— Что может быть страшнее? — интересуется задетый за живое мегапессимист.
— Страшнее? Например, когда ты увидишь, что твой ребенок умирает.
— Так я ведь…
— Когда тебя продаст лучший друг, — Женька наклоняется ближе к нему.
— Так у меня ведь…
— Когда поймешь, что все, что казалось тебе истинно правильным — твои мысли, твои поступки — все это бредово, напрасно, бессмысленно и бесчеловечно — и поймешь это за секунду до смерти. Ну, и еще много чего.
Минуту Артефакт внимательно изучает сначала Женьку, потом меня, а затем делает вывод.
— Короче, вы меня совершенно не понимаете.
— А как же, — тут же отвечает Женька. — Если б все друг друга понимали, представляешь, какая была бы тишина на земле. Коли ты собираешься брать еще бутылку этой отравы, закажи заодно и кофе для меня, а для нее еще сока — ребенку не хватает витаминов. И сам бы употребил заодно. Избыток философии случается обычно от недостатка витаминов.
Я думаю, что неплохо бы было уже пойти спать, хотя особой усталости не чувствую. Но спустя несколько минут заграничный человек за соседним столом неожиданно начинает проситься к нам, выговаривая русские слова с сильным мяукающим акцентом. Это крупный мужчина лет сорока, большеротый, с жестким квадратным надменным подбородком, и он уже неплохо выпил. Мы принимаем его из чистого любопытства — никогда не знаешь, для чего пригодится то или иное знакомство, хотя, с другой стороны, иногда оно может и напортить. Но, судя по поблескивающим глазам Женьки и по состоянию человека, скоро гость выпьет столько, что завтра вряд ли сможет нас вспомнить.
Заграничный гость оказывается неким Дэниелом Гудхедом откуда-то из штата Нью-Йорк, направляющимся, как становится известно чуть позже, в Волжанск утрясать какие-то вопросы с поставкой рыбы и рыбных продуктов для одной фирмы. Артефакта заграничный Дэниел мало волнует, но на нас Женькой американец неожиданно действует как воробей с подбитым крылом на голодных кошек. Не то чтобы мы были националистами, а я даже лично знала несколько вполне нормальных штатовских людей. Но в лице Гудхеда перед нами та самая Америка, которая, что называется, сидит на планете ноги на стол, полагающая себя неким высшим божеством, обязанным управлять и поучать других, а в случае чего и наказывать — без нее и дождь не смеет пойти. Его речь, несмотря на слегка заплетающийся язык, надменно-снисходительна, русским языком он владеет неплохо, но небрежно, словно одолженной у невзыскательного соседа лопатой. Вначале мы ведем с ним вполне мирную беседу, и Гудхед ухмыляется и пьет вино — сперва немного застенчиво, но потом, умело подтолкнутый Женькой, начинает хлестать его как воду. Женька делает то же самое, но Женька — это отнюдь не Дэниел Гудхед. Вскоре они начинают препираться на разные темы, причем американец отчего-то усиленно наседает на итальянцев, жалуется, что проклятые макаронники заполонили все побережье и лезут в правительство — мало того, что всюду черномазые, так теперь еще и эти со своими дурацкими традициями, и честным, чистокровным американским людям скоро вообще места в Штатах не останется… скоро, мол, уже и Америку переименуют в какую-нибудь Сицилику или того хуже и в таком же духе. Он, Гудхед, конечно не расист, но каждый должен знать свое место.
— А нынешнее название страны вас устраивает? — вкрадчиво спрашиваю я, и Женька ухмыляется в свою рюмку, поняв, куда я клоню. Гудхед смотрит на меня непонимающе — что за вопрос — конечно же. Тогда Женька и говорит этак небрежно, словно, по выражению О.Генри, ковбой, заарканивающий однолетку:
— А Америго Веспуччи был, между прочим, флорентинец.
— А Флоренция ведь, кажется, в Италии? — противно подпеваю я. Гудхед багровеет и начинает что-то сердито бормотать. Тут бы нам откланяться и уйти по скромному, но Женьку уже понесло.
