Колобок по имени Фаянсов - Георгий Садовников 4 стр.


— Вера, ты бы как-то поосторожней. В отношении мужчин. О тебе и так городят всякое, — всё-таки выложил он со всё той же прямотой.

— Это бухгалтерше Лизке больше всех надо. Можно подумать, я увела её мужа. Ну и пусть врёт, — беспечно отмахнулась Эвридика. — А ты? Может, боишься? Не бойся! Я — женщина и то начихала на всех.

— Я, наверное, старомоден. Не могу без любви, — сказал он, чтобы она наконец отвязалась.

— Фаянсов! Да тебе нет цены! — Она смотрела на него во все округлившиеся разрисованные глаза, потом спохватилась: — Э! А я, по-твоему, кто? Низкопробная шлюха? Да я тебя, дурень ты этакий, хотела растормошить, сдвинуть с места! А то ты совсем нелюдимый, скучный какой-то, — призналась распутница-меценатка.

— Я не скучаю. Чувствую себя вполне комфортно на том месте, откуда ты меня хочешь сдвинуть, мне хорошо, — соврал Пётр Николаевич и демонстративно вернулся к прерванной работе, махнул плакатное перо во флакон с чёрной тушью.

— Положи стило на место и послушай, что я тебе скажу, — приказала Эвридика. — Не обращай внимания на то, что говорят. Ты здоров! Ты не шизоид! Понял? Тебе просто нужна женщина! Ты, Фаянсов, лишён женщин. Вот в чём твоя беда?

— А может, у меня женщина есть? — задето возразил Пётр Николаевич.

— Нет у тебя женщины! Это как написано на лбу. Мужчина с женщиной. И мужчина без. Ты — без. Знаешь, какая тебе нужна? Спокойная. Домовитая. Лучше всего подойдёт блондинка, — размышляла она, словно ему подбирали костюм. — Втрескаешься по уши, вот тогда будет не скучно. Фаянсов! Разве мало хороших женщин? Посмотри вокруг! А хочешь, я тебя познакомлю? У меня есть подруги, ну не подруги, приятельницы, в общем, вполне приличные женщины.

— Уж как-нибудь я сам найду себе бабу! Привет! У меня срочная работа! — грубо напомнил Фаянсов.

— Если что, скажи. — Ничуть не обидясь, она забрала титры и всё-таки ушла, оставила его в покое.


До обеда Фаянсов готовил заставки для праздничной детской передачи, потом заглянул в студийный буфет и, не найдя там ничего калорийного, отправился в ближайшее кафе, где обычно и кормились студийцы.

Они и сейчас занимали два-три стола, расположившись тут же у входа. А чуть подалее, у окна, среди сопляков-осветителей и молокососов из киногруппы царила Эвридика. Юнцы, соревнуясь в светскости манер, то обсыпали её комплиментами, точно лепестками цветов, то подавали горчицу, то соль: «мадам, примите… мадам, позвольте вручить…». И в то же время корчили из себя видавших виды мужчин, стараясь выделиться в глазах своей чересчур эмансипированной дамы, пороли всякую сальную чушь. Эвридика, вроде бандерши среди абитуриентов, шутливо грозила проказникам наманикюренным пальцем, говорила «какой ты милашка» и награждала, чмокая их в молочно-розовые щёки. Фаянсова уже для неё как бы не было, скользнув по нему безразличным взглядом, она снова углубилась в свою пошлую игру. «Могла бы поискать другое место для флирта. Да и кавалеров посолидней», — подумал Фаянсов. И вправду, сидевшие за соседним столиком женщины из бухгалтерии метали в греховодницу раскалённые взгляды. «Ну а мне-то что?» — скачал себе Фаянсов и пошёл к раздаче, поставил на поднос тарелки с первым и вторым и стакан компота из сушёных фруктов.

Расплатившись с кассиром, он осмотрелся, поискал свободное место. Кто-то из студийных вяло взмахнул рукой, позвал к себе, не очень-то настаивая на своём приглашении, в застолье от молчальника Фаянсова не было никакого прока. Пётр Николаевич будто не заметил сигнала, потыкавшись туда-сюда среди столов с неубранной посудой, сел за голубой пластиковый стол к совсем незнакомым мужчинам.

