Любава - Сукачев Вячеслав Викторович 6 стр.


В этот вечер достал Митька из запасника бутылку спирта и полный стакан залпом выпил. Когда его взяло и стало жарко, он лег на топчан и вдруг заплакал. И не стыдные слезы какие-то были, а вроде бы в радость ему. Катились они, горячие, по горячей Митькиной щеке, падали на подушку, и падало Митькино сердце в неизведанные глубины, билось и рвалось там в болючей тоске. И вся его жизнь, такая простая, известная всем и каждому, вставала перед ним. В сорок четвертом году пошел в школу, отмучил семь классов и было подался в школу механизаторов, но душа к железу не лежала. Бросил. Без души Митька не умел. Два года в леспромхозе сучкорубом отработал, матери из горя помог выбиться, а в шестнадцать лет встал на промысел — и ша. Это его кровное дело, и он впрягся прочно, надолго.

В семнадцать Митька в клуб пошел. Не в кино и не в библиотеку, а по-взрослому пошел, гулять. Его приняли и признали. Но он и здесь особняком был, не кидался куда попало, не шкодничал, а тихо и упорно ждал своего часа. А вскоре и Галка Метелкина в первые красавицы взошла. Парни бились вокруг нее, случалось и на кулаках. Он ходил мимо. Тогда она первая подошла к нему. И уже думал Митька, что его час настал, что нашлась та, единственная, но думал равнодушно как-то и спокойно. Может быть, так вот спокойно и жил бы он с Галкой, девкой видной и веселой, не случись завалиться ему в универмаг.

16

День выдался ясный, сочный обилием света. Схваченное изморозью солнце с трудом оторвалось от земли, но оторвалось, родимое, и пошло карабкаться к небесным кручам, под восхищенным Митькиным взглядом. Ах, какой это был чудесный день, таких дней Митька еще не знавал в своей жизни. Он торопливо попил чаю, быстренько собрал походный рюкзачок и, переполненный счастьем от того, что бежит на вертолетную площадку, чуть ли не первый раз в жизни запел. Митька запел и опешил, перепугался своего голоса, а потом захохотал, встал на лыжи и побежал по тайге.

Все в это утро радовало его. И белка, неожиданно застрекотавшая над его головой, и снег ослепительно-белый, со множеством следов, в которых он сейчас и не думал разбираться. А в одном месте он заметил красивую, зеленовато-желтую, чуть побольше воробья, птаху, увлеченно вьющую себе гнездо.

— От дура,— изумился Митька и даже бег свой приостановил, так как подобного чуда еще не встречал в тайге. Пристроившись на самой верхушке елки, птаха старательно подгоняла прутик к прутику, а вскоре рядом объявился развеселый, весь в вишневых тонах, дружок птахи. Что-то легкомысленное просвистав, он, однако, принялся помогать подруге, накрывая гнездо игольчатым сплетением ветвей. «Сбесились»,— решил Митька и дальше побежал, ловчее перекинув карабин за плечо.

Привольна тайга. Просторна тайга, и чудес в ней— не счесть. Ну вот те же птахи, какого ляда им сейчас гулять задумалось, чем они свое потомство кормить будут? Но знает Митька, найдут птахи прокорм для потомства, все это у них предусмотрено получше, чем в бухгалтерии промхозовской. Ведь пока управлял промхозом хитрый и изворотливый человек по фамилии Скрипикин, разве можно было мечтать Новый год дома встретить? Какой там. «Нашей стране, родине нашей нужна пушнина, и мы обязаны ее дать»,— так говорил Скрипикин, но лучшие соболиные шкурки неизменно оказывались в его домашней коллекции. За пять лет своего правления так и не выбрался Скрипикин в тайгу. На пенсию ушел с почетом, с грамотами из района, а как же не уйдешь с грамотами, если всякую осень были припасены у Скрипикина подарочки в район. И не какие-нибудь, а те же шкурки, да икра красная, да икра черная, кабаньи окорока, да изюбровые грудинки. А словили прошлым летом на запретном промысле Никитку Овсянкина, и схлопотал мужик три года за раз. И это уже не птичьи чудеса, а человечьи. Потому как если уж охранять природу, так ото всех охранять, а не от одного Никитки Овсянкина. Другое дело при Егорке Просягине. Этот если в район и пойдет, то лишь с собственными кулаками, чтобы по красному сукну грохнуть, да чего такого сказать, чтобы им, промысловикам, в тайге полегче было. Новый год он уже и отстоял, а еще собирается рации для каждого охотника пробить. И вот ведь хитрое ли дело, а не дается. Нет еще пока раций, и хоть в трубочку загнись промысловик в своем зимовье — никто не узнает.

