Саша пела, стоя на венской мостовой, и чувствовала, что с каждым новым звуком эта мостовая уходит у нее из-под ног и струйки холодного пота наперегонки стекают по спине. Она и предположить не могла, что подобное бывает в действительности, что это не отвлеченный красивый образ!
Она не узнавала свой голос. И дело было не в том, что слышала она его сейчас не со стороны, не в записи. Она и изнутри умела его оценить, и всегда оценивала правильно: вот сегодня я в голосе, все звучит как надо, а сегодня что-то не то, не тот день…
То, что она слышала сейчас, не имело отношения к какому-либо сиюминутному состоянию.
Голос ее не звучал, а дребезжал. Как будто Саша не пела, а дергала за длинную щепку, полуотколовшуюся от надтреснутой колоды.
Ничего подобного она не слышала и не чувствовала, когда просто разговаривала, но стоило ей запеть, как не слышать этого дребезжания стало невозможно. Какая там задушевность, какая чувственность! Голоса просто не было, в самом обыкновенном, общепринятом певческом смысле. Так, как она пропела сейчас про гаолян и сладкие сны, могла бы пропеть любая дворовая певичка.
Саша замолчала. Ошеломление ее было так велико, что она молчала до самой Москвы, хотя говорить-то ведь могла, способность к обыденному использованию голоса никуда ведь не делась. Но зачем ей эта обыденность и неужели только к обыденности сведется теперь ее жизнь?!
В Москве, конечно, заговорить пришлось. Пришлось искать выход на лучших фониаторов – она давно утратила знакомства с ними, вернее, приобрела подобные знакомства в Австрии, и этого до сих пор было достаточно.
Может быть, подсознательно Саша хотела, чтобы все эти поиски врачей длились как можно дольше. Но в реальных своих действиях она не позволяла себе никакого малодушия – звонила, договаривалась, записывалась…
И вот теперь возвращалась домой с тем же диагнозом, который был поставлен в Вене. Правда, милая старушка Вера Семеновна, которую посещали все сколько-нибудь заметные оперные певцы Москвы, была не так категорична, как Динцельбахер, – уверяла, что следует надеяться… что пути господни… что необходимо будет поупражняться…
Но не все ли равно, какими словами называется бездна? И можно ли верить, что когда-нибудь удастся через бездну перепрыгнуть, если хорошенько поупражняться и вдобавок дождаться чуда?
В чудеса Саша не верила. Тщету упражнений перед лицом рока – понимала. И точно так же понимала, что неисповедимые пути господни и гормональный строй организма – это, по сути, одно и то же.
Загадочная игра гормонов, величественная тайна их соединения, сочетания, и рокового их слияния, и поединка рокового, – все это могло бы ее даже увлечь, как всегда увлекало неведомое. Если бы все это не пресекло ее собственную жизнь, не подрубило под корень.
«Игра… Как можно называть это игрой?! Я актриса, я знаю, что такое игра. Совсем другое, совсем не это… И когда я впервые услышала эти слова, «игра гормонов», и что с этими словами было связано?..»
И вдруг она вспомнила. Давно это было, так давно, что как будто уже и не с нею. Потому и не вспомнилось сразу.
Но все же всплыло в памяти, и непонятно, к добру или к худу.
Саше было шестнадцать лет, и она наконец влюбилась.
Наконец – потому что все ее подружки и приятельницы давно уже перевлюблялись по сто раз. Кроме Киры Тенеты, конечно, но Кира во всех смыслах была исключением из правил: и внешность чересчур нелепая, и ум чересчур большой, а уж жажда справедливости просто беспредельная, какой-нибудь пламенной революционерке впору. Она как будто не в обычном человеческом мире жила, Кирка, так что ожидать от нее такой обычной вещи, как влюбленность, было бы даже странно.
А от Саши не было бы странно влюбленности ожидать. Но она все не приходила и не приходила, это становилось даже обидным, и Саша думала: а может, она уже бывала влюблена и просто не разобралась, что это любовь и есть? Может, ее восхищение молодым консерваторским профессором, который вел у них в школе музлитературу, или ее интерес к скрипачу Диме из параллельного класса, – может, это и следовало считать тем же самым, что чуть не с младенческих лет испытывала, например, Люба Маланина к Федьке Кузнецову, то есть любовью?