Судя по бурым грязным спецовкам, его застольники работали на торговой базе, раскинувшей свой захламлённый двор по ту сторону студийного забора. Мужчины бойко шуровали ложками-вилками, судачили, пересчитывая накладные, тару и заодно кости некоего Евсюкова.

— Слыхали? Умер Фаянсов! Вышел из подъезда и бах! Инфаркт! — произнёс Фаянсов, нарушая своё святая святых — молчание за столом.

— Кто, кто? — машинально переспросил тот, кто был постарше.

— Фаянсов, — отчётливо повторил Пётр Николаевич, и своя фамилия стала как бы действительно чей-то чужой.

— Не знаем такого, — с безразличием сказал, как отмахнулся, тот же, старший.

— Все мы смертны. Сегодня твой… как его?

— Фаянсов, — с готовностью подсказал Пётр Николаевич.

— Какая разница. Сегодня он. Завтра ты. Послезавтра я. А хочешь поменяемся: я завтра, — беспечно отозвался застольник второй, с асимметричным, как бы скошенным набок лицом и влажной ухмылкой сатира, и, не нуждаясь в ответе, сказал своему собеседнику: — У Евсюкова геморрой через три «эр». В этом и вся закавыка.

Им бы тут и сунуть свои не в меру любознательные носы, а кто он, мол, такой этот Фаянсов, да передать известие дальше, как эстафету, пустить её по городу, но они занялись болезнями того же Евсюкова, потом, наскоро выпив компоты, и вовсе ушли из-за стола. Слух, увы, не распустился, брошенное им семя тут же завяло в бесплодной земле. Фаянсов не сетовал на столь сокрушительный провал, сразу понял: слухи — привилегия известных людей. А кто знает скромного художника-шрифтовика? «Нет, ты сначала добейся славы и уж тогда распускай спасительные слухи… А, ерунда. Всего лишь наивное суеверие», — сказал себе Фаянсов и принялся за еду.

Протёртый суп был сер и безвкусен, но Пётр Николаевич ел, как всегда, сосредоточенно, словно смакуя каждую ложку, и потому не сразу обратил внимание на возгласы и скрежет металлических стульев. Наконец, он всё-таки обернулся на шум и увидел вошедшего Карасёва. Тот в дверях разговаривал с бывшим застольником Фаянсова, обладателем асимметричного лица. Режиссёр что-то показывал, широко разведя руки, то ли размер кем-то пойманной рыбы, то ли ещё чего. Тем временем студийцы, кто ещё не ушёл из столовой, привстав и вытянув шеи, глазели на ноги режиссёра.

Распрощавшись с асимметричным, ударив с ним по рукам, Карасёв зарыскал взглядом по залу — высматривал кого-то.

— Лев Кузьмич, идите к нам! — позвала Эвридика.

Но Карасёв направился к нему, Фаянсову, не сводя глаз, точно держа на прицеле. Пётр Николаевич тоже не удержался и, когда режиссёр подошёл к столу, взглянул на его ноги. С ними всё было в порядке. Прежние карасёвские разбитые туфли, только теперь чистые и смазанные чёрной воняющей ваксой, вернулись на свои привычные места.

— Постаралась, Эвридика, — оправдываясь, пояснил Карасёв. — И откуда она только узнала? Уж не от вас ли? Ну ладно, всё равно бы разнюхала, где и что к чему. Добрый, в общем-то, она человечек, — сказан он, усаживаясь напротив Фаянсова. — Ей бы возиться с кучей детей, а не с таким заезжанным мерином, как я. Вся её охота на мужиков — это отчаяние, конвульсии и ничто другого. Какой там секс?! Ей он нужен, точно… точно нам с вами заячьи уши. Бабе хочется быть женой, матерью: кормить, обстирывать, рожать… А годы уходят, и никаких надежд. Вот и осатанела девка… Послушайте, Фаянсов! Уж коль вы всеми зубами и когтями цепляетесь за жизнь, почему бы вам не жениться на Эвридике? Она бы эту вашу жизнь оберегала как самое дорогое, чему нет цены. Ей-ей, подумайте, Фаянсов!

