Этюды Черни - Анна Берсенева 13 стр.


– Говорили!

– Это Маша вам сказала?

– Да! И я верю ей. Я верю своей дочери! Она передала ваши слова в таких подробностях, которые невозможно выдумать.

– И что же это были за слова?

– Вы сказали, что ее псевдоним – это бездарная пародия на Марию Каллас. Что она вообще бездарная, и, когда подрастет, это всем станет ясно.

– Что-о?!

От изумления Саша чуть сознания не лишилась. Она хватала воздух ртом, как будто оказалась высоко в горах и ей не хватает кислорода.

– То, что слышите! – воскликнула мама Марии Таллас. – Вы оскорбили мою дочь! Назвали ее дурнушкой! Откуда вы взяли это мерзкое слово?! Вы специально старались понизить ее самооценку. Да вы просто завидуете ей!

– Я… завидую… вашей дочери?

Саша с трудом выговаривала слова. Никогда в жизни она не сталкивалась с такой беззастенчивой, такой откровенной ложью. Не с ложью даже, а с гнусным, коварным, отлично продуманным оговором. И от кого же исходил этот оговор – от девятилетнего ребенка! Уму непостижимо.

– Именно! Завидуете, – отчеканила мама Марии Таллас. – У нее блестящее будущее, а у вас все в прошлом. Она красавица, а вы увядаете!

Саша почувствовала, как все покровы воспитания, такта, выдержки слетают с нее, будто осенние паутинки, и она превращается в самую обыкновенную мегеру.

«Глаза открой, идиотка! – чуть не выкрикнула она. – Кто красавица-то, кто?!»

Последнее, что могло прийти в голову при взгляде на Машу Таллас, – это то, что она красавица. Все в ее лице было дробно и невыразительно – серые глаза, узкий рот, острый нос. Уши у нее оттопыривались, к тому же одно сильнее, чем другое. Если что и запоминалось в ее внешности, то лишь крупные веснушки, которыми были усыпаны ее нос, лоб и щеки. Но главное, у нее полностью отсутствовало обаяние, даже то естественное, которое присуще всем детям просто в силу возраста.

Для того чтобы считать все это красотой, надо было ослепнуть. Если эта слепота называется материнской любовью… Саше стоило порадоваться, что ей не приходится переживать такую любовь!

Но мама Марии Таллас ничуть не походила на слепую. Она смотрела на Сашу широко открытыми глазами, в которых плескалось искреннее возмущение.

Саше пришлось собрать все свои силы, чтобы не высказать вслух, что она думает о внешности и характере ее прелестной девочки.

– Внешность вашей дочери, – ледяным тоном проговорила она, – не имеет для меня ни малейшего значения. Я даю ей уроки вокала и должна чему-то ее научить. Но одних только моих усилий для этого мало. Ваша дочь должна прикладывать собственные усилия, а она ленится это делать. Вот все, что я ей сказала.

– А это не твое дело! – Глаза мамы Марии Таллас сузились в две щелки. Она сразу сделалась полной копией своей дочери. – Кто ты такая, чтоб решать – ленится, не ленится? Ты прислуга, поняла? Одна прислуга еду ей готовит, другая петь учит – такой расклад. Да ты со всеми своими потрохами пальца ее не стоишь!

– А ну вон отсюда, – спокойно проговорила Саша.

Она успокоилась сразу же, как только услышала это «ты», произнесенное с хамскими интонациями.

– Гордая, да? – с теми же интонациями поинтересовалась мадам. – Все вы гордых из себя корчите. А сами за копейку все места нам вылизывать готовы. Интеллиге-енция!..

– Давай, давай, – поторопила Саша. – Шубу не забудь.

Шубу та надевала неторопливо, тщательно расправляя замявшиеся рукава. Саша еле удерживала желание дать этой тетке пинка под зад. Но надо было сохранять спокойствие.

Мама Марии Таллас так же неторопливо прошла в прихожую.

– Нам ваша гордость – похрен, – вдруг обернувшись у входной двери, отчеканила она. – Мы тут такие навсегда. Это всё – навсегда. Вы нам прислуживаете. Ваши дети будут нашим детям прислуживать. Такой расклад, поняла? – И повторила, чтобы Саша получше расслышала: – Навсегда!

Хлопнула входная дверь.