Впрочем, то, что испытывала Люба к Федьке, Саша любовью считать отказывалась. В ее представлении это было просто одним из проявлений Любиного природного упрямства: а вот всем докажу, что я его люблю, хотя он меня совсем не любит, и себе докажу в первую очередь! Над Любиным упрямством Саша посмеивалась, но собственная, так сказать, невлюбляемость вызывала у нее опаску.
И вот – это произошло. И сомневаться в том, любовь ли это, вовсе не пришлось. Все вышло так, как мама ей когда-то объяснила, еще когда Саша была маленькая и задавала наивные вопросы.
– Влюбишься – ни с чем не перепутаешь, – сказала тогда мама. – Это как рожать. Все спрашивают, как распознать схватки, все боятся их пропустить, а как только они начинаются – и захочешь не пропустишь, и никаких тут специальных знаний не нужно. Ну и любовь точно так же.
Как человек точной профессии, мама все и всегда объясняла доходчиво, на простых примерах. Тогда, в детстве, это объяснение вызвало у Саши недоверие: неужели с любовью дело обстоит так просто?
Но когда она наконец влюбилась, то сразу поняла, что мама была права.
Его звали Вадим, он был геологом. Даже не просто геологом, а вулканологом, что придавало ему еще больше необычности, чем та, которая и так в нем была. А необычность в нем была точно! Он был красивый, широкоплечий, он ничего не боялся, все умел, и на ладонях у него были шершавые бугорки – мозоли, потому что у себя на Камчатке он не только наблюдал за вулканами, но и вырезал скульптуры из камчатской каменной березы. Береза эта была очень твердая, особенная, и скульптуры получались особенные – девушка с зеркалом, эльф с крыльями, буря с мглою. Вадим и Сашину скульптуру вырезал и прислал ей фотографию, но это уже потом, когда закончился его отпуск и он вернулся на Камчатку. А сразу, как только познакомились, они не расставались ни на минуту, и ему было не до скульптур, как Саше было не до музыки и вообще ни до чего.
Родители уехали в командировку – в том тумане, в который она была погружена, Саша даже не усвоила, куда именно. Дед лежал в больнице – проходил ежегодное обследование. И никто не мешал им с Вадимом проводить вместе дни и ночи напролет.
Сначала они еще ходили вместе в гости, на какие-то шумные новогодние гулянки – был Новый год, на одной из таких праздничных гулянок, в совершенно случайной для обоих компании они и познакомились, – но потом перестали, потому что никто им не был нужен.
Они сидели вдвоем при свечах и извели таким образом все свечи, которые мама купила для дачи, где часто отключали электричество. Они то рассказывали друг другу наперебой о своей жизни, и обоим хотелось говорить бесконечно, то молчали, и молчание казалось им полнее, чем любые слова.
В общем, это была самая настоящая любовь, которая бывает только в шестнадцать лет и без которой шестнадцать лет можно считать прожитыми зря.
Когда Вадим уехал, Саша поняла, что жить без него она не может и не хочет. Он писал ей каждый день – утром, по дороге в школу, она доставала из почтового ящика очередное письмо, он слал ей телеграммы и звонил при малейшей возможности, но все это было не то, не то!.. И самое ужасное заключалось в том, что Вадим не мог уехать с этой своей Камчатки, потому что вулканологу нечего делать в Москве, а если бы он отказался от своего призвания, то перестал бы чувствовать себя мужчиной и Саше же первой стал бы не нужен; так он объяснил, почему не может остаться навсегда здесь, в этом прекрасном доме, где им так хорошо.
И это означало только одно: если Вадим не может уехать с Камчатки, значит, Саша должна уехать к нему на Камчатку. Иначе какая же это любовь?
Как всегда и бывало, Саша сообщила родителям о своем решении, уже когда оно стало решением, и твердым. Она вообще считала, что советоваться с кем бы то ни было, тем более о том, что является для тебя главным, – глупо. Что один человек может посоветовать другому, даже если у него больше жизненного опыта?
