Любава - Сукачев Вячеслав Викторович


ЛЮБАВА

1

И это случилось...

— Вы понимаете, зачем я пришла?

— Да,— тихо ответила Любка.

Перед ней стояла женщина, встречи с которой она боялась больше всего. И не потому боялась, что чувствовала себя виновной — за себя она могла бы постоять,— а потому, что ей было жалко эту красивую и уже усталую женщину.

— Можно пройти?

— Конечно,— спохватилась Любка и засуетилась по кухоньке, подставляя гостье табуретку, смахивая крошки со стола и никак не находя того дела, на котором можно было бы успокоиться. Впрочем, о каком там покое могла быть речь, но только бы занять себя чем-то, дело найти, чтобы между ними хоть это было, дело какое-нибудь завалящее.

— Мне трудно начинать этот разговор,— женщина бочком села на краешек табуретки, медленным движением руки распустила узел пухового платка и расстегнула верхнюю пуговицу пальто. Платок упал ей на плечи, и она за один угол стянула его себе на колени. Густые каштановые волосы, плотно и аккуратно уложенные в узел, придали женщине строгость и какую-то грустную интеллигентность. Кого-то она сейчас напоминала, но Любка не успела вспомнить — кого, ее взгляд неожиданно привлекла шпилька, наполовину выглядывающая из волос. Именно эта шпилька подсказала Любке, насколько женщина растеряна, насколько она не в своей роли и как ей трудно сидеть на этой, такой

удобной для Любки, табуретке...— И тем не менее вы должны меня выслушать.

— Хорошо, Мария Иосифовна,— по-школьному покорно ответила Любка.

— Вы бы сели,— вздохнула женщина,— мне неудобно так с вами говорить.

Любка пошла в комнату и принесла себе стул. Ей было неловко, что женщина сидит на табуретке, а она расселась на стуле. Уж лучше бы наоборот. И Любка сидела прямо, низко опустив голову и сунув сложенные вместе ладони между колен.

— Вячеслав Иванович бывает у вас? — Очевидно, женщина хотела спросить проще, чтобы вызвать Любку на откровенность, но сознание того, что она унижает себя этим вопросом, и унижает перед девчонкой, которая младше ее на добрых десять лет, придало ее голосу отчужденную строгость. Но Любка не уловила всего этого, не поняла, потому что мучительно искала в себе чувство вины перед этой женщиной, искала раскаяния и не находила. Это ее и радовало и пугало одновременно. Раньше, до этой вот встречи — все было. Все она пережила и перемучила в себе, но теперь, хоть убей, все это куда-то подевалось.

— Да,— едва слышно ответила Любка и, подняв голову и прямо глядя в строгие глаза женщины, еще тише повторила: — Бывает, Мария Иосифовна.— И голосом, и всем своим видом она словно бы пожаловалась женщине на это обстоятельство, пожаловалась просто и доверчиво. И женщина растерялась. Она поправила прическу, заколов до предела ту самую шпильку, на которую обратила внимание Любка, и принялась теребить отстегнутую пуговицу. Но, очевидно, вспомнив о вредности этой привычки, поспешно убрала руку и надолго замолкла.

В наступившей тишине они одновременно, совершенно не сознавая этого, как бы перевоплотились друг в друга. Мария Иосифовна неожиданно подумала о том, какой непосильный груз приняла эта девочка на свои плечи, еще ничего не узнав о жизни, не поняв своих преимуществ и не оценив чужих. А Любка вдруг увидела себя другой, уже пожилой женщиной, строгой и печальной, и эта печаль ей понравилась. А напротив этой, далекой Любки сидела сегодняшняя, в простеньком платьишке, в стоптанных комнатных тапочках, с челочкой на правую сторону. И какое-то время эти две Любки уживались в ней вместе.

О многом хотелось женщине расспросить Любку, хотелось понять, почему именно она и в чем ее преимущество? Ведь не в одной же только молодости, в конце концов, должно быть и еще что-то. Но понимание это к ней не приходило, а для вопросов, она чувствовала, каким-то непонятным образом время было упущено. Нельзя уже было спрашивать Любку, и не потому — нельзя, что та могла не ответить, а потому, что эти вопросы перегорели в ней самой. Значительно позже женщина поймет, что она к этому времени увидела то, что увидел в ней Вячеслав Иванович, а потому и отпала необходимость расспросов.

Женщина поднялась, внимательно и долго посмотрела на Любку, потом накинула платок на голову и спросила:

— У вас зеркало есть?

— Конечно,— обрадованно вскочила Любка со стула,— большое есть и маленькое. Большое, это от мамы осталось, а маленькое я уже сама в прошлом году купила. Это когда мы в город на экскурсию ездили, помните?..— И тут же Любка испуганно замерла, мучительно покраснев и в первый раз до конца поняв все, что происходило сейчас у нее в доме.

