Люди на болоте (Полесская хроника - 1) - Иван Мележ 8 стр.


- Видно, уж завтра поговорим. Я приду вечером...

- Ага. Приходи, Ганнуля...

Ганна, хоть и не глядела в ту сторону, где сидела подруга с противным Корчом, заметила вдруг, что Евхим выпустил Хадоську из объятий, обернулся к ней:

- Ты чего это одна?

- А мне и одной неплохо!

Она намеренно неторопливо, степенно вышла из толпы девчат. Уже отойдя, услышала, как он бросил вслед:

- Хлопцы, неужели никто не хочет проводить?

Ей почудилась насмешка в словах Евхима, хотя говорил он с удивлением и озабоченностью. Вскоре Ганна услышала позади торопливое чавканье сапог по грязи, - кто-то быстро нагонял ее. Она по-прежнему не смотрела на того, кто шел за ней, но знала, чувствовала: это Евхим. Ганна насторожилась, подготовилась к обороне, к любой неожиданности, а он, догнав ее, шел рядомг молчаливый, тихий, ничего не добивался, ничего не говорил. Ее, однако, это не успокаивало, она ждала, что он задумал что-то непонятное, хитрое...

- Горячая ты, ей-богу! - сказал Евхим вдруг добродушно. - Норовистая! Слова тебе не скажи поперек!..

Гднна не ответила, шла строгая, недоступная, гордая, но про себя удивлялась: неужели это Евхим так говорит с ней?

Так мягко, даже виновато? ..

"Так же он и Хадоське говорил! - подогревая свою неприязнь к нему, напомнила она себе. - Говорит, прикидывается, а сам, может, смеется..." Но напоминала она об этом надраено, чувствовала, видела: Евхим не притворялся.

- Коса на камень нашла! - усмехнулся он дружелюбно. - Я и сам как жеребец необъезженный! Мне чтоб кто возражал-?! Да еще девка!.. Ну, и кроме того: не могу же я на людях показать, что я перед девкой... понимаешь?.. Ну, слаб, значит, перед девкой! Ничто, нуль! Поняла?.. - Он искренне, от души, захохотал. - Смеяться надо мной будут все! Собаки по углам - и те!.. Дошло?

Она поскользнулась и упала бы, наверно, но Евхим ловко подхватил ее под локоть.

- Не падай! Грязь холодная! - пошутил он и послушно выпустил Ганнину руку.

Вскоре пришлось идти гуськом, у самых заборов, потому что на середине улицы были глубокие, полные грязи ямы.

- Скорей бы подмерзло, - промолвил Евхим. - Чтоб хоть ходить по улицам можно было! - Ганна чувствовала, он сказал это только для того, чтобы завязать разговор, но она промолчала. Когда наконец можно стало идти рядом, Евхим нагнал ее. - Ну, не злись. Ей-богу, не злись!.. Ты же сама вороньим пугалом меня выставила, а я, видишь, смеюсь! Ну, давай мировую, а?

Евхим взял ее ладонь, пожал. Удивленная его дружеским тоном, неожиданной искренностью, она на этот раз не вырвала руку.

Когда дошли до Ганниных ворот, Евхим попросил ее постоять с ним немного, но Ганна отступила от него, отняла руку. Ее удивило, что и тут он не стал добиваться своего, пожелал "спокойной ночи" и, тихо насвистывагя, ушел в темень грязной улицы.

Ступая по двору, Ганна думала о нем, думала с удивлением, как о загадке. Но пока голова была занята этими мыслями, глаза ее выхватили из мрака очертания изгороди.

Там было пусто, печально, как возле свежей могилы. Грудь ее обожгла боль.

"Василь, Василь..."

3

Вечером, умывшись над ушатом, вытираясь, отец сказал мачехе:

- Был Евхим Корчов... Молотить собираются... Говорил, чтоб за просо отработали...

- Так ведь отработали же! В косовицу, - отозвалась мачеха.

- Три дня отработали. А два еще осталось...