Бежал Митька по тайге, думал о многом, а вот Любавы мыслями коснуться почему-то не решался. Что-то вставало между ним и Любавой всякий раз, как только он ее лицо припоминал. Но всего ярче виделась ему Любава бегущей по улице, с прижатыми к груди руками. Задержись тогда машина на пять минут — и, может быть, не мучился, не изводился Митька так, как теперь изводится. Но машина тронулась, и он лишь с поворота, мельком увидел высокую и стройную Любавину фигуру, растрепавшуюся челочку и длинную белую шею. И хоть видел все это Митька лишь несколько секунд, но врезалась ему бегущая Любава в память подробно и прочно, словно он век ее такой вот и знал.

Выбежал Митька на водораздельный перевал и остановился дух перевести, крепление на лыжах поправить да осмотреться. Белый простор лежал перед ним на многие десятки километров, так что и опытный человек здесь взглядом заблудиться мог. А о новичке и говорить нечего — потонут глаза в глубоких распадках, запутаются в темной хвое, увязнут в искристом снегу. Далеко внизу, под самой сопкой, Митька легкий дымок углядел и догадался, что это уже выбежал к площадке Колька Развалихин, костерок вздул, да и сидит, обогревается. И захватило дух у Митьки, так как до последнего момента он еще сомневался в том, правильно ли день вылета запомнил и не приснился ли ему этот вылет вообще? А теперь уже ясно стало, что все правильно, и если погода дела не испортит — быть ему сегодня дома.

Качнулся Митька, сорвался с вершины и понесся в распадок так, что дух захватило, ловко обходя каменные глыбы и редкие стланиковые кусты. Снег из-под лыж столбом вскидывался, и развевался за Митькиной спиной конец красного шарфика, выбившегося из-под куртки...

— Жить надоело?— с любопытством спросил Колька Развалихин подъехавшего Митьку.

— Надоело, Коляй,— весело отозвался Митька, снимая лыжи и рюкзак. Разминая ноги, подошел, протянул руку: — Ну, здорово, добытчик. Давно дежуришь?

— Да уже с часок тебя поджидаю. Думал, в тайге останешься.

Оба здоровые, тяжелые, добродушно усмехаясь, смотрели они друг на друга так, словно бы вчера только расстались и словно не было у них одиноких ночей и тяжелых дневных переходов.

— Хорошо промышлял? — спросил Колька, когда они уселись на валежине и Митька пил горячий, до тяжелого крепко заваренный чай.

— Всяко бывало,— не сразу ответил Митька.

— А проходной через тебя не шел?

— Нет, не шел. Да у меня и своего хватает.

— А меня совсем было медведь заломал,— спокойно сообщил Колька, подбрасывая хворост в костер.

— Ну, как это? — Митька с любопытством посмотрел на товарища, хорошо зная, что попусту Колька трепаться не будет.

— На рябчика под приманку пошел,— начал рассказывать Колька,— ну, с дробовиком, конечно. А утро мглистое выдалось, что сумерки, это когда еще по чернотропу, вот я и наладился вдоль ключа на кедровник. Иду, и в голове ничего такого не держу. А только вдруг чувство такое, словно бы на меня кто смотрит из кустов. Крутнул я головой и — вот он, в десяти шагах от меня. А в ружьишке-то дробь третий номер. Я-то сдуру вначале подумал, что миром разойдемся, он — в свою сторону, я — в свою. А того не приметил, что он, язва косолапая, кабанчика придавил и я ему в самый раз обед испортил. Рявкнул он, сволота, и прет на меня. Пасть оскалил, слюна разлетается в стороны, озверел. Ударил я по нему с двух стволов, глаза-то ему и ошпарил, а он на дыбы, ружьишко у меня выдернул, ровно соломинку, и в сторону забросил. Ну, я за нож и под него, благо глаза ему выжег. А он, курва, и сообразил на меня сесть. Не совсем, правда, так бы в порошок размял, а низом живота припечатал. Тут я вскрытие ему и произвел. Он как заревет благим матом, трахнул меня по загривку лапой, я метра три летел, а только смотрю, он

уже кишки мотает. Тут меня и страх разобрал. Надо свежевать, а не могу, руки трясутся.

Колька вздохнул и замолчал, задумчиво глядя на огонь.

— Счастливо обошелся,— заметил Митька.

— Счастливо,— еще раз вздохнул Колька...