– Надумаешь работать – звони! – раздалось одновременно с хлопком.

Саша почувствовала, что ее бьет мелкая дрожь. Всего ее самообладания хватило только на то, чтобы дождаться, пока мама Марии Таллас скроется из виду.

Слишком ошеломляющим был этот удар. Не то чтобы она не знала, что на свете бывают наглые хамы… Да нет же, вот именно не знала! То есть знала, но отвлеченно, отдельно от себя. Если вдуматься, то и знала-то в основном из книжек про участь бедняков в дореволюционной России или заключенных в советских лагерях.

Но никогда она не видела воочию грубости такой торжествующей, такой уверенной в своей полной власти над жизнью. Это не грубость даже была, а… Саша не знала, как это назвать!

«Это происходит здесь, – с ужасом, от которого все тело покрылось мурашками, поняла она. – В моем доме, в моем городе… Я здесь родилась, в детский сад ходила на Большой Бронной, за углом в зоомагазине купила Кирке на день рождения хомячка. Это все – я, это моя жизнь, наша жизнь! Они здесь ни при чем, кто они такие вообще?!»

Ей показалось, что город, в котором она родилась, захвачен оккупантами. Хоть листовки расклеивай на подъездах! Да, именно так – буквально. Хотя мама Марии Таллас никак не походила на чужестранку, у нее было простое русское лицо, и веснушки на щеках ее дочери были точно такие, как у Пашки Солдаткина из деревни Кофельцы, из Сашиного детства…

Саша обхватила себя за плечи, пытаясь унять дрожь. Ничего не получалось – все тело тряслось.

«Успокойся! – приказала она себе не со злостью даже, а с яростью. – Ничего страшного не случилось! Ничего необратимого. Ты никогда больше не увидишь ни Марию Таллас, ни ее мамашу. От них не зависит твоя жизнь. У тебя счет в австрийском банке. У тебя квартира в Париже, пусть маленькая, в мансарде, но своя. Не говоря уже об этой квартире, московской. Ты независима. Ты в любую минуту можешь отказаться от общения с этим зажравшимся хамьем. Никогда не видеть его и не слышать. Можешь вернуться в Европу, твоя жизнь устроится там заново в течение месяца, уж уроки ты всяко найдешь, и Марии Таллас среди твоих учеников не будет точно…»

Саша говорила себе все это, и ей почему-то казалось, что ее слова звучат жалко. Или жалобно. Или просто глупо. Почему она должна себя в чем-то убеждать, и тем более – почему должна спасаться бегством от унижения?

В дверь позвонили. Саша вздрогнула. При мысли, что вернулась мама Марии Таллас, тошнота подступила к горлу.

«Ни за что не открою!» – подумала она.

И тут же ей стало так противно, что она вскочила, словно пружиной подброшенная. Не хватало еще от всего этого скрываться!

Глава 14

Саша распахнула дверь так широко и резко, что, наверное, сшибла бы с ног того, кто стоял на пороге. Но он оказался проворен и успел отпрыгнуть в сторону. Саша только слегка его задела.

– Ты что, Сашка, с ума сошла? – сказала Люба, потирая плечо. – Всю жизнь я мечтала погибнуть в родном подъезде от удара дверью.

– Люблюха! – Саша так обрадовалась, как будто не видела ее сто лет. Да вообще-то и правда давно не виделись, месяца три уже, наверное. – Заходи!

Люблюхой звала свою дочку Нора. Но имя у нее было другое – Жаннетта. Не Жанна, а Жаннетта, с двумя «н» и двумя «т», это Нора уточняла каждый раз, когда сообщала, как зовут ее девочку. Вообще-то у Норы был тонкий вкус, но иногда он ни с того ни с сего оборачивался какими-то чересчур экзотическими представлениями о прекрасном. Видимо, это произошло и в тот момент, когда она выбирала имя для своей единственной дочери. Так что домашний вариант, Люблюха, оказался для Жаннетты Маланиной просто спасением. Едва научившись разговаривать, она стала говорить, что ее зовут Люба, и даже Саша, которая росла вместе с ней на маминых и Нориных руках, не знала, что она Жаннетта, пока они не пошли в детский сад. В тот самый, на Большой Бронной.

– Ты чего такая? – спросила Люба и кивнула на покрывало, смятое на кровати. – Кошмар, что ли, приснился?

