Американский психопат - Эллис Брет Истон 47 стр.


Она откладывает ложечку, но я не смотрю на нее. Я слежу за такси, проезжающими по Бродвею, но и они не могут ничему помешать, поскольку Джин говорит:

— Многие люди, похоже, утратили… — она замолкает, нерешительно продолжает, — связь с жизнью, и я не хочу оказаться среди них.

После того, как официант уносит ее блюдо, она добавляет:

— Я не хочу, чтобы жизнь меня… била.

Мне кажется, я киваю. -

Я узнала, что такое одиночество и… мне кажется, я люблю тебя.

Последние слова она проговаривает быстро, через силу.

Почти с суеверием я поворачиваюсь к ней, делаю глоток Evian, потом, не раздумывая, с улыбкой, говорю:

— Я люблю другую.

Словно этот фильм убыстрился, она незамедлительно смеется, быстро отводит, опускает глаза, в смущении:

— Ну тогда, извини… что ж.

— Но… — тихо добавляю я. — Тебе не надо… бояться.

Она вновь смотрит на меня, раздувшись от надежды.

— Кое-что можно сделать, — говорю я. Потом, не зная, зачем я это сказал, я иду на попятный и говорю: — А может, и нет. Я не знаю. Я потратил с тобой столько времени, так что нельзя сказать, что ты мне совсем безразлична.

Она задумчиво кивает.

— Не стоит путать приязнь… со страстью, — предостерегаю я ее. — Это может… навредить. Это может… доставить неприятности.

Она молчит, а я внезапно ощущаю ее печаль, вялую и спокойную, как дневной сон.

— Что ты имеешь в виду? — вспыхнув, коротко спрашивает она.

— Ничего. Просто… я хочу, чтобы ты знала, что… внешность бывает обманчива.

Она смотрит на сложенную Times на столе. Ветерок слегка шевелит газету.

— Почему… ты мне это говоришь?

Почти дотронувшись до ее руки, я тактично останавливаюсь, и говорю ей: — Просто чтобы избежать ошибок в будущем.

Мимо проходит симпатичная девка. Я смотрю на нее, потом снова перевожу взгляд на Джин.

— Ой, да ладно тебе. Уж тебе-то нечего стыдиться.

— Я не стыжусь, — говорит она, пытаясь казаться небрежной. — Мне просто хочется знать, не разочаровался ли ты во мне из-за этого признания?

Ну как ей дать понять, что я ни в чем не могу разочароваться, поскольку нет ничего такого, чего бы я ожидал?

— Ты ведь не знаешь меня как следует, правда? — подзуживаю я.

— Знаю достаточно, — заявляет она, ее первая реакция, но потом качает головой. — Ох, хватит об этом. Я ошиблась. Прости меня. — В следующее мгновение она передумывает. — Мне хотелось бы узнать тебя получше, — серьезно говорит она.

Поразмыслив, я спрашиваю:

— Ты уверена?

— Патрик, — без выражения произносит она. — Я знаю, что в моей жизни… без тебя… будет больше пустоты…

Я размышляю и над этим, задумчиво кивая.

— И я не могу… — она замолкает, расстроившись. — Я ведь не могу сделать вид, что этих чувств не существует…

— Тс-с-с.

… существует представление о Патрике Бэйтмене, некая абстракция, но нет меня настоящего, только какая-то иллюзорная сущность, и хотя я могу скрыть мой холодный взор, и мою руку можно пожать и даже ощутить хватку моей плоти, можно даже почувствовать, что ваш образ жизни, возможно, сопоставим с моим. Меня просто нет. Я не имею значения ни на каком уровне. Я — фальшивка, аберрация. Я — невозможный человек. Моя личность поверхностна и бесформенна, я глубоко и устойчиво бессердечен. Совесть, жалость, надежды исчезли давным-давно (вероятно, в Гарварде), если вообще когда-нибудь существовали. Границы переходить больше не надо. Я превзошел все неконтролируемое и безумное, порочное и злое, все увечья, которые я нанес, и собственное полное безразличие. Хотя я по-прежнему придерживаюсь одной суровой истины: никто не спасется, ничто не искупит. И все же на мне нет вины. Каждая модели человеческого поведения предполагает какое-то обоснование. Разве зло — это мы? Или наши поступки? Я испытываю постоянную острую боль, и не надеюсь на лучший мир, ни для кого. На самом деле мне хочется передать мою боль другим. Я хочу, чтобы никто не избежал ее. Но даже признавшись в этом — а я делал это бесчисленное количество раз, после практически каждого содеянного мной поступка, — взглянув в лицо этой правде, я не чувствую катарсис. Я не могу узнать себя лучше, и из моего повествования нельзя понять что-то новое. Не надо было рассказывать вам об этом. Это признание не означает ровным счетом ничего

