Руперт зажег в кабинете свет и задернул шторы, отгородив комнату от густеющей синевы за окном:
— Давай закупоримся, ты не против?
Он достал виски, стаканы и сел за свой большой письменный стол, стоящий посередине комнаты. Пододвинув себе мягкий стул, Джулиус устроился напротив и так вытянул ноги, что заставил Руперта поджать свои. Затем зевнул и с чувством потянулся:
— Без воды, Руперт, я выпью неразбавленное. После этого жуткого обеда мне требуется что-то крепкое и чистое. Почему все английские хозяйки очень стараются, но совсем не умеют путно готовить? Со дня возвращения в Англию я ни разу еще не поел прилично.
— Тебе нужно съездить проветриться на континент.
— В прошлый раз даже в Париже не удалось хорошо поесть. Похоже, что все постепенно портится. Или я становлюсь старчески нетерпимым и чересчур педантичным.
— Во время последней поездки в Париж мы с Хильдой обнаружили великолепный ресторанчик, к тому же еще и дешевый. На улице Жакоб. Называется A la Ville de Tours.
— Турская кухня? В следующий раз загляну туда. А какие у вас отпускные планы?
— В этом году остаемся в Англии. При таком прыгающем курсе фунта это, пожалуй, самое разумное. Вторую половину сентября проведем в нашем коттедже в Помбершире.
— Природа, деревенская жизнь. Как я все это ненавижу! И маленьких городков не люблю. Отныне и до конца своих дней буду жить только в европейских столицах. Поэтому я и уехал из Диббинса.
— Ну, думаю, это была не единственная причина.
— Мне дико надоел этот жалкий сплетничающий кампус и эта невыразимо пошлая главная улица. Не понимаю, как я там выдержал столько времени.
— Ты единственный мой знакомый, который обожает выставлять себя в невыгодном свете.
— Сами исследования, правда, тоже допекли, но не по тем причинам, о которых ты думаешь. В последний период эти работы были неприятны чисто эстетически.
— Думаю, свойственное нам всем уважение к человеческой расе…
— Мне вовсе не свойственно уважение к человеческой расе. В целом, она отвратительна и не заслуживает выживания. Но двигается по пути самоуничтожения так быстро, что моя помощь тут не нужна.
— Ты всегда ратуешь за цинизм, Джулиус. Интересно, многих ли ты совратил?
— Это отнюдь не цинизм. Игры, которыми мы забавляемся, прикончат цивилизацию, а то и всю человеческую жизнь нашей жалкой планеты в достаточно близком будущем.
Почему все так часто болеют какими-то таинственными вирусными заболеваниями? Кое-что просачивается из учреждений типа Диббинса — а таких учреждений много по всей планете и будет все больше и больше — и проникает через определенные интервалы во внешний мир. Предотвратить это практически невозможно, хотя, разумеется, все эти случаи тщательно замалчивают. И вот однажды какой-нибудь поистине необыкновенный вирус, любимое детище чудака-биохимика вроде меня, вырвется на свободу, и человеческая жизнь иссякнет буквально в течение нескольких месяцев. И это, Руперт, не научная фантастика. Конечно же, ты мне не веришь. Кто поверит такой правде! Поэтому все так и будет катиться, пока этот чертов эксперимент по созданию человеческой жизни не окончится сам собой, раз и навсегда.
Какое-то время Руперт молчал, внимательно вглядываясь в своего друга. Джулиус был спокоен и как бы смотрел в себя. Лицо походило на лицо человека, слушающего музыку. Коричнево-фиолетовые глаза в обрамлении тяжелых век мечтательны и рассеянны, длинные губы безмятежны и слегка изогнуты улыбкой.
— Надеюсь, что ты не прав, — сказал Руперт. — И в любом случае, нам остается одно: работать, исходя из предположения, что будущее существует. Мы, свободные и обладающие чувством ответственности члены общества, безусловно, способны сделать многое, чтобы убедить наши правительства…
— Руперт, Руперт, Руперт, твой голос звучит как из какого-то далекого прошлого, как из учебника истории, написанного тысячу лет назад.
— Не понимаю, что ты имеешь в виду.
— Ты просто не видишь, что движет событиями. Ладно, неважно. А то ты снова обвинишь меня в цинизме. Так о чем ты хотел поговорить со мной?
— Да так, — Руперт беспокойно поерзал на стуле, — я просто хотел с тобой повидаться. А если уж говорить совсем честно, то вот что: я очень обеспокоен положением Морган.
