Тому было много причин. Толстой действительно хотел слиться с народом и увидеть монастырь его глазами, а не глазами важного барина. Ему действительно было неприятно жить в роскошных условиях и принимать пищу из рук услужливых монахов. В этом проявилась и известная «дикость» толстовской породы, не желавшей считаться с общепринятыми нормами, и толстовское упрямство, но отнюдь не «гордыня», как принято считать. Скорее, это было сугубо писательское любопытство будущего автора «Отца Сергия» и «Посмертных записок старца Федора Кузмича». Толстой хотел вжиться в свои будущие произведения всей своей плотью.
Толстой в монастыре был чужеродным телом. И монастырский организм естественным образом это чувствовал и вынуждал поступать по своим правилам, а не по «сценарию» писателя.
Если бы он был просто чудаковатым барином. Но он был великим писателем, не только каждое слово которого, но и каждый жест разносился по России, всему миру. Вот он в монастырской лавке увидел старушку. Старушка не может найти себе дешевое Евангелие. Толстой купил ей дорогое Евангелие. Казалось бы, ну и что такого? Но ведь это Евангелие купил не просто щедрый барин, а человек, поставивший себе задачей спасти евангельское учение от церковной догматики. И обычный жест немедленно становился символом.
В октябре же 1910 года в монастыре появился не только граф и писатель Лев Толстой, но и «отлученный от церкви» Толстой. Это сегодня мы можем разбираться в тонкостях синодального определения 1901 года, согласно которому Толстой стал персоной нон грата в пределах православной церкви. Это сегодня можно спорить, было ли это «отлучение» отлучением. Но тогда в монастыре его воспринимали именно как «отлученного».
Это как в семье… Супруг ушел от жены и живет на стороне. Жена терпит, терпит, а потом подает на развод, который соответствующе оформляется. После этого муж может вернуться к жене, но уже не как муж, а как любовник. И они могут заново оформить брак, но это будет неловко, непросто, мучительно.
Эта неловкость чувствуется в каждом шаге, сделанном Толстым по Оптиной осенью 1910 года, в каждом сказанном им слове, в каждом жесте.
По его ощущению его должны были бы выгнать. Но Михаил гостеприимно распахивает дверь лучшей комнаты гостиницы. «Я Лев Толстой, отлучен от церкви, приехал поговорить с вашими старцами, завтра уеду в Шамордино», – на всякий случай быстро поясняет Толстой. А Михаил несет яблоки, мед, устраивает в номере всё по его вкусу.
И Толстой оттаивает душой… В это время он наверняка вспоминает о том, что в Оптиной жила в преклонных годах и скончалась родная сестра его отца, тетушка Александра Ильинична Остен-Сакен, ставшая после смерти брата, Николая Ильича, опекуншей над несовершеннолетними Толстыми. Здесь она и похоронена. Когда-то блестящая светская дама, настоящая «звезда» при дворе. Но… неудачное замужество, психическая болезнь мужа… «Тетушка была истинно религиозная женщина. Любимые ее занятия были чтения житий святых, беседы с странниками, юродивыми, монахами и монашенками… Тетушка Александра Ильинична не только была внешне религиозна, соблюдала посты, много молилась… но сама жила истинно христианской жизнью, стараясь избегать всякой роскоши и услуги, но стараясь, сколько возможно, служить другим», – писал Толстой. Впервые он посетил Оптину в 1841 году, когда хоронили Александру Ильиничну. Левочке тогда исполнилось тринадцать лет. Позже племянники поставили на ее могиле скромный памятник с такой трогательной эпитафией:
Уснувшая для жизни земной,
Ты путь перешла неизвестный,
В обителях жизни небесной
Твой сладок, завиден покой.
В надежде сладкого свиданья
И с верою за гробом жить,
Племянники сей знак воспоминанья
Воздвигнули, чтоб прах усопшей чтить.
