Погоня за дождем - Иван Подсвиров 9 стр.


Ходил он слегка подавшись вперед и вытягивал морщинистую желтую шею, землисто-восковые руки держал опущенными. Говорил скупо, с раздражением. Нужно было дважды повторять вопрос, чтобы он ответил на него. Одет он был в серый хлопчатобумажный костюм с огромными засаленными карманами на куртке, обут в парусиновые туфли на босу ногу. Голову его венчала грузинская, блином, фуражка, под козырьком блуждали водянистые глаза.

По ярко-зеленой отаве сада, роскошными веерами распустив хвосты, вышагивали сытые индюки, во дворе копошились в пыли черногрудые куры, в луже у деревянного корыта повизгивали рябые поросята. Гордеич намеренно громко жаловался на жару, на плохой взяток.

- Все от господа бога, - Гунько поднял к небу лицо и закатил глаза.

- Шо у вас, Феофилактыч?

- Ась? - Гунько прислонил ладонь к уху.

- Сколько на контрольном?

Гунько опустил руку и бровью не повел, будто не расслышал.

- Сколько, говорю, вчера накапало?

- Слабо! Пятьсот грамм.

- У вас хорошо.

- Низина.

- Не дадите мне матку на развод? - не позволял ему передышки, репьем лип Гордеич.

Гунько молчал.

- Матку завалящую не дадите?

- Одному продал, матка у него в кармане окочурилась. Оторвали от семьи, стосковалась. Ее кохать надо, а он, дуралей, задушил... Другой у меня расплод метил купить. Я не поймался на удочку. Кто дает расплод весной? Тоня! Тоня! - вдруг замахал руками Гунько и весь затрясся, поперхнулся в разгневанном крике: - Где ты?

Порося в капусте!

Из хаты тотчас выпорхнула в ситцевом платье Тоня с развевающимися конопляными волосами, влетела в огород и выгнала поросенка. С визгом проскочил он мимо нас, кувыркнулся через корыто и шмыгнул в крапиву изгороди, едва державшейся на подгнивших кольях. Тоня издали кивнула нам, зарделась и стала обрывать с ветки поспевшие вишни. Я подошел к ней, она вскинула на меня синие глаза и отступила за ствол дерева; ее зрачки потемнели, мелькнуло в них подавленное улыбкой выражение растерянности.

- Мы с вами уже встречались. Помните Лесную Дачу? И еще я видел вас у кургана, перед заходом солнца.

- Помню. Так это вы свистели мне вдогонку! - с кокетливой сердитостью сказала она.

- Я не свистел. Я крикнул.

- Все равно. Это не делает вам чести.

Она выглянула из-за листьев и смерила меня взглядом беспокойных, чутко-внимательных глаз, сиявших безобманной искренностью, нежной, западающей в душу озерной синевой.

- Вы тоже пасечник?

- Временно - да. Но в общем-то перед вами художник. Прошу любить и жаловать.

- Художник? Вы ищете колоритные типы?

- Видите ли, я сам принадлежу к любопытным типам.

- Вот что! В таком случае что же вы за тип? - В уголках ее по-девичьи влекущих губ затаилась усмешка.

- Я постараюсь ответить на этот вопрос как-нибудь в другой раз.

- Не терплю игры! - вдруг сказала она. - Не стремитесь быть актером. Это вам не идет.

Гунько, осторожно следивший за нами из-под козырька фуражки, тотчас позвал:

- Тоня! Дочка! Ступай в хату!

- Извините. - С мягкой полуулыбкой она оттолкнулась обеими руками от ствола и пошла, гордо неся свою красивую голову.

Выходя из сада, я успел сказать ей:

- Если вы хотите скрасить одиночество, я жду вас у озера. Сегодня вечером. До свидания.

Она с пренебрежением отвернулась. Но, садясь в машину, я перехватил ее пытливый, мгновенно скользнувший взгляд.

- Ну как, Петро? Понравилась Гунькова дочка? - отъехав от хутора, простодушно спросил Гордеич. - Не пугайся, батьке не скажу. - Он засмеялся. - Понимаю.