— Понятно. — Теперь внимание Джулиуса полностью сконцентрировалось на Руперте. — И ты решил пригласить меня для беседы. Поступить как свободный и обладающий чувством ответственности родственник. Если ты собираешься меня высечь, то приступил к делу как-то неловко.
— Не будь идиотом, Джулиус. Мне нужна твоя помощь. Во вторник мы с Хильдой виделись с Таллисом и убедились, что от него невозможно ждать никаких шагов. Поэтому я подумал…
— Руперт, признайся, ведь ты презираешь Таллиса.
— С чего ты взял? — раздраженно ответил Руперт. — Он совершенно бесхарактерный…
— Но ты его не презираешь. Что же отлично, отлично. А какова предназначенная мне роль? — Сняв очки, Джулиус с интересом подался вперед, добродушно поблескивая темными глазами.
— Та, за которую ты, позволь заметить, сам взялся.
— Вот как. Похоже, через минуту ты скажешь: «мы люди светские» и «каковы ваши намерения?». Ты очень яркий пример полного выпадения из времени.
— Мы не светские люди. В этом давай воздадим себе должное, — сказал Руперт. — А что касается намерений, то… что ты о них скажешь?
— Что их просто нет, милый Руперт. Никогда в жизни я не был так далек от каких-либо намерений.
— Ладно, допустим, — сказал Руперт. — Но ты знаешь, как Морган неуравновешенна. Насколько я могу судить, она все еще влюблена в тебя.
— И?
— И, говоря жестко и определенно, я думаю, что ты должен или пойти к ней и как минимум помочь ей разобраться, хочет она развестись с Таллисом или нет, или исчезнуть.
— Ты хочешь сказать, уехать из Лондона?
— Да, на некоторое время.
— Но, Руперт, я обожаю Лондон. И как раз только что решил купить дом в Болтонсе.
— В самом деле? — Мысль, что Джулиус поселится в двухстах ярдах ниже по улице, неожиданно пробудила в Руперте тревогу. Нет, она не была неприятной, но все-таки почему-то тревожила.
— Пока это только идея. Может, я передумаю.
— Должно быть, ты очень богат, — суховато заметил Руперт.
— Но в этом месте и правда хочется жить. Ты согласен?
— Да, безусловно. Но, возвращаясь к Морган… Ей не прийти к разумным решениям, пока ты вроде и здесь, а вроде и нет. Ты ее просто парализуешь.
— Так, может, ей стоит уехать?
— У нее здесь обязанности. Ведь ты, разумеется, понимаешь…
— Мучить своего мужа? Да, разумеется. Бедняга муженек!
— Кстати, ты виделся с ней в последнее время?
— После довольно забавного происшествия несколько дней назад — нет. Но получил от нее длиннейшее письмо.
— И что она сообщает, если, конечно, позволено это спросить?
— Позволено. Я сейчас покажу тебе это письмо. О! Его нет. Наверное, уже выбросил. Письмо было экстатическим. Сплошь рассуждения о новой эре любви и свободы, которую она хочет провозгласить. В ней столько настойчивости.
— В ней много дурости, — сказал Руперт. — Всегда живет то в одном выдуманном мире, то в другом.
— А разве все мы живем иначе?
— Одним из ее измышлений был Таллис. Он олицетворял собой святость бедности и еще что-то в этом роде.
Потом как-то утром она проснулась и разглядела, что вышла замуж за слабого и не способного преуспеть человека. Это задело ее гордость.
— Значит, по-твоему, моя вина не слишком велика?
— Нет. Ты удачно подвернулся, но первопричиной не был.
— Камень с души! Расскажи мне о Таллисе. Как ты думаешь: он эпилептик?
— Эпилептик? — изумленно повторил Руперт. — Насколько я знаю, Таллис вполне здоров. На нем можно воду возить. Почему тебе вдруг пришло в голову?
— Так, случайно, не обращай внимания. Знаешь, на мой взгляд, ты слишком беспокоишься о Морган.
— Просто хочу, чтобы эта девочка была счастлива.
— Редко бывает, чтобы кто-нибудь просто хотел другому счастья. В большинстве случаев нам приятнее видеть своих друзей в слезах. И если вдруг кто-то хочет другому счастья, это желание практически неизменно вытекает из каких-либо собственных интересов.
— Возможно. Но в моем возрасте я мало размышляю о мотивах своих действий. Когда я вижу, что следует делать, я это делаю. Большего мне не нужно.
— Прекрасная мысль. Надеюсь, она попадет в твою книгу. Кстати, книга — это вон те увесистые желтые блокноты там на столе? Можно взглянуть?