Здесь также жила, скончалась и была похоронена Елизавета Александровна Ергольская, родная сестра самой любимой «тетеньки» Толстого Татьяны Александровны Ергольской. Обе тетушки, Александра Ильинична и Елизавета Александровна, не были монахинями. Они просто жили при монастыре. И нашли здесь вечный покой. По дороге к скитам у Толстого случилась встреча с другим гостинником, отцом Пахомом, бывшим солдатом гвардии. Отец Пахом, уже зная, что Толстой приехал в монастырь, вышел ему навстречу.
– Это что за здание?
– Гостиница.
– Как будто я тут останавливался. Кто гостинник?
– Я, отец Пахом грешный. А это вы, ваше сиятельство?
– Я – Толстой Лев Николаевич. Вот я иду к отцу Иосифу, старцу, я боюсь его беспокоить, говорят, он болен.
– Не болен, а слаб. Идите, ваше сиятельство, он вас примет.
– Где вы раньше служили?
Пахом назвал какой-то гвардейский полк в Петербурге.
– А, знаю… До свидания, брат. Извините, что так называю; я теперь всех так называю. Мы все братья у одного царя.
И еще была одна встреча, с гостиничным мальчиком. «Со мной тоже разговаривал Лев Николаевич, – с гордостью рассказывал мальчик. – Спрашивал, дальний ли я или ближний, кто мои родители, а потом этак ласково потрепал да и говорит: „Ты что ж тут, в монахи пришел?“»
С самого начала приезда в Оптину «отлученного» Толстого встречали как отца родного: и паромщик, и гостинники, и мальчишка… Все были рады появлению этого незаурядного человека, знаменитого писателя и в то же время такого простого, такого доступного «дедушки». И в этот раз Толстой ни во что не «рядился». Он ведь и был дедушкой. И он всегда умел найти кратчайший путь к сердцу простого человека, подробно расспрашивая его о жизни, интересуясь каждой мелочью.
Всё было замечательно, пока Толстой не дошел до скита.
Вот он – самый волнующий момент последнего посещения Толстым Оптиной! Почему он не встретился с Иосифом, ради чего, собственно, приехал в монастырь, вовсе не рассчитывая на ласковый прием, который ему оказали простые насельники? Почему Иосиф не позвал Толстого, которого сам приглашал к себе Амвросий?
Именно в оценке этого события полярно разделяются голоса ревнителей православия и его противников. «Гордыня!» – говорят одни. «Гордыня!» – говорят и другие.
В самом деле, на поверхностный взгляд тут столкнулись два авторитета, церковный и светский. Два старца. Один не позвал, второй – не пошел. А если бы позвал? А если бы сам пошел? Может, и состоялось бы примирение между церковью и Толстым, не формальное, не ради Синода, не ради царя и Столыпина, которые, кстати, были всячески заинтересованы в таком примирении перед лицом Европы. Не ради буквы, не ради иерархов, не ради государства. Ради простых гостинников Михаила и Пахома, ради мальчика Кирюшки, который взрослым монахом гордился бы своей встречей с великим писателем России. Ради тех простых монахов, которые, по свидетельству Маковицкого, толпились возле парома, когда Лев Толстой, несолоно хлебавши, отплывал от Оптиной навсегда, в какую-то свою вечность, как будто вечность в России не одна для всех. – Жалко Льва Николаевича, ах ты, господи! – шептали монахи. – Да! Бедный Лев Николаевич! Толстой в это время, стоя у перил, разговаривал с миловидным седым стариком-монахом в очках. По-стариковски участливо расспрашивал его о зрении. Вспомнил анекдот из своей казанской молодости, когда ему, студенту, татарин предлагал: «Купи очки». – «Мне не нужны». – «Как не нужны! Теперь каждый порядочный барин очкам носит». «Переправа была короткой, – пишет Маковицкий, – одна минута». Всего одна минута, и один из самых важных духовных вопросов предреволюционной России, конфликт Толстого и церкви, был с русской беспечностью оставлен «на потом». Хотя тогда ничего нельзя было оставлять «на потом». Потом ничего исправить было уже нельзя. Когда Толстой умер и был похоронен в Ясной, на краю оврага в Старом Заказе, на могильный холм приходила дурочка Параша и отпевала его по-свойски, по-народному:
Уж куда ты, несмышлененький, ушел,
Уж куда ты собирался,
По какой-то по дороженьке,
Уж на кого ты нас оставил, глупеньких,
На кого ты бросил нас…
На кого покинул нас…
Над Парашей смеялись крестьянские бабы. Вот дура, отпевает графа! Но дура была, конечно, в тыщу раз умнее «глупеньких» и «несмышлененьких» участников неловкой истории, которая разыгралась 29 октября в Оптиной. Как раз этой дуры-то и не хватило, чтобы взять Толстого за руку и отвести к старцу.