— Я ещё не созрел для этого шага, — отшутился Пётр Николаевич.

— А грудь? На грудь-то её вы, надеюсь, обратили внимание? — с иронией спросил Карасёв и вогнал Фаянсова в краску. — Какой бюст! Не бюст, а перина!

— У меня есть своя кровать, — продолжал защищаться Фаянсов.

— Смотрите, потом будет поздно. Вокруг этой женщины вьётся целый рой. Тут и поэты, и футболисты. Поздно вечером, когда заканчиваются наши передачи, ждут, подстерегают у проходной. Сидят, сукины сыновья, в собственных машинах. Вы-то в этот час уже в своей шкуре, откуда вам знать. Вьются, ждут, а в жёны, сволочи, не берут… Пётр Николаевич, чего вы ждёте? У вас всё остынет. Ну да, не рекомендуется говорить во время еды, и, следовательно, разговаривая, принимать пищу, — догадался Карасёв и заторжествовал от своей догадки: — Видите?! Вам нужна Эвридика!

— Вы бы тоже поели, — посоветовал Фаянсов, желая увести собеседника подальше от неприятной темы.

— Я перекусил в буфете. Сунул ему, — Карасёв небрежно хлопнул по своему животу, — какую-то дрянь. А большего он не достоин… Так вот, что я заметил? На самом деле вам жизнь ни черта не нужна. Да вы питайтесь, рубайте свою бурду. Говорить буду я!.. Итак, она вам не нужна. Но вы не знаете ничего другого. Смерть, по-вашему, — это конец всему. Мол, был и нет тебя. Так думают и другие невежды. И боятся. А смерть совсем не конец, она граница. Раздел между этим суконным быстротечным существованием, где житель — раб своей телесной оболочки, и жизнью подлинной, вечной… Жуйте, слушайте и жуйте… Да. Наше теперешнее бытие — всего лишь навоз, неприглядный кокон, в котором зреет дух, Умирая, оболочка высвобождает душу. Это и есть переход через границу в светлый свободный мир. Так называемый Тот свет. В простонародьи… Не смотрите на меня кислыми глазами. Подавитесь. Я в своём уме. Впрочем, вас понимаю. На верующего я будто бы не похож. И вдруг такое! — Карасёв рассмеялся, довольный собой. — Нет, я не религиозен. Более того, я материалист! Душа — особая субстанция. Она форма материи. Какой? Не важно. Тут главное, Фаянсов, осознать пограничную ситуацию, и особенно тем, кто, как им кажется, ходят по лезвию ножа. То есть вам!

«Всё-таки псих», — убеждённо и сочувственно решил про себя Фаянсов, покончив с супом и берясь за морковные котлеты.

— Это не бред, это наука, — возразил Карасёв, словно прочитав мысли Петра Николаевича. — А под ней мощнейший интеллектуальный и духовный фундамент: Фёдоров, Циолковский, Вернадский. Я лишь суммировал мысли этих великих. Что тоже, без ложной скромности, было мудрёной работой.

— Ну и где он расположен? Тот свет? Географически? — поинтересовался Фаянсов, отнюдь не собираясь верить, а будучи попросту вежливым человеком.

— Он повсюду! — не моргнув глазом, ответил Карасёв. — Но, думаю, большей частью в космосе. Там просторно, меньше суеты. Он и среди нас. Может, сейчас в этом кафе витает дух Льва Толстого… «Здравствуйте, Лев Николаевич!» — на всякий случай поприветствовал Карасёв. — А может, я обознался. И впрямь, что ему здесь делать? Его душе в любой момент доступны Москва, Париж. А хочешь, смотайся на Юпитер. Фаянсов, ну разве это не прекрасно?

— Замечательно, — подтвердил Фаянсов, оберегая непредсказуемые нервные клетки и потому не ввязываясь в спор.

— Сомневаетесь, — угадал Карасёв. — Вот вам простейший тест: представьте, что вас когда-то не будет. Всё есть, даже это задрипанное кафе, а вас нет!

Фаянсов и до этого не раз пробовал представить, но трудно было поверить в то, что останутся небо, земля, деревья, люди, их голоса, а тебя уже нет, ты не видишь, не слышишь ни звука.