Я спрашиваю Джин:

— Сколько в мире людей, подобных мне?

Она медлит, потом осторожно отвечает:

— Я думаю… никого?

— Тогда я спрошу по-друго… Постой, как у меня прическа? — спрашиваю я, перебивая себя.

— Прекрасно.

— Хорошо, тогда я спрошу по-другому, — я отпиваю ее пиво. — Ладно. Почему я тебе нравлюсь? — спрашиваю я.

Она переспрашивает:

— Почему?

— Да, — говорю я. — Почему.

— Ну… — Капля пива падает на мою рубашку Polo. Она протягивает мне салфетку. Практичный жест, трогающий меня. — Ты… беспокоишься о других, — произносит она. — А это очень редкая вещь в нашем… — она вновь останавливается, — …гедонистическом мире. Это… Патрик, ты смущаешь меня.

Она качает головой, закрывает глаза.

— Продолжай, — настаиваю я. — Пожалуйста. Мне хочется знать.

— Ты милый. — Она закатывает глаза. — А это… сексуально… я не знаю. И… в тебе есть загадка. — Молчание. — Мне кажется… загадка… ты загадочный. — Молчание, потом вздох. — Еще ты… деликатный. — Она что-то понимает, и смотрит мне в глаза, уже без испуга. — И я думаю, что робкие мужчины романтичны.

— Сколько в этом мире людей, подобных мне? — спрашиваю я снова. — Я что, правда, таким кажусь?

— Патрик, — говорит она. — Я бы не стала лгать.

— Нет, конечно, не стала… но мне кажется… — Теперь моя очередь задумчиво вздыхать. — Мне кажется… тебе известно, что говорят, не бывает двух одинаковых снежинок?

Она кивает.

— Так мне кажется, что это не правда. Мне кажется, много снежинок одинаковых… и много одинаковых людей.

Она вновь кивает, хотя я вижу, что она сильно смущена.

— Внешность бывает обманчива, — осторожно признаюсь я.

— Нет, — говорит она, качая головой, впервые уверенная в себе. — Я не думаю, что она обманчива. Это не так.

— Иногда, Джин, — поясняю я, — границы, отделяющие внешность — видимое — и реальность — невидимое — становятся расплывчатыми.

— Это неправда, — настаивает она. — Это просто-напросто неправда.

— В самом деле? — спрашиваю я, улыбаясь.

— Я раньше так не думала, — говорит она. — Может, десять лет назад я так не думала. Но теперь думаю.

— Что это значит? — с интересом спрашиваю я. — Ты раньше не думала?

… поток реальности. У меня возникает странное чувство, что это решающий момент в моей жизни, и я потрясен внезапностью того, что, должно быть, можно назвать богоявлением. Но мне нечего предложить ей, у меня нет ничего ценного. Впервые я вижу Джин свободной; она кажется более сильной, менее управляемой, она хочет увести меня в новую и неведомую землю — пугающую неясность совершенно другого мира. Я чувствую, что она хочет существенно переделать мою жизнь — ее глаза говорят мне об этом, и, хотя я вижу в них правду, я также знаю, что однажды, очень скоро, ее тоже затянет ритм моего безумия. Мне остается лишь молчать об этом, не заводить разговор — и все же она ослабляет меня, похоже, она решает, кто я такой, и на свой упрямый, своенравный манер я готов признать, что чувствую укол совести, что-то сжимается внутри и прежде чем я способен остановить это, я обнаруживаю, что едва ли не тронут, и теряю голову от того, что и во мне, возможно, существует способность принять, пусть и не ответить на ее любовь. Я думаю, не видно ли ей, прямо здесь, в Nowheres, как у меня в глазах развеиваются темные тучи. Но хотя моя постоянная холодность покидает меня, оцепенение — нет, и, вероятно, так и никогда не покинет. Эти отношения, должно быть, ни к чему не приведут… ничего не изменят. Я воображаю ее чистый, как у чая, запах…