– Ага, – кивнула Саша. – Кошмар. Только не приснился.

– Ага, – кивнула Саша. – Кошмар. Только не приснился.

Ни тени удивления не промелькнуло на Любином лице, когда она слушала Сашино повествование о маме Марии Таллас. Только на слово «оккупанты» она усмехнулась и уточнила:

– Скорее тараканы. Из всех щелей повылазили. Ну, удивляться не приходится. Каков царь, таков и псарь. А царь наш замечательный на фене уголовной изъясняется прямо под телекамеры. Не видала, что ли?

– Я телевизор не смотрю, – мрачно сказала Саша.

На Новый год она включила было «Голубой огонек», или как это теперь называлось, но через пять минут выключила, решив, что это пошлость за гранью того, что можно воспринимать без вреда для здоровья.

– И вообще, какой он царь, его же выбирают, – добавила она.

– Думаешь, выбирают? – хмыкнула Люба. – Это на первый взгляд кажется. А вообще – нам еще везет, что мы к врачам пока не обращаемся. А если обращаемся, то к знакомым. Я, знаешь, как представлю, что я одинокая тетка, живу в Усть-Задрищенске, всю жизнь на заводе проработала, на старости лет, понятное дело, заболела, в больницу попала… Проще сразу сдохнуть, без напрасных надежд. Лет десять назад еще думали, деньги дашь – вылечат. А теперь уже никто не обольщается. Они бы, может, и хотели вылечить, чтоб им еще раз заплатили, да уже и за деньги лечить не могут. Не умеют. Приятельница моя в Саранск поехала в командировку, и приступ у нее случился. Что такое, непонятно, от боли на стенку лезет. Она в больницу, тому деньги сует, этому – везут на операцию. Назавтра медсестра по секрету рассказала: молитесь Богу, что завотделением, старушка, как раз из отпуска вернулась и в операционную зашла, у вас внематочная была, а хирургиня наша молодая вам уже мочевой пузырь собралась удалять. Представляешь? – Люба передернула плечами. – Даже если б выжила, так бы и ходила до конца жизни с мочеприемником в кармане. А ей тридцать лет всего, муж красавец, детей двое. Зато они там в Саранске пьяного Депардье встречают хлебом, солью и котятами. Тьфу! Говорить про них противно.

– Но что же это, Люба? – уныло проговорила Саша. – Нельзя ведь так жить, ведь это и не жизнь совсем. Получается, всем скопом уезжать?

– Чего это я должна уезжать? – пожала плечами Люба. – Пусть сами уезжают. Ну, может, и я захочу. В Германии мне очень даже нравится. Но именно что если захочу, не потому же, что быдло какое-то меня отсюда выпрет!

Люба сердито сощурилась, глаза ее сверкнули. Они всегда сверкали огнем, если она сердилась, и были хоть небольшими, но выразительными из-за этого огня и из-за высоких, тонко очерченных скул, за которые многое отдали бы мировые кинозвезды.

Саша только недавно узнала, что все детство, всю юность Люба считала себя некрасивой и злилась поэтому на весь белый свет. Только когда она влюбилась в своего нынешнего мужа, все эти переживания выветрились из ее сознания, как случайный мусор. И странно было не то, что выветрились, а что вообще они у нее возникли. Внешность у Любы была резкая, своеобразная – с перчинкой, про такую говорят. Она и сейчас, в сорок лет, была с перчинкой, а в двадцать тем более. Но именно в двадцать лет Люба завидовала всем подряд, и друзьям тоже.

Саше она завидовала из-за того, что та красивая и талантливая, Кире – что хоть и некрасивая, но не обращает на это внимания, живет, как сама считает нужным, ни на чье мнение не оглядывается и любому все, что думает, выскажет в глаза. Люба даже на Царя злилась – за то, что он никак в нее не влюбится. Хотя впоследствии сама не понимала, как можно было злиться на человека, в которого считала себя влюбленной.

– Я потом вообще все это перестала понимать, – объясняла она Саше. – Что со мной было, в каком мороке я жила… Жуть, больше ничего! Счастье, что я в Саньку влюбилась и от зависти своей сумасшедшей именно в юности избавилась. Потом поздно было бы. А повзрослела бы с этим – всё, не человек, и жизнь насмарку.