Отец погладил шершавой рукой редкие, от седины уже землистые волосы, устало сгорбившись, сел на лавку. Мачеха, вытаскивая чугун из печи, не удержалась:

- Вот Корч старый! Это ж - пять дней за горсть!

- Горсть не горсть! - Отец рассудительно заметил: - Не хотела - так не брала бы! Он не набивался!

- Не набивался! Кабы не нужно было!

- То-то и оно!

- Так мучиться из-за этой горсти сколько!

- Думаешь, другой дешевле дал бы! Эге, надейся...

Отец взял ломоть хлеба, стал нетерпеливо жевать: проголодался очень. Но мачехе уже не так-то легко было забыть о Корче. Думала она медленно и была упряма, если что-нибудь втемяшивалось в ее голову, то выходило оттуда не скоро. Вот и теперь, наливая борщ из чугуна в большую глиняную миску, она подумала вслух о старом Глушаке:

- Не обмолотил еще своего. Молотилку имеючи!..

- Свое никуда не денется. Заработать хотел. В Олешниках троим обмолотил...

- Криворотому, говорят, день целый старался! - вспомнила Ганна, кладя на припечек наколотую лучину. Огонь, едва освещавший хату красным дрожащим светом, готов был вот-вот погаснуть, и она подложила в него смолистый сук.

- Какому Криворотому? - заинтересовался, будто не поверил, отец.

- Тому, что в сельсовете председателем...

- Ну, на этом не очень разживется!

- Не разживется? - ядовито отозвалась мачеха. - Ага!

Стал бы он задаром стараться!

- Почему ты думаешь, что задаром! Никто не говорит, что задаром, - отец посмотрел на Ганну, будто ждал, что она подтвердит его слова.

- А хоть бы никто и не говорил, что задаром, - мачеха бросила на него упрямый взгляд, - я все равно знаю, что не взял он денег, Корч! Не взял, пусть мне хоть руку отсекут!.. - Она поставила на черный, без скатерти, выщербленный от старости стол миску, одну на всех, села рядом с отцом,

Отец взял щербатую деревянную ложку, такую же черную, как и стол, сказал примирительно:

- Не взял, не взял... Охота тебе болтать, грец его...

- Потому что знаю: не взял! Вот увидишь!.. Тут своя выгода! Начальство!.. Я - тебе, ты - мне... Я тебе обмолочу, а ты меня отблагодаришь. Налог там снизишь или еще что..

- Я - тебе, ты - мне. Теперь это не так просто, в сельсовете... не при царе...

- Если при царе было такое, то теперь и подавно!

- Хитрый, хорь! - сказала Ганна, чувствуя, что мачеха, видимо, не ошибается в своих догадках.

- Ага! - сразу отозвалась мачеха и, как обычно, не утерпела, чтобы не упрекнуть мужа: - Этот своего не упустит.

За тем, что она сказала, как бы слышалось: не то что ты.

Отец не ответил на этот явный упрек, и разговор оборвался. Теперь слышно было только дружное, старательное чавканье, треск и шипение смоляного сука, наполнявшего хату запахом дыма и смолы, смешивающимся с запахом грибного борща. Свет, падавший с припечка, не мог рассеять красноватого полумрака, он то слегка отступал, то надвигался так близко, что приходилось напрягать зрение, чтобы видеть, что зачерпнул и несешь в ложке ко рту. Может, потому такие серьезные, озабоченные лица были у всех четырех Чернушков, даже у Хведьки, который, сидя между отцом и Ганной, с трудом доставал ложкой до миски. Вместе с озабоченностью на лицах была видна усталость, какая-то покорность долгу - словно ужин был не радостью, не наградой за труд, а такой же повинностью, как работа. Только один Хведька беспокойно вертелся, ел торопливо, все вытягивал шею, старался заглянуть в миску - нельзя ли подцепить грибок? - но, наученный немалым опытом, тут же осторожно оглядывался на мать, затихал под ее строгим взглядом.

От тусклого, печального света все в хате казалось скучным, суровым, даже святые с икон в углу глядели из-под рушников так, будто грозили за смех страшным судом...