Она медленно пошла в комнату, сняла со стены зеркало и, держа его обеими руками,

встала перед женщиной.

— Спасибо,— поблагодарила Мария Иосифовна,— извините меня за... за этот визит.

— Я... я,— хотела что-то сказать Любка, но женщина неожиданно улыбнулась ей, грустно и понимающе как-то улыбнулась, и молча открыла дверь.

Любка тихо опустилась на стул. Из зеркала, которое она все еще держала, на нее смотрели по-детски растерянные глаза.

2

— Ой, девчонки, кто к нам идет! Любка, смотри, чего в окно-то вылупилась, к тебе ведь идут.

А она давно увидела его. Еще в тот момент, когда он пересекал улицу и остановился у рекламы кино. Потом к нему подошел директор леспромхоза Греховский, и они о чем-то поговорили, и Вячеслав Иванович чему-то радостно и изумленно улыбался, как только и мог он один улыбаться. Любка обрадовалась, увидев его, но никому этого не хотела показывать. И себе — тоже. Но куда от себя денешься, сердце у нее заколотилось, хотелось выбежать из-за прилавка и — к нему, навстречу, и посмотреть в его глаза, и увидеть его улыбку. Когда-нибудь она так и сделает, разом покажет, что он — ее, только ей принадлежит, а там будь что будет.

— Люба,— остановилась возле нее заведующая отделом,— принеси из подсобки капрон. Ты меня слышишь?

— Да, Ксения Федоровна, я слышу. Но глупо-то как.

— Что?! — у Ксении Федоровны глаза поползли на лоб, и Любке стало смешно.

— Глупо, я говорю,— с вызовом ответила Любка,— отсылать меня в подсобку, как только в магазин заходят Вячеслав Иванович. Он же все равно меня дождется.

— Ты, девка, я смотрю, совсем совесть потеряла? — изумленно прошептала Ксения

Федоровна и так тряхнула головой, словно от какой-то назойливой мухи отбивалась.

— Смотрите, парик слетит,— уже от души резанула Любка и весело смотрела на то, как сквозь все тени, кремы и краски проступает в заведующей сморщенное что-то и злое.

— Ну, подожди, Любка,— трясло заведующую,— я ж тебе припомню, ты со мной по-другому заговоришь.

— Подожду,— беспечно отмахнулась Любка,— я терпеливая.

Девчонки, когда вконец обомлевшая заведующая выскочила в подсобку, сначала со смеху покатились, а потом с испуганным любопытством стали смотреть на Любку. А она и сама не знала, что случилось сегодня с нею. Краем глаза следила она за тем, как прошел Вячеслав Иванович в отдел обуви, потом загляделся на фототовары, поговорил с Веркой Петровой, ее послушал и сместился к отделу готового платья. Высокий и стройный по-мальчишески, в светлом плаще, с тщательно причесанными на пробор волосами, он был так не похож на всех остальных. Любка только на одно мгновение представила, как он смеется и смотрит ей в глаза, и целует, и гладит ее волосы узкой рукой,— и задохнулась от подступившего восторга, от возможности этого счастья...

— Девчонки,— сказала она задумчиво, глядя на Вячеслава Ивановича, и было в ее голосе такое, что заставило их всех оглянуться, с любопытством посмотреть на нее и подойти ближе,— я сегодня замуж выхожу.

— Брось, Любка,— не поверила маленькая, плотная Нинка,— ты сегодня чего-то не того. Что с тобой творится-то?

— Я же вам сказала — сегодня выхожу замуж,— упрямо повторила Любка.

— Ну и за кого, если не секрет?

— Нет, девчонки, не секрет. Кто первый подойдет из парней, за того и выхожу.

— Сдурела?! — растерялись девчонки.— Сходи воды попей.

Но она уже все решила для себя, и решила именно в тот момент, когда смотрела на Вячеслава Ивановича, когда задыхалась от счастья, только представив его руки на своих плечах.

На нее напало какое-то лихорадочное веселье, безудержный поток подхватил ее. Она словно бы попала в круговорот и, зачарованная, переполненная восторгом и испугом одновременно, неслась по кругу, едва различая знакомые лица. Все в ней смешалось и перепуталось, все было преисполнено тайного и тревожного смысла. Что с ней случилось в те минуты, она никогда потом не могла объяснить себе...

3

Была ранняя осень. По утрам светлые дали полнились синим воздухом, и по этому воздуху легко планировали к земле первые листья. Сметанные на задах огородов стога сена побурели от солнца, осели, храня в себе зеленое тепло благодатного лета.

Как-то под вечер вышел на деревню сохатый, замер у голубой протоки, тяжело втягивая густой воздух. Долго он так стоял, высоко вскинув красивую голову, а потом вошел в лес, и лес молча принял его. Сорвались было мужики с ружьями вдогонку, да тут же и вернулись — лес их не принял. Он сохранил сохатого для скорого боя, в котором должно было отстаиваться право сильнейшего на продолжение потомства.