Сам был молодой. У-у-у! Стрелял по девкам - аж держись! Ни одной промашки. Гунько, как увидал вас вдвоем, весь почернел. Дрожит, старый хрыч, за дочку.

- Мать у нее строгая. Даже не поздоровалась.

- Она больная. Отнялся у нее язык.

- Немая?

- В войну контузило. Но Гунько ее не бросил. По всем больницам возил лечить, московским профессорам показывал. Малость отошла, кое-какие слова выговаривает.

11 июня

...Степь звенела кузнечиками, в лицо веяло запахом разомлевшего чабреца, звезды глядели на землю пристально и будто прислушивались к вечерним звукам.

Сердце мое билось все сильнее. На дне балки сквозь пелену тьмы мерцало озеро, иногда я почти явственно видел у береговой кромки летучий очерк ее платья; душа моя наполнялась невыразимым счастьем, я убыстрял шаги и бежал до тех пор, пока ее образ стоял перед глазами, пока тьма не смывала платье. Так повторялось несколько раз: видение то возникало, то вновь исчезало, растворялось на фоне смутного блеска.

Оно обмануло меня. Тони на берегу не было: ночью в степи случаются невероятные миражи. Дважды я обошел вокруг озера, постоял у трубы, в которой неумолчно клокотала вода, и с чувством обиды, разочарования повернул назад.

У лесополосы навстречу мне выступил Матвеич.

- Кто это? - спросил он для верности осевшим и несколько смущенным голосом. - Не вы, Петр Алексеевич?

Гуляете?

- Гуляю.

- Наскучило бирюком жить на пасеке? Небось домой тянеть, к жинке под бочок.

В его руках блестели горлышки пустых бутылок.

С первого дня, как мы приехали сюда, он собирает в лесополосе стеклянную, отечественного производства, посуду, чтобы сдать ее в какой-нибудь ларек на деньги.

- Сегодня у вас богатый улов. Целая дюжина!

- Не пропадать же добру. И мне и государству польза, - рассудительно молвил Матвеич. - Тут всякие бывають... засоряють кусты склянками. Кому-то ж надо убирать мусор, наводить на земле порядок. Вы-то, Петр Алексеевич, небось не согласитесь? - Его голос прозвучал насмешливо.

- Почему?

- Так у вас кость вроде не та. Белая. Вы как-никак образованные. И мой сын, учитель, такой же. Отца стыдить за бутылки, а денег на холодильник дай. Так-то, Петр Алексеевич. Бутылочки собирать совестно, из горлушек вонь, и грамота не позволяеть, а цыганить, побираться у родителей - это не стыдно. Мода на иждивенство пошла. Дай и дай. Попробуй откажи смертельная обида. Раскошеливайся, дед. Снохе сорок годков, сама уже бабушка, а на французскую помаду ей отвесь, внукам покупай гитары... Не держится у нас копейка. Не-е!

Мы в таком возрасте сами себя ублажали, вывертывались.

Матвеич умолк, как бы собираясь с новыми мыслями.

Тонким, едва различимым звоном напоминали о себе бутылки, бережно прижатые к груди. И вдруг, приблизив ко мне лицо, так что я отчетливо различил его глаза с прожигающим сухим блеском, осторожно поинтересовался:

- Смотрю я на вас и думаю: зачем вы на пасеке? Рисовать не рисуете, отдыхать скучно. Тогда что вас, молодого, тут держить?

- Угадайте.

- Угадать? - Матвеич вновь приблизился ко мне. - Попробую, хочь я не цыган... Жизнь, Петр Алексеевич, простая. Собрал я бутылочки и несу. Зачем? А рябчики не помешають, не заважуть кармана. А вы? Вы тоже улики ворочаете с пользой. Федорович пообещал выручкой поделиться. Так?

- Вы провидец.

- У Федоровича не залежится, - с чувством непритворного сожаления произнес Матвеич и звякнул бутылками. - Опять дед раскошеливайся... А медок-то убываеть. Нечем губы помазать. На контрольной смотрели?

- Нет.