Вытянув из миски ложку, Хведька уже намеревался поднести ее ко рту, как вдруг в глазах его мелькнуло любопытство. Он какое-то время рассматривал ложку, потом сказал довольно:

- Прусак!..

- Цыц ты, за столом! - крикнула было Ганна, думая, что он шутит: Хведька уже не раз потешался над ее брезгливостью Но сегодня он не смеялся: в ложке действительно был вареный прусак.

- Ввалился, - спокойно промолвила мачеха и приказала Хведьке: - Отнеси, выбрось в ушат!

Когда Хведька вылез из-за стола, намеренно держа ложку с прусаком поближе к Ганне, мачеха сказала безнадежно:

- Развелось нечисти этой! Надысь ночью встала, запалила лучину, так они по припечку - шасть, как войско какое!..

- То-то, я гляжу, борщ сегодня вкусный, - попробовал отец свести разговор к шутке. - Как с салом!

- Скажете, ей-богу! - упрекнула Ганна, вставая из-за стола. Она уже не могла есть.

Отца это развеселило.

- Хранцузы - те жаб едят! Живых, не то что вареных!.. Едят, да еще спасибо говорят. Им жаба - что утка!

- Жаб? Тьфу ты! - брезгливо скривилась мачеха. - Нехристи, видно?

- Нехристи...

Ганна уже надела жакетку, собралась идти, когда отец, свертывая цигарку, напомнил о начале разговора:

- Так Корч просил, чтоб из женщин кто-нибудь пришел.

Или ты, старая, или, может, Ганна.

- Пускай Ганна... - Мачеха взяла со стола миску, пошла в угол, где стояла посуда. Отец согласно кивнул, считая разговор оконченным.

Но Ганна все еще стояла у порога.

- А может быть, лучше мне тут, дома остаться?

- Почему это?

- Так... Нехорошо мне к Корчам...

Она заметила: отец ждет, чтобы она объяснила, почему ей не хочется идти к Корчам, и почувствовала - трудно договорить до конца. Как тут расскажешь - при мачехе - о вчерашнем ухаживании Евхима, от которого остались в душе настороженность к нему и чувство вины перед Василем. Она позволила ему, этому Корчу, идти рядом, держать ее руку, словно обнадежила...

Мачеха возмущенно взглянула на Ганну, потом на отца, как бы ожидая поддержки.

- Вишь ты! Она не пойдет! - не выдержала мачеха, не дождавшись поддержки со стороны Тимоха. - Пусть лучше мать идет! Ей нехорошо, видите ли, не нравится ей...

Чернушка поморщился при этих словах, ласково, сочувственно сказал:

- Надо идти, Ганнуля... И так этот долг - как чирей...

- Разве она понимает!

Ганна знала, что противиться больше нет смысла: мачеха все равно не отступит. Чтобы закончить разговор, проговорила мягче:

- Ну ладно уж. Пойду, если вам так страшно.

Во дворе моросил невидимый дождь. С прошлой ночи он шел почти непрерывно, то затихая, то снова усиливаясь, и на улице еще днем было столько страшной, липкой грязи, что ни один куреневец не отваживался пройти по ней. Люди ходили теперь либо по мокрым, скользким огородам, либо по загуменьям. Два ряда хат были оторваны один от другого, да можно сказать, что и многие хаты на каждой стороне улицы оказались оторванными: кому хотелось лезть в такую мокрядь без особой нужды? ..

Теперь, во мраке, эта мокрядь была просто страшной. Вся деревня, взрослые и дети, женщины и мужчины, жались ближе к теплым лежанкам, к дымным огням на припечках, прятались по хатам, дремали в своих темных, душных норах.

Молчали коровы, не блеяли овцы, даже собаки не лаяли, ни один звук не доносился из ближнего леса, с болот, - тишина, давящая, черная, стыла в неслышном моросящем дожде над деревней, над набрякшими трясинными просторами, над миром...

"Ну и чернота! Хоть глаз выколи! - подумала Ганна, поднимая воротник жакетки. - Чисто всемирный потоп!" Она осторожно, чтобы не поскользнуться, спустилась с крыльца и пошла в темноту.