— Не получается! — обрадовался Карасёв. — А почему? Душа бессмертна! Можно вообразить истлевшие кости. А душу никак!

«Мне хотя бы три гарантированных года. Спокойно есть, не опасаться ни стен, ни потолка, готовых рухнуть на тебя в любую минуту и прихлопнуть как мошку», — с горькой усмешкой подумал Фаянсов.

Он торопливо выпил мутный компот и поднялся из-за стола.

— Спасибо за информацию.

— Благодарить будете там, — многозначительно намекнул Карасёв, оставаясь за пустым столом.

Выйдя из кафе, Фаянсов попал на сеанс дамской свары. Ругались Эвридика и бухгалтериса (как она сама себя именовала) Елизавета, обе упёрли в бока кулаки, зеркально отражая друг дружку, и одновременно кричали:

— Ты обнаглела совсем! Уже совращаешь детей!

— От тебя старики и те воротят нос!

К полю боя, предвкушая удовольствие, тонкими ручейками стекались зрители.

— Вера, тебя кличет дух Карасёва, — соврал Фаянсов. — Его кокон остался там, за столом.

— Да он меня только что видал? — удивилась Эвридика.

— Значит, его вдруг что-то озарило.

— Как ты сказал? Кокон? Ему только кокона не хватало, — озаботилась Эвридика и к великому разочарованию зевак убежала в кафе.

Видать, все эти события выбили Фаянсова из колеи. Весь остаток рабочего дня он был рассеян, и даже сделал в тиграх ошибку, вместо слова «цель» написал «щель», и получилось нечто фривольное. Такого с ним ещё не случалось, а виной этому конфузу был всякий бред, который то и дело лез в голову, тесня здравые мысли. Вот, скажем, ходил бы он в известных футболистах… Однажды ему встретился один такой, знаменитый, подсел в гриль-баре и со вздохом сказал: «Вам хорошо, вас никто не знает». «А я не знаю вас», — ответил он, покоробленный таким цинизмом. «Да ведь я Орлов из „Локомотива“», — воскликнул футболист. Даже не воскликнул, только прошептал, но что тут началось?! К нему полезли со всех сторон: «Орлов!.. Орлов!..» Одна пьяная девка опустилась перед ним на колени, стала целовать волосатые жилистые руки… Но какой из него футболист в сорок-то лет?.. Вот, скажем, для исполнителя авторской песни возраст не помеха. Недавно выступал в городе приезжий бард, седой, как старый бобёр, а публика валила валом. Сам-то он на концерт не ходил, избегал большого скопления людей, но слышал, будто не обошлись без милицейских застав. Потом Пётр Николаевич видел этого поэта и певца на студии вживе. Человек — обычный смертный, с родинкой на полщеки, всё отличие: в руках рядовая ширпотребовская гитара. А на гитаре он, Фаянсов, играть не умел, только на балалайке. Да и это было давным-давно, когда, сидя в школьном струнном оркестре, он старательно отбивал такт ногой и наяривал: «Светит месяц, светит ясный…»

В сущности, у него тоже было что сказать людям.

После работы Фаянсов зашёл в универмаг и купил жёлтую балалайку, яркую, точно свежий лимон. Придя домой и наскоро перекусив, устроился посреди комнаты на кухонном табурете и начал слагать балладу о человеке-колобке. Первые слова родились легко: «Мой первый враг — контрацептивы. Мой враг второй — аборт…» А дальше вдохновение упёрлось в невидимые стены, отвыкшие пальцы цепляли за струны, нужные слова были где-то близко, крутились возле лба, казалось, только возьми и вставь куда надо, однако, когда он мысленно тянул персты к подходящему слову, оно лопалось мыльным пузырём, лишь оставалось облачко пара. О рифмах, что он подбирал, ой, лучше было не думать, от них болели зубы. Хотелось разбить балалайку в щепу и завалиться спать. Фаянсов принуждал себя силой, помня старый школьный учебник, где утверждалось, будто поэзия есть каторжный труд, добыча одного грамма радия из тонны руды. «Это только в поэзии. У тебя текст и плюс музыка. Значит, две тонны», — пояснял он себе.