Вертолет пришел под самый вечер, когда они его уже и ждать отчаялись. Первым выскочил на снег улыбающийся Егор Иванович. Пожал руки промысловикам, а там уже и Степан Матвеев лезет, Толька Острожный, молоденький брат погибшего летом Витьки.

— Ну, соколики-орелики,— загудел Степан, добродушно улыбаясь,— гулять поехали?!

Взмыл вертолет над сопками, пообмел куржак с деревьев и зачастил лопастями, набирая скорость.

На Новый год в Макаровском клубе вечер отдыха организовали. Была елка, дед Мороз, на удивление маленький и щуплый, танцы под радиолу и школьный концерт художественной самодеятельности. В клубе, считай, все макаровцы собрались, разве самых малых да старых можно было не досчитаться.

Концерт Пелагея Ильинична вместе с Самсонихой смотрела, сидя в самом первом ряду. Концерт славный у ребятишек получился, нарядный. Чего-то такое они там пели, стишки рассказывали — в зале плохо было слышно,— но уж зато смотреть никто не мешал. Потом вышел директор леспромхоза, поздравил всех и лучших людей назвал. Пелагея Ильинична в этом списке восьмой шла, перед конторскими, и хоть труд ее каждый год отмечался, а загордилась она от почести, на Самсониху покосилась. Потом Егор Иванович вышел и тоже хорошие слова сказал, а уж передовиков перечислять прямо с Митьки начал. Оглянулась Пелагея Ильинична на то место, где Митька с Любавой сидели, и порадовалась за них. Согласно сидели молодые, рядышком, Любава ей улыбнулась и головой кивнула.

«Вот и ладно так-то,— думала Пелагея Ильинична,— даст бог, слюбятся потихоньку. С ребеночком только бы поторопились, чтобы и мне, старой, утеха была. Любава-то за последнее время как переродилась. Конечно, сильного веселья у нее и теперь нет, но уже и не прячется она от них, в себя не уходит. А веселье, что веселье, жить надобно, а не веселиться».

— Гляди, судариха идет,— толкнула бабка Самсониха под бок.

И правда, сударихой выплыла на сцену Галка Метелкина и начала от комсомолии говорить. Гараськиного в ней и грамма не было, вся в мать пошла, ныне уже покойницу. Мать-то, Марея, такая же боевитая у нее была, да быстро кончилась. Свел ее Гараська, кочет паскудный, начисто. Сам накобенится, все подолы у вдовых баб в деревне обнюхает, а придет домой и измываться над Мареей начинает. На другой день смотришь — и сердце заходится: во двор управляться выйдет, на лице живого места нет. А теперь, паразит, ходит тихохонький, да все в президиум встрять норовит. Будто и без него там некому мест просиживать.

«Галка, может, и славная женка была бы,— опять думает Пелагея Ильинична,— да вдруг в ней Гараськин дух проснется. Упаси бог, со света сживет и не оглянется. Грех, конечно, так думать, ну, а в самом деле случись такое, потом уже поздно руками-то махать будет. А Митька спокойный, его знающей бабе под каблук упрятать — все равно что воды испить».

Торжества на сцене закончились, ребятишки зашторили ее и стихли. А молодежь стульями загремела, освобождая место для танцев. Самсониха потянула Пелагею Ильиничну к выходу, но она задержалась немного, хотела посмотреть, как ее Митька с Любавой танцевать будут. Пелагея Ильинична видела, как тянули промысловые Митьку к буфету, а уж больше всех, конечно, Колька старался, но Митька от Любавы ни на шаг. Смеется только, да лапищей отмахивается, ну и правильно. Выпить и дома можно, коль охота есть.

Закрутили вальс, и Любава сама потянула Митьку на круг. Не в силах улыбки сдержать, сидела Пелагея Ильинична на стуле и смотрела, как лебедушкой порхнула Любавина рука на Митькино широкое плечо, как бережно он ее за талию придержал и по кругу повел. Лицо у Любавы задумчивое, навроде как пригорюнилась маленько (может, характер у девы такой?), а ножонки бегут, за Митькиными поспевают. Глянула Пелагея Ильинична вокруг и заметила, что не одна она этой парой любуется, и совсем хорошо ей стало. Теперь уж тут и делать ей было больше нечего, молодежь смущать, погуляла, да и довольно, пора и честь знать.

Вышла Пелагея Ильинична из клуба и домой потихоньку направилась. А все те же звезды, что в ее молодости светились, на небо взошли, и снег так же под ногами поскрипывал, ровно и не прошумели годы, не прокатились вперед, оставив ее для старости.