— Традиции, — шипит он, — чужие традиции… вы бы со своими вначале разобрались! Кто вы как нация вообще — сборняк, не более того, а как вы любите другим рассказывать про то, какими они должны быть. Чего там ходить далеко — взять хотя бы ваши фильмы. Вы же, снимая про других, даже не утруждаете себя изучением истории и культуры страны, про которую вы их снимаете! Как режиссер и автор сценария скажут, такова и будет история и культура — лишь бы было красочно, зрелищно да массово. Вот про нас фильмы — что не посмотришь, так постоянно — раз русские, значит все сплошь и рядом КГБшники и либо все в валенках и постоянно идет снег, либо все с балалайками, в бане и нет туалетной бумаги. Вот разве что прогресс большой, да? — если раньше мы были ну полными злобными идиотами, то сейчас мы представляемся этакими симпатичными jelly-fish кретинами, которые даже знают, как пользоваться компьютерами! Почему это у вас взрослый русский мужик, увидев где-то там в степи зимой кусок льда, бросается и начинает его пожирать, утверждая что это лучшее лакомство в мире. И в водку лед у нас не бросают — это ваша идиотская привычка! И неужели во всей Америке невозможно найти для ролей русских людей русскоязычных актеров, если уж вам так нужна в фильме русская речь, — ради бога?! И уж совершенно ни к чему приписывать нам такое же полное отсутствие логики, каким богаты ваши чисто американские герои… Вот уж верно описывал Гарри Гаррисон съемки типично американского фильма: «Вы берете вашего викинга и называете его Бенни или Карло, или другим хорошим скандинавским именем» — и вперед, снимать сагу о викингах! Сэ нон э вэро, э бэн тровато!
На секунду он замолкает, чтобы глотнуть из рюмки, и мы с Артефактом пользуемся этим, чтобы утащить Женьку из вагона-ресторана, оставив совершенно ошарашенного Дэниэла Гудхеда в одиночестве сидеть за столиком.
— Пустите, — сердито говорит Женька через два вагона, — я еще не так уж пьян. Простите, люди, просто не удержался, ну, бывает. В конце концов, что я сказал неправильно?! Да как этот бройлер… нет, ну я-то знал нормальных парней из Штатов, но этот…
— Ну, сказал, ну и что? — меланхолично замечает Артефакт. — Ну, выслушал он. А какой в этом смысл? Он, небось, и половины не понял, да даже если б и понял… Все, пока, пошел я спать!
Он удаляется, оставляя нас наедине. Женька хмуро смотрит в окно, после чего набрасывается и на меня.
— А ты-то, кстати, как себя вела, пока меня рядом не было в твоем «Саргане», а? Смотри у меня!
Он неожиданно хватает меня и ловко проворачивает в узком коридоре несколько па танго, напевая вполголоса:
— И одною пулей он убил обоих и бродил по берегу в тоске!
Женька профессионально отклоняет меня на согнутую руку так, что мои волосы почти касаются пола, но я не боюсь, что он меня уронит. Долгое время он серьезно занимался бальными танцами и иногда вдруг начинает усиленно меня учить, хотя я, надо сказать, в этом отношении ученица довольно бестолковая. Школа бальных танцев, обычная средняя школа да окружающий мир — этим исчерпывается его образование — заканчивать какие-то высшие заведения ему как-то не пришлось. Но Женька прочитал уйму книг, и если я и не всегда смотрю ему в рот, то только потому, что это невежливо.
Какая-то толстая тетка, идя по коридору от туалета с полотенцем, зубной щеткой и тюбиком пасты, обзывает нас «пьяными идиотами».
— Невозможно работать! — говорит Женька и делает вид, что роняет меня, и я взвизгиваю. — Насчет идиотов не знаю, мадам, ибо только идиот будет утверждать, что он не идиот, но насчет «пьяные» вы совершенно правы. Мы пьяны, мадам, пьяны жизнью!