Как всегда и бывало, Саша сообщила родителям о своем решении, уже когда оно стало решением, и твердым. Она вообще считала, что советоваться с кем бы то ни было, тем более о том, что является для тебя главным, – глупо. Что один человек может посоветовать другому, даже если у него больше жизненного опыта?
Во-первых, непонятно, что это вообще такое – жизненный опыт, – просто прожитые годы, что ли? А если, например, человек всю жизнь, как помещик в «Евгении Онегине», с ключницей бранился, в окно смотрел и мух давил, – это тоже «жизненный опыт» называется?
А во-вторых, в любом случае это опыт жизни именно его, определенного человека, и кто сказал, что он может пригодиться в жизни другой?
– Единственный способ тебя от этого отговорить, – сказал папа, – это переставить свою голову на твои плечи. А поскольку сделать это невозможно, то и отговаривать смысла нет.
– Ты что, считаешь, она должна в шестнадцать лет бросить родителей, дом, учебу, вообще все бросить и лететь на Камчатку?! – Мама просто в воздух взвилась от возмущения. – Андрей, ты-то хоть ее капризам не потакай!
– А кто им потакает? – поинтересовался папа.
– Все! – отрезала мама. – Буквально все ходят у нее на поводу, как завороженные!
Это было, пожалуй, несправедливое утверждение. То есть справедливое, но не по отношению к домашним. Они Сашу как раз не баловали и, в отличие, например, от мальчишек-одноклассников, на поводу у нее не ходили. Не потому, что были суровы, а потому, что в доме царил культ разума, и разум подсказывал, что избалованность – это несчастье в первую очередь для того, кого избаловали, а несчастья для своей единственной дочери родители, разумеется, не желали.
В общем, зря мама обвиняла папу в том, чего не было. Говоря, что удержать Сашу от Камчатки невозможно, он просто доказывал, что неплохо знает ее характер.
Зато мама взялась за уговоры со всем своим пылом.
– Нет, но что значит «он не может предать свое призвание»? – возмущалась она. – А ты, выходит, можешь? Или музыка для тебя уже не призвание?
В ту минуту, когда мама это говорила, Саша как раз вспомнила, как они с Вадимом зачем-то уселись под новогодней елкой, и он отвел ее волосы с затылка и подышал прямо в ложбинку у нее на шее, и это было так щекотно, что она засмеялась и сразу укололась еловой веткой…
– Ты меня даже не слушаешь! – Мама возмутилась еще больше. – Ты принимаешь самую обыкновенную гормональную игру за счастье всей жизни и ради нее готова всю свою жизнь пустить прахом!
Спорить с мамой Саша не стала. Смысла нет, и лучше потратить это время на то, чтобы вспоминать Вадима и мечтать об их счастливом общем будущем. Но слова «гормональная игра» она запомнила. И впоследствии, когда любовь к Вадиму уже прошла, поинтересовалась у деда, что они, по его мнению, означают.
Да, любовь прошла так же внезапно, как появилась. Мама уговорила Сашу доучиться до лета и сдать выпускные экзамены, то есть по крайней мере школу окончить, раз уж она категорически отказывается поступать в консерваторию. Саша как-то случайно ей это пообещала, а нарушать обещания не привыкла, вот и доучивалась – именно что доучивалась, потому что мысли ее, понятное дело, были далеки от учебы и от всего далеки, кроме воспоминаний и мечтаний. Она засыпала с виде́нием Вадима перед собою и с этим же видением просыпалась.
И когда однажды утром Саша открыла глаза и никакого видения перед ней не возникло, это показалось ей таким странным, что она даже головой потрясла. Не помогло – Вадима не было. То есть он был, конечно, и она могла его представить так же отчетливо, как и вчера, но ей вот именно надо было давать себе задание его представить, а сам собою, как дыхание и голос, он в ней больше не существовал.