Любка просыпалась рано. Долго лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к сильному, ровному дыханию Митьки. Потом осторожно выбиралась из-под одеяла и шла на кухню. Здесь она садилась к столу и грустно смотрела в маленькое оконце на далеко видневшуюся тайгу. Она осунулась и подурнела, но не замечала этого, а если бы и заметила, то скорее бы обрадовалась, чем опечалилась. Все в ней словно бы выстыло на холодном ветру, затвердело до искристой и ломкой прочности.

Усталая уже с раннего утра, она выходила на улицу, садилась на высокое крыльцо и опять смотрела в пространство, мало что различая в нем.

Вздрагивала, когда на крыльцо выходил Митька и робко смотрел на нее, не зная, что сказать. Смотреть он на нее старался все больше украдкой, со спины как-нибудь, боясь потревожить и расстроить ее. Он осторожно спускался с крыльца, пересекая двор, и брался за топор.

С первыми ударами топора просыпалась Митькина мать, вернее, спускала ноги со своей узенькой железной кровати на лоскутный коврик. Накинув платье и подпоясавшись передником, она торопливо плескала в лицо пригоршни воды из рукомойника и шла доить корову. Наткнувшись на невестку, она замирала на минуту, удивленно и жалостно качала головой и сдержанно приветствовала ее:

— Будь здорова, доченька.

— Здравствуйте, Пелагея Ильинична,— тихо отвечала Любка, не шевелясь и не отвлекаясь взглядом от сизого пространства.

— А и рано же вы подхватились,— удивлялась Пелагея Ильинична,— еще и пяти, однако, не набежало?

Любка молчала, и матери отвечал Митька, внимательно прислушивавшийся к их

разговору:

— Кто рано встает — тому бог дает.

— Бог-то даст,— вздыхала Пелагея Ильинична,— да и забрать не позабудет.

Мать спускалась с крыльца и некоторое время любовалась тем, как ловко и быстро разваливает Митька громадные кедровые чурки. Потом отпирала пригон и, отступив в сторону, ждала, пока с квохтаньем и кудахтаньем торопливо выплескивались на улицу куры. Старый петух, задержавшийся больше положенного в жизни, выходил последним, взмахивая рыже-красными крыльями, и хрипло кричал свою песню утра.

Но Любка ничего этого не замечала и лишь щурилась от прямо в глаза встающего солнца.

Процедив молоко и разлив по кружкам, Пелагея Ильинична говорила Митьке:

— Зови ее, молока пусть попьет.

Митька, уже переодевшись для работы, смахивал широкой ладонью русый с рыжинкой чубчик на сторону и выходил на крыльцо звать Любку:

— Любава, мать молоко пить зовет.

— Не хочу,— равнодушно отвечала Любка и гладила рукой теплые от солнца половицы.

Митька возвращался в дом, брал кружку с молоком и выносил Любке на крыльцо.

— Попей,— просил он,— парное. Утром хорошо его пить.

Любка принимала кружку и отпивала несколько глотков. И опять сидела, безучастная, совершенно чужая в этом доме.

— Я уж и не знаю, чем ее потчевать? — сетовала Пелагея Ильинична.— Ниче-то она не ест и не пьет. Светится, ровно лампа какая.

— Ты к ней шибко не приставай,— просил Митька,— пусть она отдохнет, воздухом нашим надышится.

— Да я и так уж на нее дышать-то боюсь,— жаловалась мать,— она ведь как у нас, ровно лунатик на крыше, кликни и упадет. Ты ей вели, пусть хоть по лесу походит, там ведь теперь благодать, чего только нету: и ягода, и грибочки, и на зверушек всяких насмотреться можно.

Митька уходил на работу, так ничего и не сказав Любке.

4

По вечерам Пелагея Ильинична убирала в леспромхозовской конторе. С тщательностью, к которой была приучена с детских лет, протирала столы, перемывала стаканы и графины, а войдя в работу, не замечала времени и колготилась порой до поздней ночи. И так уж повелось, что за работой не успевала доглядывать Пелагея Ильинична за своими мыслями, и уводили они ее на многие годы назад. А с того дня, как неожиданно привез Митька из райцентра женушку, и вовсе не стало покоя. Вначале было и обрадовалась Пелагея Ильинична невестушке, так как Митька вполне в мужской возраст вошел, но на другой же день и забыла свою радость. А теперь, когда уже и месяц минул, и вовсе затомилась мыслями. Совсем другой представляла она жизнь возле Митьки и его женушки. А так вот — и гадать не помыслила. За свой-то век Пелагея Ильинична каких только жизней не перевидала, а вот такую, как у ее Митьки пошла, припомнить не могла. Бывало, мужики своих сударушек поколачивали, бывало, и жены домом верховодили, но все это как-то по-людски, без хитростей, у всех на виду.