«Мадам» протискивается мимо нас с удивленной руганью, и он качает головой, потом целомудренно чмокает меня в лоб.
— Иди спать, дитя. Нас, эстетов, нигде не понимают. Давай, у тебя еще целые сутки. Если что — ты помнишь, где я. Спокойной… — он смотрит на часы, — спокойного утра.
Женька уходит, а я отправляюсь к себе в купе, на ощупь расстилаю постель, на ощупь переодеваюсь и залезаю на верхнюю полку. Под ритмичное покачивание и перестук колес я засыпаю быстро и сплю спокойно, успевая напоследок подумать о том, о чем рассуждали Женька с Артефактом. Любой человек живет так и для того, чтобы быть счастливым.
Счастье? Это понятно. Счастье — это когда уже не нужно бояться, что тебя могут раскрыть. Вот и сейчас — счастье.
Какое-то, Витек, дурацкое у тебя счастье.
* * *Послеобеденный Волжанск встречает нас легким морозцем, и щеки легко пощипывает, словно город, недовольный нашим долгим отсутствием, журит блудных детей. Стоя на перроне, я умиленно оглядываюсь — огромные тополя, тянущие ветви к низкому безоблачному небу, длинное приземистое здание вокзала, которое не так давно осовременили, добавили огромные стеклянные двери, полностью переделали фасад, заменили надпись и табло, насадили елочек, сделали фонтанчик, над чередой скамеек навели блестящие сине-белые навесы, и здание, выскобленное, блестит и, кажется, теперь-то уж приближено к стандарту европейских вокзалов, но отчего-то оно похоже на чопорную даму века восемнадцатого, неожиданно наряженную в полупрозрачный лифчик и мини-юбку. Хорошо, не тронули старые часы, только слегка подчистили, и на их округлые бока по-прежнему опираются копытами два вставших на дыбы откормленных бронзовых коня, которые посылают друг другу свирепые взгляды. Вон широченная лестница с сонными львами, вон вокзальный рынок, откуда тянет дымом и копченой рыбой, и уже видно, как вдалеке ползет трамвай, а вблизи — поезда и люди, люди, люди… И над всем этим истошное сварливое карканье огромных вороньих стай, и услышав его, я окончательно осознаю, что я снова в Волжанске — старом городе рыбы, арбузов и ворон.
Послеобеденный Волжанск встречает нас легким морозцем, и щеки легко пощипывает, словно город, недовольный нашим долгим отсутствием, журит блудных детей. Стоя на перроне, я умиленно оглядываюсь — огромные тополя, тянущие ветви к низкому безоблачному небу, длинное приземистое здание вокзала, которое не так давно осовременили, добавили огромные стеклянные двери, полностью переделали фасад, заменили надпись и табло, насадили елочек, сделали фонтанчик, над чередой скамеек навели блестящие сине-белые навесы, и здание, выскобленное, блестит и, кажется, теперь-то уж приближено к стандарту европейских вокзалов, но отчего-то оно похоже на чопорную даму века восемнадцатого, неожиданно наряженную в полупрозрачный лифчик и мини-юбку. Хорошо, не тронули старые часы, только слегка подчистили, и на их округлые бока по-прежнему опираются копытами два вставших на дыбы откормленных бронзовых коня, которые посылают друг другу свирепые взгляды. Вон широченная лестница с сонными львами, вон вокзальный рынок, откуда тянет дымом и копченой рыбой, и уже видно, как вдалеке ползет трамвай, а вблизи — поезда и люди, люди, люди… И над всем этим истошное сварливое карканье огромных вороньих стай, и услышав его, я окончательно осознаю, что я снова в Волжанске — старом городе рыбы, арбузов и ворон.