— Патрик… поговори со мной… не будь таким расстроенным, — умоляет она.

— Мне кажется… мне пора… хорошенько взглянуть… на созданный мною мир, — со слезами на глазах давлюсь я, ловя себя на том, что признаюсь ей. — Я наткнулся… вчера вечером… на полграмма кокаина… в своем шкафу. — Я стискиваю вместе в один большой кулак руки так, что все суставы белеют.

— И что ты с ним сделал? — спрашивает она.

Я кладу одну руку на стол. Она берет ее в свою.

— Я выкинул его. Выкинул его. Я хотел его принять, — задыхаюсь я. — Но выкинул его.

Она легонько стискивает мою руку. «Патрик?» — спрашивает она, придвигая свою руку, пока та не держит меня за локоть. Когда я нахожу силу, чтобы взглянуть на нее, меня поражает, насколько бесполезно, скучно она физически красива и вопрос: Почему бы не остановиться на ней? — возникает на моем горизонте. Ответ: тело у нее лучше, чем у большинства известных мне девушек. Другой ответ: все равно все одинаковы. Еще один: на самом деле это не имеет никакого значения. Она сидит передо мной, мрачная, но надеющаяся, невыразительная, едва не плачет. Я пожимаю в ответ ее руку, взволнованный, — нет, тронутый ее неведением зла. Ей надо пройти еще один тест.

— У тебя есть портфель? — сглатывая, спрашиваю я.

— Нет, — отвечает она. — Нету.

— Эвелин ходит с портфелем, — замечаю я.

— Правда? — спрашивает Джин.

— А как же Filofax[60]?

— Он маленький, — признается она.

— Дизайнерский? — подозрительно спрашиваю я.

— Нет.

Я вздыхаю, потом беру ее руку, жесткую и маленькую, в свои.

… а в южных пустынях Судана жара поднимается удушливыми волнами, тысячи тысяч мужчин, женщин, детей скитаются по безбрежным иссохшим пустыням в отчаянных поисках пищи. Они обессилены и голодны, за ними тянется след мертвецов, истощенных тел, они едят сорняки и листья и… листья лилий, они бредут, спотыкаясь, от деревни к деревне, они умирают медленно, неумолимо; серое утро в печальной пустыне, песок носится в воздухе, ребенок с лицом, как черная луна, лежит на песке, царапает пальцами горло, в воздухе — клубы пыли, она летит над землей, как взвихренный саван, солнца не видно, ребенок припорошен песком, он почти мертвый, глаза не мигают, и он благодарен (остановись и попробуй представить мир, где каждый за что-нибудь благодарен судьбе), что никто его не замечает, ни один человек из изможденной толпы, они молча проходят мимо, оцепенелые, скрюченные от боли (нет… один человек все-таки замечает умирающего ребенка; он видит мучения мальчика и улыбается, как будто он знает какой-то секрет), мальчик беззвучно шевелит губами в кровавых трещинах, где-то далеко-далеко проезжает школьный автобус, а где-то еще, высоко в небе, в безвоздушном пространстве парит душа, и открывается дверь, и душа говорит: "Почему?.." — дом мертвых, бесконечность, душа парит в пустоте, время, хромая, проходит мимо, любовь и печаль накатывают на мальчика.

— Ладно.

Я смутно понимаю, что где-то звонит телефон. В кафе на Колумбус, бессчетное количество — может быть, сотни людей, может быть, тысячи, — прошли мимо нашего столика, пока я молчал.