Но теперь Люба пришла не для того, чтобы порассуждать о зависти.

– У тебя Интернет работает? – спросила она. – Я сегодня у мамы ночую, а она же всего этого боится как огня. Ни компьютера у нее, ничего. А мне с Киркой надо срочно поговорить.

Люба с мужем и сыновьями долго скитались то по съемным квартирам, то уже и по своим, но тесным и отдаленным. Обратно в центр они перебрались недавно, когда детский хор, которым руководил Саня и в котором Люба была директором, приобрел международную известность и даже славу; в этом году Саша слышала об этом хоре в музыкальной среде особенно часто.

Жили они теперь неподалеку, на Сивцевом Вражке. Люба забегала к маме часто и оставалась ночевать, если ей казалось, что та плохо себя чувствует.

– Давай позвоним, – кивнула Саша. – Который у них теперь час?

Из-за мамы Марии Таллас – до сих пор трясло при воспоминании! – она словно выпала из времени. Было уже одиннадцать вечера. У Киры, значит, белый день. Можно надеяться, что ее девица спит и удастся поболтать.

Да, вместо всеми приборами предсказанного мальчика у Киры родилась девочка. Врачи потом объясняли, что ребенок лежал каким-то хитрым образом, оттого они и ошиблись. Но ошибка эта была не из тех, о которых переживают, тем более Кирка изначально хотела дочку, а Царь, кажется, никого уже не хотел, а хотел только, чтобы все это поскорее кончилось, потому что Кира чуть не умерла при родах – выжила, врачи потом сказали, благодаря не столько медицине, сколько чуду.

«Медицине все-таки тоже», – подумала теперь Саша, вспомнив саранскую историю.

Когда Кира появилась на экране, девочку она держала на руках.

– Ой, ты корми, корми! – воскликнула было Саша. – Позвони сама, когда сможешь.

– Да я же не кормлю, – вздохнула Кира. – То есть из бутылочки кормлю, своего молока и помину не было.

– И что ты переживаешь? – пожала плечами Люба. – Думаешь, она недополучает положенное ей счастье?

– Конечно, – уныло кивнула Кира. – Вот ты же обоих своих кормила. А у меня не получилось… Хоть я чего только не ела и не пила.

– Кирка, брось убиваться, – приказала Люба. – А то голову снесет. Кормить детей грудью полезно и интересно, но счастье не в этом. Ни твое, ни их.

– А в чем счастье? – с интересом спросила Кира.

Она сидела на веранде дома, выкрашенного в цвет кофе с молоком. Все вокруг нее излучало покой – и светлые стены, и щебет птицы в весеннем саду, и цветущее рядом с верандой персиковое дерево. Девочка спала у Киры на руках в таком же совершенном покое. Из розового конверта виднелся только вздернутый носик и округлая щечка.

На веранду вышла высокая крепкая негритянка – няня, наверное, – взяла у Киры ребенка и, тихо напевая, унесла в дом. То есть не негритянка, а афроамериканка, так ее следовало называть. Когда-то Саше казались нарочитыми эти правила политкорректности, но однажды она представила, что слышит отзыв о концерте еврейской музыки: «Жиды чудесно пели», – и решила, что людей следует называть так, как они сами того хотят.

– Кирка, ты почему такая кислая? – спросила она.

– Я не кислая, – снова вздохнула Кира. – А просто у меня почему-то силы никак не восстанавливаются. Даже стыдно, – объяснила она. – Мне же все помогают. И Тиша, и Царь. И няня у нас живет, Элис отличная няня. К тому же Маруська спокойная, ночами спит. А я все равно еле хожу, и сознание у меня какое-то измененное. Вот почему такое, а?

Ответить на этот вопрос Саша, конечно, не могла. Не могла она ответить и на другой вопрос: правильно или нет, что она так и не решилась на ребенка? Сначала было не до того, потом боялась, что от родов переменится голос – эта причина была самой существенной, но сейчас о ней вспоминать не хотелось, – потом поняла, что ни от одного мужчины из тех, с кем сводит ее жизнь, она детей иметь не хочет, что ей не все равно, от кого родится ребенок, и определение «только для себя» кажется эгоистичным настолько, что это даже для нее слишком…

«А от Филиппа родила бы», – вдруг подумала Саша.

Назад Дальше