился к Гордеичу - и "козел"
бойко покатил к асфальту, в сопровождении голубой "Победы". Мы с Жулькой остались караулить пасеку.
У нас дело привычное.
И вот я брожу по степи, купаюсь под трубой и, поднявшись на курган, смотрю из-под ладони на верхний хутор.
Вчера был жаркий день, с палящим ветром. Активность пчел снизилась. Солнце клонилось к горизонту, а стрелка весов колебалась на нуле. Старики вернутся - не возрадуются. Я проверил отводки. В них, к счастью, кипела жизнь. Молоденькие матки не потерялись, деловито сновали по сотам в окружении услужливой свиты. Наверное, некоторые из них успели вылететь на свидание с трутнями, оплодотворились и готовятся сеять яйца на дне пустых ячеек. Нужно за этим проследить.
Перед закатом я вышел на курган и вдруг увидел невдалеке от себя ее. Держа туфли в руках, она с ловкостью горной серны спускалась в балку, иногда легко прыгала и оглядывалась назад; волосы ее золотились. Она обернулась, я помахал ей рукой. Она замедлила шаг и пристально глянула в мою сторону, отчего мне стало не по себе, но тут же отвернулась и проворно побежала к ручью. Скоро она скрылась за деревьями тутовника.
- Эгей! - прокричал я ей вслед, но она не отозвалась.
Я стал думать: она или не она? Та же стройность гибкой фигуры, те же волосы, небрежно кинутые за плечи, и гордая, быстрая, несколько диковатая походка. Зачем она сюда приходила?
И ночью, под стрекотанье кузнечиков, испытывая одиночество в бесконечной степи с редкими мигающими огоньками, я думал о дочери Гунька. В полночь я вспомнил о непроверенном контрольном улье, вышел наружу и посветил "летучей мышью": триста граммов. Не густо.
Хорошенькая новость ждет стариков.
Наутро приехавшие Гордеич с Матвеичем передали мне еду, белье, чистую постель и сообщили, что тесть травит на даче колорадского жука и приедет попозже.
Слабый взяток вывел из равновесия стариков, но все же оба настроились на качку.
В полдень Гордеич решил выведать, как дела у Гунька, подмигнул мне и сказал:
- Хочешь поглядеть на Гунькову дочку? Аида со мной.
Мы сели в машину и покатили в хутор.
Гунько принял нас холодно, с нескрываемым безразличием. После неоднократных намеков Гордеича провел нас мимо побеленной хаты в сад, к ульям. У одного из них колдовала его жена в рыжих вельветовых брюках, с поднятой на лоб сеткою. На круглом ее лице с неподвижными, застывшими чертами угадывались следы былой, безвозвратно поблекшей красоты. Она не удостоила нас приветствием и продолжала рассматривать рамки, облепленные пчелами. Гунько был сутулый, крепкой кости старик с птичьим лицом и горбатым ястребиным носом.