— Патрик, — говорит Джин.

Кто-то с коляской останавливается на углу и покупает батончик Dove. Ребенок в коляске смотрит на Джин и на меня. Мы тоже смотрим на него. В этом есть что-то странное, потустороннее, и внезапно я переживаю спонтанный наплыв ощущений — как будто мое существо устремляется к чему-то и в то же время несется прочь, и для меня нет ничего невозможного.

АСПЕН

До Рождества осталось четыре дня, сейчас два часа пополудни. Сидя на заднем сиденье черного как смоль лимузина, припаркованного перед непримечательным домом перед Пятой Авеню, я пытаюсь читать статью о Дональде Трампе в новом номере журнала Fame. Жанетт хочет, чтобы я поднялся вместе с ней, но я говорю: «И не мечтай». У нее со вчерашнего вечера подбит глаз, поскольку за ужином в «Il Marlibro» мне пришлось заставить ее хотя бы поразмыслить над этим; позже, после более убедительной дискуссии в моей квартире, она согласилась. Дилемма Жанетт не имеет никакого отношения к тому, что я считаю виной, и за ужином я искренне сообщил ей, что мне очень сложно продемонстрировать сострадание, которого я не чувствую. Пока мы ехали от моего дома в верхний Вест Сайд, она всхлипывала. Единственное чувство в ней, которое можно четко идентифицировать, — отчаяние. И еще, возможно, страстное желание чего-то. Хотя мне удается не обращать на нее внимания почти всю поездку, я все же вынужден ей сказать: «Послушай, я уже принял утром два ксанакса, так что ты не можешь расстроить меня». Когда она выбирается из машины на замерзший тротуар, я бормочу: «Для твоего же блага», — а потом, в качестве утешения добавляю: «Не принимай это так близко к сердцу». Шофер, чье имя и забыл, провожает ее до дому, и она кидает на меня последний скорбный взгляд. Я вздыхаю и показываю ей рукой уходить. На ней со вчерашнего вечерахлопчатобумажное пальто леопардовой расцветки на шерстяной подкладке, а под ним платье из шерстяного крепа от Bill Blass. В утреннем Шоу Патти Винтерс было интервью со снежным человеком, и меня потрясло, насколько красноречивым и обаятельным он оказался. Рюмка, из которой я пью водку Абсолют, финская. По сравнению с Жанетт я очень загорелый.

Шофер выходит из дома, показывает мне большой палец, осторожно выруливает от обочины и едет в аэропорт JFK, где у меня через полтора часа рейс в Аспен. Когда я вернусь в январе, Жанетт уже уедет из страны. Я закуриваю сигару, ищу пепельницу. На углу улицы церковь. И что? Это, кажется, мой пятый ребенок, которого абортируют, и третий из тех, что я не абортирую сам (признаю, что это бесполезная статистика). Ветер за окном лимузина свежий и холодный, дождь хлещет в затемненные окна ритмичными волнами, — вероятно, он подражает всхлипываниям Жанетт в операционной, которая с головокружением от анестезии вспоминает прошлое, тот момент, когда мир был совершенным. Я сопротивляюсь желанию истерически захохотать.

В аэропорту я инструктирую шофера: перед тем, как забрать Жанетт, он должен заехать в F.A.O Schwarz и купить следующее: куклу, погремушку, кольцо для прикуса и белого полярного медведя Gund, и оставить все это на заднем сиденье, не разворачивая. С Жанетт все будет в порядке — у нее впереди вся жизнь (конечно, если только она опять не встретится со мной). Кроме того, ее любимый фильм «Pretty in Pink», и ей кажется, что Стинг клевый, так что произошедшее с ней не то чтобы полностью незаслуженно и жалеть ее не стоит. Сейчас не время для наивных.

ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

Утро вторника. Я стою у стола в гостиной и разговариваю по телефону со своим адвокатом, одновременно глядя Шоу Патти Винтерс и присматривая за горничной, которая натирает полы, смывает пятна со стен, без единого слова выкидывает бурые от крови газеты. Смутно я понимаю, что она также заблудилась в мире дерьма, с головой окунулась в него, и это каким-то образом заставляет меня вспомнить, что днем придет настройщик пианино и надо оставить записку швейцару, чтобы он его впустил. Не то чтобы на Jamaha хоть раз играли; просто одна из девушек упала на него и несколько струн выскочили или порвались или что-то такое (я их использовал позже). В трубку я говорю: «Мне нужно больше налоговых льгот». На телевизионном экране Патти Винтерс спрашивает ребенка восьми-девяти лет: «Разве это не то же самое, что оргия?» На микроволновой плите звенит таймер. Я разогреваю суфле.

Нет смысла отрицать: эта неделя была неудачной. Я начал пить собственную мочу. Спонтанно смеялся над пустяками. Иногда я сплю под футоном. Я без конца чищу нитью зубы и мои десны болят, а во рту ощущается вкус крови. Вчера перед ужином с Ридом Гудрихом и Джейсом Рустом в «1500» меня едва не поймали на почте на Таймс Сквер, где я пытался послать матери одной из убитых на прошлой неделе девушек нечто, похожее на засохшее, побуревшее сердце. А Эвелин я успешно отправил по почте из офиса маленькую коробочку с мухами и запиской, напечатанной Джин, в которой говорилось, что я больше никогда не желаю видеть ее лица и что ей следует сесть, блядь, на ебаную диету (хотя на самом деле ей этого и не надо). Но я также сделал кое-что еще, чтобы отметить праздник, и обыватель нашел бы это приятным: вещи, которые я купил для Джин (и сегодня утром их доставили ей на квартиру): хлопчатобумажные салфетки Castellini из Bendel's, кресло-качалка из Jenny B Goode, тафтовая скатерть из Barney's, старинный плетеный кошелек и старинная серебрянная вешалка от Macy's, белая сосновая этажерка из Conran's, золотой (9 карат) браслет эпохи Эдварда VII из Bergdorf's и сотни розовых и белых роз.

Офис. Строчки из песен Мадонны продолжают выскакивать у меня в голове, утомительно и знакомо напоминая о себе. Я смотрю в пустоту, мои глаза тусклы, пока я пытаюсь забыть о дне, маячащем передо мной, но потом в песни Мадонны вторгается фраза, наполняющая меня безымянным ужасом, — хутор на отшибе, она постоянно возвращается ко мне, снова и снова. Человек, которого я избегал весь год, пустозвон из Fortune, желающий написать обо мне статью, звонит вновь этим утром и все кончается тем, что я перезваниваю ему и договариваюсь об интервью. У Крейга Макдермотта какая-то факсомания и он не отвечает на мои звонки, предпочитая общаться через факс. Утренняя Post написала, что обнаружены останки троих людей, исчезнувших в марте прошлого года с борта яхты, изрубленные и раздувшиеся тела вмерзли в лед на Ист Ривер; по городу разгуливает маньяк, отравляющий литровые бутылки Evian, семнадцать человек погибли; слухи о зомби, общественный настрой, участившиеся случайности, бездонная пропасть непонимания.

Для полноты картины снова появляется Тим Прайс, или, по крайней мере, мне так кажется. Пока я сижу за своим столом, одновременно зачеркивая минувшие дни в календаре и читая новый бестселлер об офисном менеджменте под названием «Почему Имеет Смысл Быть Кретином», звонит Джин, объявляет, что меня хочет видеть Тим Прайс, и я с испугом отвечаю: «Впусти… его». Прайс входит в офис в шерстяном костюме от Canali Milano, хлопчатобумажной рубашке от Ike Behar, шелковом галстуке от Bill Blass и кожаных ботинках со шнурками от Brooks Brothers. Я делаю вид, что говорю по телефону. Он садится напротив, по другую сторону стола с стеклянной крышкой Palazetti. На лбу у него грязное пятно, или же мне просто кажется. Кроме этого, он, похоже, в отличной форме. Наш разговор, должно быть, звучит так, хотя на самом деле он короче.

Назад Дальше