Выпрыгнувший из вагона Женька с двумя сумками, смотрит на меня одобрительно и как-то умиротворенно, потому что я уже снова выгляжу как надо — на лице больше нет ни тускловатого призрачного макияжа, ни очков, мешковатое синее пальто сменилось длинным строгим черным, у сапог появились каблуки и волосы больше не прилизаны. Так положено — в Волжанске я должна появляться уже Витой. Мне остается только вернуть цвет высветленным бровям и добавить немного яркости пепельным волосам, и я окончательно начну соответствовать самой себе. Правда, вначале придется поехать в «Пандору» и сдать отчет, над которым я утром еще немного поработала.
— Где этот старый пропойца?! — ворчит Женька и крутит головой, высматривая запаздывающего Артефакта. — Или для него нет смысла в том, что поезд прибыл на конечную? Постой здесь, Вита, а я пройду вперед, гляну.
Он уходит, а я, не найдя Артефакта среди толпящихся на перроне, закуриваю и снова начинаю глазеть по сторонам, притаптывая каблуками грязный снег. Волги с вокзала, конечно же, не видно. Сейчас она спит, закованная в лед, и где-то там, на ней сидят рыбаки, согнувшись, над лунками, которые провертели в ее холодной застывшей спине. Зимняя Волга с давних пор нравится мне куда как больше Волги летней, когда она на пике жизни и неспешно катит мимо свои желтоватые мутные воды, из которых кто-то может внимательно наблюдать за тобой…
Задумавшись, я делаю шаг в сторону и налетаю на какого-то прохожего, который зло отталкивает меня назад, да так, что я чуть не падаю прямо в грязь.
— Куда ты прешь, коза?! Глаза потеряла?! — раздается рядом резкий окрик. Я взмахиваю руками, пытаясь удержать равновесие на скользком перроне, и меня больно хватают за локоть и вздергивают в прежнее устойчивое вертикальное положение. Закусив губу, я поворачиваюсь, но вижу уже только спины троих удаляющихся мужчин — всех как на подбор крепких, внушительных и почти одинаково одетых. Все же я точно знаю, кто меня оттолкнул, обругал и удержал — успела заметить боковым зрением. Это человек, который идет с краю, ближе к рельсам, в черных брюках и короткой коричневой дубленке, и я оскорбленно взвизгиваю ему в затылок:
— За собой следи, шифоньер!
Конечно, я сама виновата, но все же то же самое можно было проделать и более вежливо, без грубости, а грубости по отношению к себе в настоящей жизни я не терплю. Человек оборачивается и оглядывает меня с презрительным удивлением селекционера, обнаружившего на своей опытной делянке занятный сорняк. У него широкое, типично славянское лицо, а темные волосы гладко зачесаны назад, что придает лицу массивности и надменности… и есть что-то еще… что-то темное, холодное, далекое, словно дно глубочайшего колодца, и от этого как-то не по себе «Шифоньер» кривит губы, вытаскивает изо рта сигарету, причем на его указательном пальце взблескивает какой-то странный перстень, сплевывает и говорит своим спутникам, указывая на меня сигаретой:
— Видали?! Кусается!
Его спутники, кожаные, и, в отличие от него, подстриженные почти до упора, с готовностью начинают ржать — смехом это нельзя назвать при всем желании, да простят меня лошади. Один из них манит меня толстым указательным пальцем и говорит:
— Кис-кис-кис-кис! У-ти, кися! Шурши сюда, колбаску дам!
Но третий, уже потеряв к стычке всякий интерес, отворачивается и уходит, и отчего-то это злит меня больше всего и в то же время злость разбавлена некоторым облегчением.
Кто мы, люди, для таких ублюдков? Тени да пыль…
— Витка! — меня дергают за руку, и я оборачиваюсь. Это Женька — уже без сумок, и в его лице какая-то странность, которую я не сразу понимаю. Не выпуская моей руки, он тянет меня за собой, заставляя быстро идти прочь, и когда он снова начинает говорить, я понимаю, что это за странность — легкий испуг смешанный с какой-то ошеломленностью.
— Ты что, с ума сошла?! Невозможно тебя одну оставить! Нашла с кем связаться!