— Пожалуйста. Она уже практически закончена. Хильда хочет отпраздновать это событие. Пришлет тебе приглашение.
— Как мило! И что: все мы будет произносить философские спичи? Будет такой новый «Симпозиум»? Я с удовольствием приму в нем участие.
Руперт не без тревоги следил за Джулиусом, который неспешно надел очки и, склонясь над столом, принялся наугад открывать блокноты, поднося их к ближайшей лампе, листая, как всегда скромно и хитро улыбаясь.
— Да, Руперт, пессимизму до тебя не добраться. Какие возвышенные речения в духе Платона! В тебе пропал пастор.
— Надеюсь, тон все же не слишком высокопарный. Предполагается, что это, так сказать, философская работа.
— Философия, философия, — сказал Джулиус, возвращаясь к своему стулу. — Люди бегут от самосознания. Любовь, искусство, алкоголь — все это формы бегства. Философия — еще одна форма, возможно, утонченнейшая. Даже более утонченная, чем теология.
— Но можно хотя бы стремиться к правдивости. В самой попытке уже есть смысл.
— Когда речь идет о таких вещах — нет. Достопочтенный Вид говорил, что человеческая жизнь подобна воробью, пролетающему через освещенную комнату. В одну дверь влетел, в другую — вылетел. Что может знать эта пичуга? Ничего. Все попытки добраться до правды — очередной комплект иллюзий. Теории.
Руперт ответил не сразу. Он понимал, что Джулиус его подначивает, и готов был сопротивляться. Улыбнулся Джулиусу, который, с сосредоточенным выражением на лице, все еще продолжал стоять, держась за спинку стула. Джулиус улыбнулся в ответ: из-под скромно опущенных век мелькнула искорка.
— Я думаю, что теоретик — ты, — наконец сказал Руперт. — Тебе присущ некий общий взгляд, скрывающий от тебя безусловные, здесь и сейчас проявляющиеся оттенки человеческой жизни. Мы шкурой чувствуем разницу между добром и злом, мертвящей силой злодейства и животворящей силой добра. Мы способны к чистому наслаждению искусством и природой. Нет, мы не жалкие воробьи, и уподоблять нас им — просто теологический романтизм. Да, у нас нет гарантий своей правоты, но что-то мы все же знаем.
— Например?
— Например, что Тинторетто лучший художник, чем Пюи де Шаванн.
— Touché! Ты знаешь мою страсть к венецианским мастерам. Но по правде-то говоря, милый Руперт, и об искусстве говорится очень много глупостей. То, что мы в самом деле испытываем, мимолетно и противоречиво, чем резко отличается от длинных и серьезных рассуждений, которые мы выдаем по этому поводу.
— В определенной степени согласен, — сказал Руперт, — но…
— Никаких «но», дорогой друг. Кант исчерпывающе показал нам, что реальность непознаваема… А мы по-прежнему упрямо доказываем, что можем ее познать.
— Кант полагал, что нам даны прообразы. Вот главное, что он хотел сказать.
— Кант безнадежно увяз в христианстве. В этом же и твоя беда, хоть ты ее и отрицаешь. Христианство — одна из самых величественных и манящих иллюзий, когда-либо созданных человечеством.
— Помилуй, Джулиус, но ты ведь не стоишь на старомодной точке зрения, что все это — сфабрикованная материя. Разве христианство не средство развития духа?
— Возможно. Но что из этого? Оно насквозь противоречиво.
— Жизнь духа противоречива, — сказал Руперт. — Но добро — нет. И если мы…
— Все эти сказки о мертвящей силе зла тоже стары. Ты когда-нибудь замечал, с какой легкостью малые дети воспринимают доктрину Троицы, хотя вообще-то это одна из самых странных концепций созданных человеческой мыслью? Взрослые с той же легкостью усваивают абсурдные метафизические предположения, которые — они инстинктивно чувствуют — дадут им душевный комфорт. Например, идею о том, что добро — блистающее и прекрасное, а зло — уродливое, мертвящее и уж, как минимум, мрачное. Опыт опровергает это предположение. Добро — скучно. Какому романисту удалось интересно выписать добродетельного героя? Этой планете свойственно, чтобы тропа добродетели была Такой невыразимо гнетущей, чтобы с гарантией сломить дух и утомить взгляд любого, кто попытается, не отклоняясь, идти по ней. Зло же, напротив, приводит чувства в движение, увлекает, живит. И в нем куда больше загадочности, чем в добре. Добро как на ладони. Зло непрозрачно.
— Я хотел бы сказать совершенно обратное… — начал Руперт.