- И не старайтесь. Ноль без палочки. Сухота! Ночь душная. Роса не выльется.

Мы задержались у его будки, послушали треск полусонного кузнечика, посмотрели на истекающий белым светом Млечный Путь, косым поясом перехвативший небо. Будто издалека, из глубины балки донесся до меня вкрадчивый шепот Матвеича:

- Рази художникам мало платють?

- Жаловаться грех.

- Значить, плохо рисуете, - твердо заключил Матвеич.

Он повернулся ко мне спиною и зашагал к будке.

Стеклянные звуки, долетевшие изнутри, весело подтвердили, что гора бутылок выросла еще на вершок. Матвеич вышел наружу, озаренный электрическим светом, и начал деловито, с кряком завязывать мешки с чабрецом.

Скоро у верующих христиан церковный праздник - пресвятая троица. Станут они молоденькими ветками березы украшать углы комнат, устилать чабрецом полы и подоконники. Тут-то и понадобится душистая травка, нарванная в степи Матвеичем и Гордеичем. Отвезут они туго набитые мешки домой, жены рассортируют ее, снесут на базар и нарасхват пустят пучками.

Увязав мешки, Матвеич наклонился, с удовольствием зажмурился и шумно потянул носом ароматный воздух:

- Ух, Петр Алексеевич! Пахнеть! Аж в ноздрях щекочеть. Он, когда привянеть, прямо сатанееть. Понюхайте!

- Чую. Сильный запах.

- А то! Такой чубрец одним пыхом по рукам расплывется. Золото! Матвеич приложился щекою к мешку, любовно и ласково огладил его ладонями, как живого поросенка, отправляемого на жаркое, шмыгнул носом и заразительно, громко чихнул. - Люблю я, Петр Алексеевич, чубрец. Благородная травка. Раструсишь ее дома - дышишь не надышишься. Сердце отдыхаеть.

На следующее утро, только облетелись пчелы, Матвеич наладил медогонку, затянул проем двери простыней и, облачившись в крахмально-свежий халат, а на голову водрузив сетку, будто священник кадилом, помахал дымарем и снял с лежака крышку...

На следующее утро, только облетелись пчелы, Матвеич наладил медогонку, затянул проем двери простыней и, облачившись в крахмально-свежий халат, а на голову водрузив сетку, будто священник кадилом, помахал дымарем и снял с лежака крышку...

Он работал серьезно. Перед тем как вынуть рамки, основательно усаживался на стул, напускал в леток горьковатого дыму и ждал, пока пчелы, инстинктивно страшась "пожара", наберут в зобики мед и утихомирятся.

Рамки из гнезда он вытаскивал с великой осмотрительностью, не стучал и не делал резких движений, выбирая на откачку самые медовые, с побелкой, но, прежде чем опустить их в рамонос, сквозь очки тщательно ощупывал соты, выискивал матку и, не найдя, с облегчением вздыхал... Произведя пять-шесть таких уморительно сложных манипуляций, он опять сжимал мехи дымаря, окуривал улей, вытаскивал отобранные рамки и мягким ударом в угол верхнего бруска отряхивал в гнездо гудящий клубок. Оставшихся на сотах пчел смахивал мокрым гусиным крылышком. Чистые рамки ставил в другой рамонос, который бегом относил Гордеич в будку.

В противоположность Матвеичу, Гордеич не особо церемонился. Он выхватывал рамку из ящика, кривым ножом мигом срезал с обоих боков восковые крышечки и, не уронив ни капли из распечатанных сот, закладывал в медогонку. Проделав то же самое с остальными тремя, вращал ручку, сверкая в напущенном дыме своим золотым зубом. Спустя несколько минут он выныривал из будки и возвращал Матвеичу "провеянные" рамки; но тот не торопился принимать их и устанавливать обратно в гнездо. Его невозмутимость и обстоятельность задевали Гордеича, он нервничал и кидался на помощь Матвеич останавливал напарника хладнокровным жестом хозяина:

- Я сам. За нами никто не гонится.

- Ёк-макарёк! - распалялся Гордеич, дрожа от возмущения. - Когда ж мы так кончим!