— А что такое? — искренне удивляюсь я и оборачиваюсь. Троица уже остановилась и теперь мрачно возвышается за спиной какого-то серьезного среброволосого человека в дорогом пальто, который разговаривает на перроне с толстячком, похожим на огрызок сардельки. Вокруг них толчется еще несколько молодых людей, настойчиво оттирая прохожих в стороны и нервно стреляя глазами по сторонам. — Кто сей надменный мэн?
Женька тоже оборачивается и смотрит на живописную группу, но тут же снова уводит взгляд вперед — так быстро, что это движение почти незаметно со стороны.
— Так это ж Баскаков!
— Да Баскакова я знаю! — отмахиваюсь недовольно. Вот уж действительно — кто в Волжанске не знает Баскакова — даже такой далекий от местной городской жизни человек как я. Баскаков, бывший крупный партработник, ныне один из самых известных, богатых и уважаемых предпринимателей Волжанска, спонсировавший не один городской праздник, не один приезд крупной эстрадной звезды, благотворящий всех и вся, и в ближайшем будущем его прочат в губернаторы области. И волжанский народец, так и не привыкнув, всегда оглядывается, когда по улице с величавой неторопливостью катит его роскошный, в великолепном состоянии, черный «роллс-ройс» — «фантом-VI» семьдесят восьмого года. По сути же, Баскаков — личность крайне непрозрачная, я бы сказала, с душком и не одним десятком скелетов в шкафу, и кое-кто поговаривает, что нынешний мэр Волжанска Сотников, заступивший взамен не так давно скончавшегося Александрова, — не более чем вывеска, и фактически городом управляет Баскаков. Этим моя информация о нем исчерпывается… ну, разве еще то, что среди его многочисленных помощников или, грубо говоря, обыкновенных бандитов-шавок, мой старый однодворник Кутузов — в миру Михаил Лебанидзе, что, впрочем, к делу не относится. — Я говорю о том вот зализанном придурке с перстнем. Ты его случайно не знаешь?
— На которого ты налетела? Это Схимник, — отвечает Женька, уже не оборачиваясь. — И вот что, дитя, в следующий раз если столкнешься с этим мужиком, если даже он тебя под поезд сбросит — то, что от тебя останется, должно тихо вылезти и идти себе домой, не говоря ни слова, поняла?
— Нет, не поняла, дополни. Ну, схимник… давно, кстати? На монаха не похож.
— Да не монах он! — Женька фыркает. Моей руки он не выпускает. — Схимник — это прозвище.
— Хранитель баскаковского тела?
— Ну… он что-то вроде начальника охраны… или заместителя… — Женька останавливается и кладет руки мне на плечи и понижает голос до шепота. — А вообще он — псих и убийца, и если еще ты где-нибудь эту рожу завидишь — обходи десятой дорогой и рта не раскрывай. Оскорбит — сдержись, притворись! Представь, что ты на работе.
— Ты-то откуда знаешь? — недоверчиво спрашиваю я. — Он что — по объявлениям работает? Бюро добрых услуг? Лично поведал за кружечкой пива о последней халтуре?!
— Смешно, да, смешно… Человек надежный рассказал. И дальше не хихикай, дитя, правда это. Мало кто знает об этом, но правда. Может он и на подозрении где, только вряд ли, да и дальше этого дело не пойдет. Баскаковского человека никто сажать не будет, пока Баскаков сам того не захочет.
— Боже мой, Женюра, да ты и вправду испугался! — изумляюсь я. — Да ладно, ладно, больше такого не повторится, обещаю. Просто подобные отморозки уже достали! Перестань, ничего он мне не сделает — что ж он, совсем дурак — за такую бытовуху цепляться, коли по серьезному работает?
Я тепло улыбаюсь, тронутая Женькиной заботой — испугался-то он за меня, а это, конечно, приятно. Я протягиваю руку и глажу его по щеке и он, слегка прищурившись, трется о ладонь, словно старый ленивый кот. Щека у него колючая.