А уж Митька ли не парень? Считай, в коопзверопромхозе на первом месте. Не смотри,

что молод, а таких вострецов па пояс заткнул, что куда там. Вон, Степан Матвеев до Митьки с первенства годков десять не сходил. А Митька как стал промышлять, так в первый же год его с места и снял. Одних похвальных грамот от дирекции — не перечесть, а за прошлый год еще и медаль из Москвы привез. Вот тебе и Митька Сенотрусов. Отцовскую-то славу быстро позабыли, а он возьми да и поддержи, теперь уже и Москва Сенотрусовых знает. Хотя знавала-то она, матушка белокаменная, и раньше их фамилию. Троих взяла себя оборонять, двое там и полегли, а не выдали. Как же их не помнить? Федор, Петро и Сам — Григорий Маркелович Сенотрусов. Да ведь все не какие-нибудь шпингалеты, а один к одному, что с плеча возьми, что с груди поглядь. Вот и Митька на их же закваске опарился. Доведись, черту рога сломит, а так — и мухи не обидит. Нет, не обидит. В Сенотрусовском-то родове издревле такого не водилось, чтобы кого понапрасну забидеть. И Митька не может, даром ли она при нем была, да отцовскую выучку, как могла, на него отдавала? А легко ли с ним-то было? Одно военное лихо вспомнить, дак и того уже достанет за глаза, а потом-то еще и голод в сорок седьмом, и пожар деревенский в пятидесятом, после которого пришлось зимовать в копанных под штык землянках. Да и мало ли другого довелось перевидеть, когда целая жизнь пережита-перемучена.

Грех, конечно, но другой раз подумать, так мужикам и позавидуешь: они свой долг исправно сполнили, да во славе и полегли — все при наградах от правительства, да при благодарностях от командиров. А женскую-то долю кто измерил, какой наградой оценил? Другой-то раз концерт по заявкам к Восьмому марта слушаешь, о женщинах говорят, все правильно, да ведь все больше про то говорят, что на производстве в передовиках ходят, а домой-то загляни — и сказать неча. Обыкновенное дело — хлопочут женщины. А вот здесь-то он самый н есть, труд передовой. Не так ли?

Митька, последыш, уж так неурочно зародился, что и не удумать. Ей-то, Пелагее, уже сороковой дотягивало, когда он вдруг обнаружился. Это, если после Петра считать, через тринадцать годков. Сам-то как узнал, долго поверить не мог, а потом и говорит:

— Ты, Пелагеюшка, хоть бы предупредила, что в тебе силы на этакое дело остались, так мы бы и с домом затевать погодили.

А оно и верно, в аккурат перед этим первый венец-то и положили, дальше на помощь надеялись, всем деревенским миром сруб под крышу поднять.

— Может, мне в баньке попариться? — додумалась спросить она и в первый раз увидела, как Сам во зло входит. Глянул, ровно пришиб, и молча на улицу вышел. А уж на нее-то стыдобушка навалилась — век не забыть.

Ну и ничего, дал бог, справились они с домом, в два года и осилили. Митька-то первые шажочки по новым половицам, еще не крашеным, выделывал.

Тогда уже Федора дома не было, подался в город, в ремесленное училище. Он как-то с детства до учебы был охоч, а вот Петро — тот нет. Тому бы все с отцом покрутиться. Чуть отвернешься, а он уж в лес навострился. Бердану на плечо и зашагал, а прикладой-то его по пяткам и колошматит.

— Крепок на пятки у нас парень будет,— смеется Сам.

А уж и крепок-то был, это верно. Лобастый, с рыжинкой, как и все Сенотрусовы, с косолапинкой малой. Шутка ли, медведя в тринадцать лет спроворил. Да и как спроворил-то, не всяк взрослый додумается. Из дупла его пламенем выкурил и ударил с двух шагов. Медведь оглянулся, подивился на него, да и дух вон. Тут уж и Сам не выдержал, похвалил за догадливость...

В сорок шестом уже, летом, приезжал к ней друг Петра, да и рассказал, как Петр конец

свой нашел, Денечков-то до конца войны вон сколько оставалось, по пальцам перечесть можно было, когда и его одолели. Да и как одолели — подлостью лишь и взяли. Дружельник-то его рассказывал, наши немцев хотели поберечь (в этом месте своих воспоминаний Пелагея Ильинична всякий раз недоумевала: и это после их-то изуверств?), условие им поставили, а Петро с белой тряпочкой да с условием этим к ним и пошел. Ну, как пошел, так и не вернулся более. И ведь безоружным пошел, а будь винтовка у него какая, да разве взяли бы?

Дальше