4

Вскоре Ганна уже сидела возле Хадоськи, у припечка, на котором горела, чадила лучина. Конопляночка, склонив головку с золотистым пушком надо лбом и возле уха, по-детски оттопыривая красивые губы, старательно вязала варежку.

Тут же, около печи, пододвинув к огню лавку, на которой торчала прялка с бородой кудели, сидела и мать, тетка .Авдотья. Мать пряла, - отставив руку, тянула и тянула пальцами из "бороды" пряжу, быстро свивала ее в нить. Нить все удлинялась, бежала и бежала на веретено, что кружилось, прыгало у нее в руках, как в чудесной, вихревой польке.

Хадоськин отец, Игнат, чернявый, с начавшей седеть кудлатой головой, горбился в стороне, время от времени покрикивал на жену, которая, шевелясь, заслоняла собою свет, - чтобы отодвинулась.

- Тихо ты, старое веретено!.. - разозлился он наконец.

Жена отодвинулась, примирительно сказала:

- г- Что ты все бурчишь, старый лапоть? Как, скажи ты, иголки сбирает.

- Иголки не иголки, а и для лаптя свет вроде нужен.

Он возился с остроклювым шилом и лозовым лыком, плел лапоть.

Дети, две Хадоськины сестренки и брат, сидели на печи, говорили о чем-то, спорили, но как только снизу доносился грозный отцов окрик, сразу утихали...

Можно сказать, Ганна одна тут была не занята делом, жалела, что не взяла ниток: могла бы тоже, не теряя понапрасну времени, повязать. Ганна и Хадоська говорили мало, новостей ни больших, ни малых не было, говорить тут о сердечных заботах, о Василе нельзя было, и они больше молчали. Ганна то следила за тем, как Хадоська вяжет, как тетка Авдотья прядет, то пробовала пряжу, хвалила, то смотрела на них самих, сравнивала. Они были очень похожи - Конопляночка и ее мать. Обе невысокие, с короткими ловкими руками, обе кругленькие, казалось, мягкие. "Как булки", - вспомнились вдруг слова Евхима. У обеих на лицах, тоже мягких, светлобровых, покоилось доброе, ласковое выражение, только у Хадоськи оно было более ясное, чистое. И доверия больше было в ее глазах, и коса была гуще, чудесная, русая, с золотым отблеском коса, лежавшая на плече... И какая-то радость, затаенная, глубокая, которую ей трудно сдерживать.

Что за радость? ..

- Ой, Ганнуля, если б ты знала!.. - склонилась вдруг к Ганниному уху Хадоська, тихо-тихо прошептала: - Я завтра иду к нему!.. Молотить!..

Ганна прижалась к подружке, но не обрадованная, а удивленная.

- Я - тоже!.. Отработать долг надо!

- Ну и нам - долг. Но это все равно! Он хотел, чтоб я пришла!.. Так и сказал!..

- Вот и хорошо! Будем вместе, - сдержанно ответила Ганна.

- Что это вы там шепчетесь? - ласково, без обиды, спросила тетка Авдотья. - Ой, чую, про кавалеров! Не иначе как про кавалеров: то-то моя такая веселая, глаза как угольки...

- Скажете, мамо!

- А что ж, девка вроде в соку, - отозвался отец. - Только вот женихов что-то нет.

- Будут! Дай выровняться! Яблоко еще горькое, зеленое.

Вырастет - отбою не будет, чую!

- Скажете! - Хадоська любовно дернула мать за руку, попросила замолчать...

Пробиралась Ганна домой той же скользкой дорожкой, по мокрым огородам, через изгороди, под тем же неутихающим дождем. В черноте ночи думала о Хадоськиной радости, об ухаживании Евхима за обеими. "Гляди ты, Корч какой прыткий: сразу в двух метит!.." - невольно подумалось ей, но мысль эту сменила другая: с чего она взяла, что Корч метит и в нее? Поплелся один раз следом - присмотреться, не иначе, хотел, какая вблизи, такая ли, какой ода изображает себя.