И наконец, в два часа ночи к нему в лунном сиянии и под пение небесного хорала в распахнутое окно снизошла Муза. И сразу всё нашлось — и ритм, и мелодии, и сами собой потекли слова. Разойдясь вовсю, Фаянсов неистово бил пальцами по струнам и пел во всю мощь лёгких о том, сколь хрупка жизнь. «Жизнь как тонкое стёклышко под ногами торопливых прохожих», — ревел он, поднимая на ноги спящих соседей. Соседи, не замечавшие его осторожное бытие, оторопели, слыша ор и грохот оттуда, где до того как бы не было ни души. Как бы вдруг ожил и подал голос фольклорный домовой. Но шум имел откровенно прозаический источник. Осознав это, разбуженные принялись стучать в стены, пол и потолок. А Валька Скопцов не поленился, вылез на лестничную площадку в тельняшке и длинных чёрных трусах, звякнул Фаянсову в дверь и с боязливой улыбкой спросил:

— Николаич, ты чо? Часом не спятил?

Фаянсов ему обрадовался, как ниспосланному с небес сюрпризу:

— Валентин!? Ты вовремя пришёл! Заходи, услышишь первым. Я сочиняю балладу. Понял? — и, не дожидаясь согласия, схватил его за руку, потащил через порог.

— Какой ты смешной. Забыл, что ночь? Все спят, Николаич!

С той же глупой улыбкой Валька осторожно, а вдруг укусит, высвободил локоть.

Вот это — конфликт! — ему была ни к чему, он отпустил Скопцова, и будь его творческий жар ниже хотя бы на градус, балладе тут бы и пришёл конец. Однако вдохновение клокотало в груди Фаянсова, точно в недрах солнца, брызгая искрами слов, исторгая протуберанцы куплетов. Не совладав с этой мощью, он обещал «тсс… петь тише мухи» и снова взял в руки балладу. «Не души ты меня, не дави пуповина», — пропел он рефрен теперь почти беззвучным шёпотом.

Он не заметил, как пролетела ночь. Темень за окном постепенно бледнела, будто её разводили водой. Но к рассвету собранная по крохам баллада обрела завершённый вид. Фаянсов разделся, лёг в постель и долго не мог заснуть, возбуждённо вспоминал лучшие строки. Спал он, может, час, может два, да зато ни разу не открыв глаз. Обычно сны его были полны тревог. За ним кто-то крался, что-то падало сверху, под ногами разверзалась пустота, Пётр Николаевич опрометью выскакивал из сна и, приподняв голову, вслушивался, нюхая: не трясёт ли землю, не горит ли дом? И сейчас приснился сон, да теперь не страшный, но какой-то дурацкий. Будто бы стоит он, Фаянсов, в зелёном поле, среди ромашек и травы, а над ним реют, медленно снижаясь, два оранжевых шара, каждый размером с трёхэтажный дом. «Между прочим, Пётр Николаевич, это не шары, а груди нашей несравненной Эвридики», — лукаво говорит откуда-то взявшийся Карасёв. Шары тем временем опускаются на траву, из них, точно семечки из переспелых арбузов, с гомоном выбегают тучи весёлых детишек. Самой Эвридики не видно, но он, Фаянсов, тоже знает, что это её груди, и с идиотским хихиканьем и ужимками Карасёву отвечает: «Меня сей бюст когда-нибудь сведёт с ума».

И всё же встал Фаянсов на удивление бодрым. Позволил расслабить вожжи, в которых держал себя, быстрее, не столь уж тщательно, прожевал невкусный завтрак из двух варёных яиц, а войдя по забывчивости под плафон, на этот раз не явил прежнего беспокойства, как бы уже получил гарантийный талон на год беспечного житья.

Надев свой единственный выходной костюм, Фаянсов взял балалайку за тонкую длинную шею, открыл дверь и едва не ударил по лбу Скопцова.

— Я к тебе. Три рубля отдам в зарплату. Потерпи. Зато сейчас дарю гениальную мысль. За так, — расщедрился Валька и теперь уже сам затолкал Фаянсова назад, в квартиру, и вошёл следом за ним.

— Мне на службу, — запротестовал Фаянсов, несколько растерявшись от такого напора.

Назад Дальше