Что-то переменилось в ней всего за одну ночь, переменилось без всякой внешней причины. Вадим стал просто одним из явлений ее жизни, одним из событий, одним из людей. Заполнять всю ее жизнь, составлять саму сущность ее жизни он перестал.
О том, как это произошло и, главное, почему это произошло, она и разговаривала с дедом.
Саша давно уже поняла: люди совершенно напрасно считают, будто ее дед не от мира сего, потому что, дескать, полностью погружен в музыку. То есть он, конечно, полностью погружен в музыку, особенно после бабушкиной смерти, но именно эта погруженность каким-то загадочным образом позволяет ему разбираться в житейских делах не то что не хуже, но куда лучше многих людей. Только это должны быть очень важные дела – такие, которые следует назвать даже не житейскими, а жизненными.
Дед сидел за письменным столом, перед ним лежали ноты, он делал в них пометки, думал и одновременно разговаривал с Сашей. А она сидела на полу посередине кабинета и просто с ним разговаривала, и это занятие поглощало ее полностью, потому что дед был тем единственным человеком, который знал о жизни что-то такое, чего она не только не знала, но и не надеялась когда-либо узнать. Это не значило, что она стала бы советоваться с ним о том, какое решение ей принять, тут Саша была тверда в своей самостоятельности, но знать его мнение было для нее важно.
– Значит, это была не любовь? – спросила она. – А в самом деле гормональная игра и больше ничего?
– Гормональная игра – это, должен тебе сказать, не «больше ничего», а очень даже немало, – заметил дед. – Масштаб этой игры совпадает с космическим.
– То есть во мне происходит то же самое, что в космосе? – с интересом спросила Саша.
– Вероятно. Я думаю, и мы, и космос устроены по одному и тому же образу и подобию. Это, конечно, громко сказано – я думаю. Я с этим просто соглашаюсь. Еще Кант считал абсолютом только звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас.
– А гормональная игра при чем? – напомнила Саша.
– При том, что она так же непредсказуема, как все основополагающее в мире. И возможно, так же неодолима.
– То есть надо просто делать, что гормоны подсказывают, потому что против них все равно ничего не поделаешь? – уточнила Саша. – И мне, значит, все-таки надо было ехать на Камчатку к Вадиму, а не ждать, пока гормоны у меня внутри перевернутся? Как стеклышки в калейдоскопе! – фыркнула она.
– На этот вопрос тебе никто не ответит, – пожал плечами дед.
По его лицу было видно, что ему не терпится погрузиться в свои ноты полностью. Но Саша не собиралась от него отставать, не прояснив до конца то, что считала для себя важным.
– Но тогда, значит, получается, – продолжала рассуждать она, – что никакой любви нет, и дружбы нет, и вообще ничего нет, а есть только гормоны, и причина всего на свете, значит, простая физиология?
– Во-первых, я не уверен, что гормоны относятся к сфере физиологии, – сказал дед. – Но в этом я могу и ошибаться. А в чем точно не ошибаюсь, это в том, что не следует путать причину и следствие.
– Это как? – не поняла Саша.
– А так. Кто тебе сказал, что гормоны являются причиной значимых событий и явлений? Может быть, они являются не причиной, а как раз следствием. Может быть, есть некий замысел, очень высокий, вне нас лежащий замысел, некая задача, которая перед нами поставлена и которую нам не посчитали нужным объяснить в силу неполноты наших представлений о мире. Детям маленьким не объясняют ведь до поры до времени, что малину надо есть, потому что в ней содержатся витамины определенной группы, и аминокислоты, и что-то еще, чего они не в состоянии понять, – им просто дают малину. Вот так и нам не объясняют, с каким предназначением мы пришли на белый свет. В лучшем случае подают кое-какие знаки, которые далеко не всем понятны. Но предназначение это есть, по моему мнению, безусловно. И какие-то ведь должны быть физиологические механизмы для его реализации, что-то ведь должно нас изнутри подталкивать, чтобы мы свое предназначение осуществили. Вероятно, эта самая гормональная игра, а точнее, загадочный гормональный строй таковым механизмом и является. То есть следствием чего-то в нашем поведении он является, а отнюдь не причиной.