Все вели себя как-то слишком по-умному, все были как будто в своем праве. Настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт болел. Несколько дней назад он вернулся в монастырь из Москвы после операции. И не мог игумен монастыря встречаться с еретиком такого масштаба, как Толстой, не получив разрешения калужского владыки.
«Долгом своим считаю почтительнейшим донести Вашему Преосвященству, что 28 прошлого Октября в вверенную мне пустынь приезжал, с 5-часовым вечерним поездом, идущим от Белева, граф Лев Николаевич Толстой, в сопровождении, по его словам, доктора… 29 Октября часов в 7 утра к нему приехал со станции какой-то молодой человек, долго что-то писали в номере, и с этим же извозчиком доктор его ездил в г. Козельск. Часу в 8-м утра этого дня Толстой отправился на прогулку; оба раза ходил один. Во второй раз его видели проходившим около пустого корпуса, находящегося вне монастырской ограды, называемого „Консульский“, в котором он бывал еще при жизни покойного старца Амвросия, у покойного писателя К. Леонтьева; затем проходил около скита, но ни у старцев, ни у меня, настоятеля, он не был. Внутрь монастыря и скита не входил. С этой прогулки Толстой вернулся в часу в первом дня, пообедал и часа в три дня этого же числа выехал в Шамордино, где живет его сестра-монахиня. В книге для записи посетителей на гостинице он написал: „Лев Толстой благодарит за прием“».
Это из «доношения» игумена Ксенофонта владыке Вениамину. Из него можно понять следующее… Толстой не побывал не только в скиту, но даже и в монастыре. В самом деле, внимательно читая Маковицкого, Сергеенко, Ксюнина и дневник Толстого, мы нигде не найдем упоминания о том, что Толстой пересек Святые врата и зашел на территорию монастыря. Толстой в буквальном смысле бродил «около церковных стен», выражаясь языком В.В. Розанова.
Гостиница и скит находились за территорией монастыря. «Л.Н. ходил гулять к скиту, – пишет Маковицкий. – Подошел к его юго-западному углу. Прошел вдоль южной стены… и пошел в лес… В 12-м ч. Л.Н. опять ходил гулять к скиту. Вышел из гостиницы, взял влево, дошел до святых ворот, вернулся и пошел вправо, опять возвратился к святым воротам, потом пошел и завернул за башню к скиту».
Это была как будто обычная прогулка… В руках Толстой держал раскладную палку-сидение, которую всегда брал на прогулки в Ясной Поляне. Но «Л.Н. утром по два раза никогда не гулял». Маковицкий обращает внимание на странность поведения Толстого. «У Л.Н. видно было сильное желание побеседовать со старцами».
Но что-то ему мешает. Вернувшись со второй прогулки, сказал:
– К старцам сам не пойду. Если бы сами позвали, пошел бы.
В этих словах видят проявление «гордыни» Толстого. В самом деле, почему просто не постучался в домик Иосифа, который выходил крыльцом за ограду скита именно для того, чтобы всякий паломник мог попроситься на прием к старцу через его келейника? Почему ждал, чтобы его непременно «позвали»? Даже если Маковицкий неточно передает его слова, и без слов ясно, что Толстой ждал приглашения и без него не желал делать первый шаг. Но знал ли об этом Иосиф?