- Пчела суетни не любить, - поучал его Матвеич, морщась от дыма. Кончим. Поспешишь - людей насмешишь. Одна вон тетка поспешила - семерых родила.

- Ты мне зубы не заговаривай. Давай шевелись.

- А что?

- То! Не одному тебе качать. Погода испортится!

- Не должна б... - Матвеич глядел на ясное небо, передвигался со стулом к соседнему улью. - Не качка - слезки. Очередь только отбываем.

Старики углубились в работу, мне стало одиноко. На контрольном все еще держалась убыль. Наверное, судьбою уготовано мне иным способом добывать кусок хлеба насущного: ставка на мед проваливается. "Не ропщи и ни с кого не взыскивай, - нашептывает мне внутренний голос. - Наберись мужества. Смиренно тяни упряжь свою в каменистую гору".

Нет, право, одно удовольствие - иронизировать над собою в безвзяточный период! Иногда меня берет искушение, вдруг нестерпимо хочется сесть за мольберт, но я не верю в эти порывы, превозмогаю и останавливаю себя:

нельзя, холст будет испорчен. Не то у меня душевное состояние, нет во мне спокойной ясности, необходимой для творчества.

В другой раз, в другой раз...

Впрочем, мысли мои омрачились после того, как Тоня не пришла к озеру. Я все-таки хочу увидеть ее. Зачем?

Вполне вероятно, меня привлекает загадочность ее одинокого существования в степи, ее молодость.

В полдень, искупавшись под струею ручья, я бродил по балке. Иногда думалось: искать с нею встречи в моем положении, в положении женатого мужчины, нехорошо; но тут же я убеждал себя в обратном: нет ничего худшего, чем подавлять естественные желания, подчиняться условностям, ведь я ничего дурного ей не сделаю и не могу, не в состоянии сделать. Обогнув камышовое ржавое болотце, я вышел к старым тутовым деревьям, росшим на левом берегу ручья, на месте бывшей усадьбы. Я поднял голову и увидел Тоню. Наклонив ветку, она рвала почерневшие ягоды, одетая в прежнее ситцевое платье, но туфли на ней были коричневые, на низком каблуке. Почуяв за спиною шорох моих шагов, она вздрогнула, выпустила из рук ветку и в растерянности обернулась. Она молчала, прямо глядя на меня своими расширенными синими глазами.

- Вчера я был у озера. Ждал вас до полуночи.

- Я видела вас, - сказала она.

- Видели и не пришли!

- Да. Видела и не пришла. Я не люблю случайных знакомств... Так что же вы за тип? - спросила она и уселась на склоненную к земле ветку.

- Я художник. Приехал на пасеку помогать отцу. - Я подошел к ней ближе. - А вы? Кто вы?

- Никто. Вы же видели. Гоняюсь за поросятами. - Она заслонилась ладонью от солнца и сощурила веки. - Летом я живу с родителями на этой даче, осенью и зимой коротаю дни дома, в хуторе Сливовом. Мы там купили хороший дом, с садом.

- Вы где-нибудь учитесь?

- Нет, - быстро ответила она, - не учусь. В прошлом году я сдавала экзамены в педагогический институт, и вдруг телеграмма: тяжело заболела мама. Я бросила все и вернулась домой. В войну наша семья попала под бомбежку, двух моих старших братьев убило, а мама... - Голос у Тони оборвался, она закусила побледневшие губы и усилием воли сдержала навернувшиеся на глаза слезы. - Вот, - через некоторое время сказала она и слабо улыбнулась. - Теперь вы знаете всю мою биографию. Как видите, она у меня простенькая. Я - домохозяйка, а вы художник. Нам не о чем с вами говорить. Так же? - Ее глаза испытующе, строго глядели на меня.

- Ваша судьба в ваших руках, - с жаром заговорил я. - Только не поддавайтесь обстоятельствам.

- Что ж вы советуете мне делать?

- Учиться. Вам нужно учиться. Готовьтесь к экзаменам. Попробуйте снова поступить в институт. Пробейтесь туда во что бы то ни стало! Я помогу вам достать книги.