Подступиться попробовал, чтобы высмеять потом, а она, глупая, поверила, что он правду7 говорит. Растерялась, как маленькая, ладонь из его руки забыла вырвать, язык прикусила! А он, может, вернулся и потешался над ней, доверчивой дурой. И завтра смеяться будет!..

И все же, несмотря на эти мысли, она думала теперь о работе у Корчей без большой тревоги. Что ей из того, что случилось в тот вечер, разве она не может держаться с Корчом так, будто у них не было никакого разговора! Будто она его не знает и знать не хочет! А если нужно будет, если он попробует осмеять ее, разве она не найдет что сказать! Не посмотрит, что Корчов сынок!

К тому же она будет не одна, с Хадоськой, - это уже само по себе меняет многое. "Чудачка, как она радуется тому, что будет работать у своего Евхима, - будто не на работу, а на праздник собирается!" - подумала Ганна, перелезая через мокрый, холодный плетень, за которым был родной двор.

Дома все давно спали, на ее приход никто не отозвался.

Ощупью, осторожно, протянув вперед руки, она дошла на цыпочках до своей кровати в углу, возле окна, где слышно было беззаботное посапывание Хведьки, быстро сняла кофту, юбку, нырнула под одеяло...

На другой день Хадоська забежала к Ганне еще затемно.

Ганна, только что вставщая из-за стола, быстро надела старую домотканую поддевку, и через минуту они уже шли по двору. Было довольно светло, в холодноватой серости отчетливо выделялись деревья поодаль, хлевы, гумна. Дождь перестал, только мутные капли на жердях, на жухлой листве напоминали о нем.

На загуменьях, но которым они шли, в колеях всюду холодно белела вода, там и тут разлились лужи. Вода в рассветном сумраке казалась густой и тяжелой, как олово.

Большое, в прошлом году построенное гумно, строгая, ровная крыша которого еще нигде не зеленела мохом, а стены лишь начинали темнеть, было открыто. Девуш-ки подумали, что Корч, видно, их давно ждет, и невольно заспешили. В тот момент, когда они подошли к гумну, оттуда вышел Халимон Глушак, маленький, сухонький, такой незаметный рядом с этим широким, самым большим в Куренях строением.

Он взглянул на девушек острыми, как у хорька, глазами, ответил на приветствие и мелкими, старчески осторожными шагами, волоча ноги, направился к приводу. "Плетется, еле ноги передвигает, - подумала Ганна, глядя вслед ему. - Дунет ветер - и, кажется, улетит, как песчинка, рассыплется в труху..." Она смотрела на него и, хотя не первый раз видела, удивлялась: знала, что, может, такого ветра на свете нет, который мог бы не то что оторвать его от земли, но хотя бы с ног сбить!..

У Корча в руке была масленка. Он наклонился с ней над приводом, там, где был кулачок возле приводной шестеренки, уткнулся носом почти впритык, осмотрел, подлил масла, склонился над шестерней. Все он делал не торопясь, степенно, даже торжественно, с таким набожным видом, с каким, верно, и в церкви на молитве стоял.

Когда Халимон, опершись на колени, сгорбившись, что-то рассматривал в шестеренке, подошел его сын Степан, попросил:

- Тато, дайте я осмотрю!..

Старик даже не повернулся, не ответил. Такая привычка была: ничего важного никому не доверял, даже сыновьям, все делал сам. Тут ведь не что-нибудь, не мелочь, тут ведь его богатство, его гордость - конная молотилка. Ганна слышала, что из всего своего богатства Халимон больше всего дорожил новым гумном и купленной в Мозыре молотилкой.

Но гумно все же было гумном, и у других есть гумна, пусть похуже, чем у него, а молотилка - вещь, у одного него на всю округу. Ни у кого тут, пройди деревни на десятки верст, среди этих болот и лозняков, не найдешь такой другой. Когда-то это чудо не у каждого помещика водилось, а вот ведь попало к нему на гумно...

Степан минуту постоял возле отца, посмотрел на его работу, подошел к девушкам.

Назад Дальше