Да, знал. Вот что рассказывает в «Летописи…» келейник старца Иосифа:
«Старец Иосиф был болен, я возле него сидел. Заходит к нам старец Варсонофий и рассказывает, что отец Михаил прислал предупредить, что Л. Толстой к нам едет. „Я, – говорит, – спрашивал его: „А кто тебе сказал?“ Он говорит: „Сам Толстой сказал“. Старец Иосиф говорит: „Если приедет, примем его с лаской и почтением и радостно, хоть он и отлучен был, но раз сам пришел, никто ведь его не заставлял, иначе нам нельзя“. Потом послали меня посмотреть за ограду. Я увидел Льва Николаевича и доложил старцам, что он возле дома близко ходит, то подойдет, то отойдет. Старец Иосиф говорит: „Трудно ему. Он ведь к нам за живой водой приехал. Иди, пригласи его, если к нам приехал. Ты спроси его“. Я пошел, а его уже нет, уехал. Мало еще отъехал совсем, а ведь на лошади он, не догнать мне было…»
Однако последнее объяснение противоречит тому, что происходило на самом деле и было скрупулезно, по минутам, зафиксировано в дневнике Маковицкого. После второй прогулки Толстой пешком вернулся в гостиницу и плотно пообедал («Л.Н. показались очень вкусны монастырские щи да хорошо проваренная гречневая каша с подсолнечным маслом; очень много ее съел», – пишет Маковицкий). Он расплатился с гостинником («Что я вам должен? – По усердию. – Три рубля довольно?»). Он расписался в книге почетных посетителей и пешком дошел до парома, где его уже на двух колясках догнали Сергеенко и Маковицкий. У парома Толстого провожали пятнадцать, по подсчетам Маковицкого, монахов.
Догонять Толстого не было нужды. Толстого надо было просто позвать. Он сам не пошел к Иосифу, потому что знал о его болезни и просто не хотел беспокоить старого больного человека без приглашения. Об этом он ясно сказал сестре Марии Николаевне в Шамордине. И еще он сказал, что боялся, что его, как «отлученного», не примут. Толстого элементарно подвела аристократическая деликатность. В свою очередь, Иосиф не знал твердо, зачем приехал Толстой. О том, что он хочет говорить с ним, Иосиф знал только по слухам. И, наконец, Иосиф еще ничего не мог знать о самом главном – об уходе Толстого. Об этом еще никто, кроме самых близких, не знал. Еще не было газетных сообщений об этом, которые появятся только на следующий день.
Уже после смерти Толстого в присутствии Маковицкого, снова посетившего монастырь в декабре 1910 года, одна игуменья выговаривала отцу Пахому: зачем он не отвел Толстого к старцу, зная, что граф хочет с ним говорить? «Да как-то не решился… – оправдывался отец Пахом. – Не хотел быть навязчивым».
Читать это постфактум невозможно без горечи. Все вроде бы поступают правильно. И даже благородно. Но при этом все… какие-то больные, расслабленные. И никто не решается сделать первый шаг навстречу друг другу. А в результате великий русский писатель бродит, как неприкаянный, «около монастырских стен».
В Шамордине Толстой сказал сестре, что собирается еще раз вернуться в Оптину и поговорить с Иосифом. Но было уже поздно. Какая-то неведомая сила гнала Толстого дальше и дальше.
Вдруг
В биографии Толстого можно выделить три события, которые не просто оказали влияние на течение его жизни, но радикально изменили ее, развернули на 180°. Это женитьба, духовный переворот конца 70-х – начала 80-х годов и уход из Ясной Поляны.