- Книги у меня есть, я их проштудировала от корки до корки.

- Тем лучше. И не раздумывайте, поступайте в институт.

- Это невозможно, - она приподнялась с ветки. - Отец просит доглядеть их. Без меня они умрут с тоски.

Они только ради меня и живут.

- Но это самоубийство - губить молодость... все свои силы... ум! И ради чего? Ради каприза стариков! Вы же не совсем покинете их, будете приезжать. Нет, ваши родители не понимают, что из любви к вам губят вас окончательно. Ужасный эгоизм.

- Не говорите о них плохо, прошу вас! - вспыхнула Тоня. - Им нужно прощать слабости. У них была тяжелая жизнь, нам не понять ее. - Она прошла мимо меня в сильном волнении. - Мне пора.

Но, перепрыгнув через ручей, Тоня остановилась.

- Пожалуйста, не обижайтесь. Вы долго еще будете на пасеке?

- Месяца полтора.

- О! Тогда мы еще увидимся. До свидания! - Она улыбнулась и помахала мне рукой.

Больше она не оглядывалась назад, быстро шагала к хутору, почти бежала, изредка наклонялась и рвала цветы, пестрея ситцевым платьем.

12 июня

Вчера на попутной примчался тесть, свежевыбритый, в тонкой льняной рубахе и в начищенных до блеска туфлях. Он истребил колорадского жука на своей картошке, перед отъездом на пасеку попарился в новой красногорской бане. Однако наши вести поубавили в нем бодрости.

Тем не менее тесть угостил нас пирожками с печенкой и, так как мы несколько дней подряд не ели горячего (ни Гордеич, ни Матвеич не варили, сберегая продукты, а я был плохой повар), сготовил борща из молодой капусты - и мы отлично пообедали. Матвеич не принес меду, сказал:

- После разговеемся.

До вечера мы с тестем вырезали трута, а компаньоны "трусили" рамки. Незаметно легли сумерки. Матвеич, сняв халат, не спеша собрал ужин, выставил на стол бутылку самодельного коньяка (хранил для торжественного случая), налил в чашку меду и позвал:

- Эй, пчеловоды! Идите отведаем медку.

Деревянной ложкой он зачерпнул мед, высоко поднял ее и опрокинул: стекало медленно и тягуче, слой наворачивался на слой.

- Зрелый... вязкий, - похвалил тесть.

- Да маловато, - вздохнул Матвеич.

Мы обмакнули куски пшеничного хлеба в янтарносветлый мед и, ни капли не уронив, облизнули его, подержали, как истинные гурманы, во рту, одобрительно закивали и разом, наперебой стали нахваливать его запах, вкус и цвет, незамутненный примесями, чокнулись и с сознанием важности момента, степенно выпили за первую качку.

- Завтра я обдеру своих, пока они добренькие, - объявил Горденч. - Была не была! Резвее будут шевелиться, а то зажирели.

- Я подожду, - сказал тесть. - Погодка наладится, дождик сыпанет гляди, и поднесут килограмма три.

Матвеич внимательно, с оттенком превосходства глянул на него сквозь очки, посоветовал:

- Не тяните, Федорович. Как бы хужей не стало. Хочь старый мед вытрусите. Задайте им пару.

- У тебя пчелы сильные, а у меня заморыши. Нуклеусы. Равняешься... Что с них толку? Я на этот год не надеюсь. Мне бы пчелишек к новому сезону выхолить.

До ума довести.

- Федорович! - рассердился Гордеич. - Вечно ты ноешь. Не хочешь драть не дери. Тебя никто не принуждает, не ной.

- Я подожду.

- Вольному воля, спасенному рай. Ух, Федорович, какой ты! Не люблю я тебя за нытье.

- Качать надо, - рассудил Матвеич. - На подсолнухи ехать, не забывайте. Рамки оборвутся... Ясное дело, рази это мед? Курям на смех. Пальца не обмочишь. Дорого в этом году достается медок. Дорого. Утрачаемся на транспорт, а все без толку. Дождя нема. Обегаеть нас.

Назад Дальше