— Потому что ты веришь в существование чего-то, что на самом деле присутствует лишь в туманных грезах. То, что принято называть добром, — феномен маленький, жалкий, слабый, изувеченный и, как я уже сказал, скучный. В то время как зло (только я предпочел бы употреблять какое-нибудь менее эмоциональное слово) способно проникать в потаеннейшие глубины человеческого духа и связано с сокровенными источниками витальности.
— Любопытно, что у тебя появилась потребность заменить слово. Полагаю, что вскоре ты попытаешься перейти к более нейтральному термину, например к «жизненной силе» или другим аналогичным глупостям, но тут уж я буду против.
— К «жизненной силе»! Помилуй, Руперт, я давно уже прошел эту стадию!
— Хорошо. Злу свойственна глубина, хотя не думаю, что в наше время ее границы так уж непредставимы. Но почему не признать, что добру свойственна высота? Можно, не возражаю, сказать и наоборот, если ты разрешишь констатировать само наличие дистанции.
— Дистанция — когда речь идет о добре — как раз то, против чего я протестую. Давай сохраним предложенную тобой картинку. Она удобна и привычна. С моей точки зрения, верхушка чертежа — полная пустота. Верхушка срублена. Человечество склонно было мечтать о выходе добра за пределы жалкого уровня, на котором оно копошится, но это только мечта, да к тому же и очень расплывчатая. И дело не только в том, что добро полностью чуждо человеческой природе, а и в том, что в широком смысле слова добро не укладывается в концепцию, людям не дано даже представить себе, что это такое, точно так же, как они не могут представить себе некоторые явления физики. Но в отличие от физики здесь даже отсутствует система счисления, указывающая на наличие предмета, и связано это с тем, что предмета просто не существует!
— Но были святые…
— Оставь, Руперт… Какой это аргумент при тех сведениях, что предоставила в наше распоряжение психология! Да, люди жертвовали собой, но это не имеет ничего общего с концепцией добра. Большинство так называемых святых интересуют нас как художественные натуры, или как персонажи, обрисованные великими художниками, или — еще вариант — как люди, пользовавшиеся властью.
— Но ты все-таки признаешь, что добро, пусть даже ограниченное и скучное, существует?
— Существует возможность помогать людям и давать им ездить на себе. Это и малоинтересно, и происходит, как ты знаешь, по самым разным причинам. Что-либо в этом роде, не связанное с собственными интересами, редкость такого порядка, что вызывает сомнение, возможна ли она в принципе. Чтобы быть по-настоящему добрым и бескорыстным, да еще и морально безупречным, надо стать Богом, а мы ведь знаем, что Его нет.
— Стоя на твоей точке зрения, вообще непонятно, как могла зародиться идея добра и почему человечество придает ей столько значения.
— Дорогой Руперт, ты, как и я, отлично знаешь, что на то есть сотня причин. Спроси любого марксиста. Социальные причины, психологические. Подобные идеи всегда полезны власть предержащим. И кроме того, они глубокоутешительны.
— Ты говоришь о людях так, словно они марионетки.
— А они, безусловно, марионетки. И это было доказано задолго до появления нынешних психологов. Твой добрый друг Платон знал это уже в древности, когда расстался с так увлекающими тебя мечтами о высотах духа и написал свои «Законы».
— Но если идея добра не имеет значения, что же, по-твоему, имеет? Хотя, если все мы марионетки, слово «значение» тоже, наверно, становится бессмысленным?
— Именно так. Мы отлично знаем, что движет людьми. Страх, желания. Например, желание властвовать. Мало найдется вопросов, более важных чем: кто командует?
— И все-таки есть люди, предпочитающие, чтобы ими командовали!
— Естественно. Но это уже вопрос избранной техники. Моральные предрассудки очень важны для утешения.
— Несчастным людям приятно чувствовать себя нравственными?
— Это одна из сторон. Но сказанное относится не только к несчастным. Вот, например, ты, Руперт. Можешь, конечно, отрицать это, но ведь ты убежден в своей нравственности. Тебе приятно представлять себя человеком, серьезно борющимся со своим «эго». Ты чувствуешь себя добродетельным, благородным и щедрым. Твоя жизнь упорядочена. Ты получаешь удовлетворение, сравнивая себя с другими.
— Ну уж на это, Джулиус, я не замахиваюсь, — со смехом вставил Руперт.
— Вот почему, прости меня, дорогой Руперт, твоя солидная книга не принесет ни крупицы пользы. Ты не только не подвергаешь рассмотрению и не анализируешь тот факт, что твой мир добра и зла построен на утешительных предрассудках, но даже и не догадываешься об этом.