Однако последнее событие слишком тесно примыкает к астаповской трагедии и смерти Толстого, фактически сливаясь с ними. К тому же оно и занимает всего десять дней, чтобы можно было говорить о новом этапе жизни Толстого. Таким образом, самых главных событий его жизни было два: женитьба и духовный переворот.
Никакие иные события, ни отъезд на Кавказ, ни севастопольская кампания, ни смерть любимого брата Николеньки, ни «арзамасский ужас», ни ранняя смерть детей, даже самых любимых, Вани и Маши, не меняли до такой степени самого строя жизни Толстого, не превращали его вдруг в принципиально нового человека.
Толстой до женитьбы и после – два принципиально разных человека, так же, как Толстой до духовного переворота и после. Вдруг меняется решительно всё! Мир представляется совсем в новом свете, а смысл и значение тех или иных людей, вещей, страстей, положений – меняется со знака «+» на знак «—» и наоборот.
Толстой до женитьбы – это несчастный человек! И невозможный человек, на взгляд окружающих. В одно и то же время путается с девками, проигрывает последние деньги, живет как с «женой» с чужой женой, ссорится с Тургеневым, доводя скандал почти до дуэли…
Понятно, что ни о каком гармоническом строе жизни в этих условиях не могло быть и речи. И Толстой это понимает. Он отнюдь не пытается искать причины этого душевного раздрая вовне. Только в себе! Какими только бранными словами он не называет себя в дневнике накануне женитьбы. «Дурак», «свинья», «скотина», «старый черт», «сумасшедший» и т. п.
«Часто с ужасом случается мне спрашивать себя: что я люблю? ничего…» «На себя тошно, досадно…» «Нажрался с Васинькой (Перфильевым. – П.Б.) нынче и сопели, лежа друг против друга…»
И всё валится из рук… Перед венчанием обнаруживается, что чистая сорочка осталась в карете с вещами и на венчание ехать не в чем. Возникает заминка. В церкви ждут жениха, а его нет. Соня уже думает, что он сбежал, как Подколесин. Что же, неудивительно… Ведь до этого он фактически сбежал от ее старшей сестры Лизы в самарские степи, как сбегал от Арсеньевой в Петербург… Кстати, в дневнике Толстого есть запись: «В день свадьбы страх, недоверие и желанье бегства». Если вспомнить, что Толстой был еще и суеверным человеком и всю жизнь считал надетую утром наизнанку рубашку дурным знаком, то отсутствие рубашки в день венчания вполне могло сыграть роковую роль.
Утром в день свадьбы Л.Н. неожиданно пришел в дом Берсов и прошел прямо в девичью. Лизы не было дома, а Танечка ретировалась из комнаты и побежала докладывать матери о внезапном приезде жениха к Соне. Мать была удивлена и недовольна: в день свадьбы это не полагалось. Она пошла в девичью и застала их вдвоем «между важами, чемоданами и разложенными вещами». Соня была заплакана. Оказалось, что Л.Н. не спал всю ночь и теперь «допытывался у нее, любит ли она его», «может быть, воспоминания прошлого с Поливановым смущают ее» и не «лучше ли было бы разойтись тогда». Соня убеждала, что это не так. В конце концов ее душевные силы иссякли, и она заплакала.
Но и рубашка нашлась, и венчание состоялось, а радости как не было, так и нет.
Собравшаяся на венчании публика обращала внимание на разницу в возрасте жениха и невесты, на ее заплаканные глаза и делала свои выводы. «Знать, насильно отдают…» «Ишь молоденькая какая, а он старый…» «Зато граф, богатый, говорят…»
Муж был недоволен слезами Сонечки при расставании с семьей. «Он тогда не понял, – писала С.А., – что если я так страстно, горячо любила свою семью, – то ту же способность любви я перенесу на него и на детей наших. Так и было впоследствии».
Ехали почти сутки… Ночь в дормезе была мучительной для молодой жены. «Один стыд чего стоил!» – восклицает она в мемуарах. Кроме этого ничего не запомнила от поездки: где останавливались, о чем говорили?