И вдруг запотели глаза у Пелагеи Ильиничны, затуманились, оглянуться не успела, а уже катятся по щекам две горячие капельки. И что, почему вдруг, самой непонятно. А снежок поскрипывает под ногами, звезды ночью умываются, и хорошо так — слов нет.

17

Рождественские морозы на славу удались. За ночь прорубь, что напротив дома Сенотрусовых, крепким ледком затянуло. Митька оставил ведра у проруби и пошел домой за ломом. Вернувшись, долго и тщательно сдалбливал наледь, удобную для ног ямку сделал, чтобы за водой ближе тянуться было, а саму прорубь в два ведра отмахал. Закончил Митька работу и на воду залюбовался, что стремительно струилась у его ног, утягивая за собой мелкие льдинки.

Зачерпнув полные ведра, Митька медленно побрел в гору, почти не обронив ни единой капельки воды. Работа по дому ему была в радость, и он старался сделать так, чтобы после завтрашнего его отъезда мать и Любава как можно дольше не знали беды без мужских рук. О том, что завтра надо уезжать, старался не думать. Дергал сено из стожка, носил огромными навильниками в пригон, колол дрова, ясли у коровы поправил и о завтрашнем дне не помышлял.

Пелагея Ильинична довязывала теплые шерстяные носки для Митьки. Сдвинув в сторону горшочек с геранью, следила в окно за сыном и тихо улыбалась. Прошумела мимо окон незнакомая машина, должно быть из района, и опять тишина, только удары Митькиного топора слышатся.

— Здорово, куркуль,— услышал Митька Колькин голос и выпрямился, добродушно улыбаясь,— ты никак на сто лет решил дрова запасти?

Колька в новеньком полушубочке, из кармана горлышко бутылки торчит, зубы как на ярмарке выставил, хоть считать по ним учись.

— Сгодятся,— говорит Митька,— далеко ли бежишь?

— Да так, делать нечего. Последний денечек, вот и бегаю.

— Ну, давай.

— До завтра.

И пошагал Колька гоголем вдоль по улице, слегка выворачивая ноги в коленках. А

Митька опять за работу принялся.

День выдался хоть и морозный, но ясный по-зимнему, с инеем на проводах и изморозью на ветках рябины, что под окном у Сенотрусовых росла. Митька уже большую кучу колотых поленьев наворотил, когда прибежала на обед Любава. Он ее издалека приметил: бежит по улице Любава в белом заячьем платке, в ладно сидящей на ней шубейке и черных валенках. Засмотрелся Митька и не знает, его ли это Любава или совсем чужая женщина. Временами кажется, что его, и захолонет сердце тогда от счастья, от великой радости. А в другой раз так и обрежет мысль — нет, не его эта женщина с большущими дивными глазами, и вянет Митька, руки сами собой опускаются. И думает Митька, всем ли так-то вот маяться приходится или же он один такой вот уродился.

— Сегодня Галка Метелкина чуть под машину не угодила,— рассказывает за столом Любава.— Петруха назад сдавал, а она смотрела, как трелевщик в штабеле комли ровнял. Трактор тарахтит, ей и не слышно. Ее прицепом двинуло, а тут Петруха, как почувствовал, затормозил.

— Ишь ведь как,— забеспокоилась Пелагея Ильинична,— ты, дева, поаккуратней там будь. Не дай бог что случится, так ведь нас с Митрием осиротишь.

Любава мельком глянула на Митьку, аккуратно схлебывающего горячие щи, и улыбнулась. А в это время кто-то мимо окна прошел. Хлопнула калитка, послышались шаги на крыльце и в дверь негромко постучали.

— Да,— в один голос откликнулись Пелагея Ильинична и Митька, обернувшись к дверям. В Макаровке в двери никто не стучал, кому надо было — так заходили.

Когда через порог перешагнул высокий, как-то странно улыбающийся человек в хорошем пальто и кроличьей шапке с козырьком, Митьке показалось, что он уже где-то встречался с ним. И улыбка у человека вроде бы знакомой была, располагающей к нему, но сердце у Митьки вдруг сжалось и ухнуло куда-то вниз. Припомнил Митька, что так же ухнуло оно у него однажды, когда он мотором мимо порожка Буркан проносился.

— Вы к кому? — первой нашлась и спросила Пелагея Ильинична, пристально вглядываясь в гостя.

— Это ко мне,— встала Любава из-за стола. Бледная, с тяжело вздымающейся грудью, смотрела она на гостя, не двигаясь с места.— Я сейчас, на одну минутку,— едва слышно прошептала она и пошла к двери, низко опустив голову.

— Извините,— опять улыбнулся гость Пелагее Ильиничне и Митьке, в растерянности замершим у стола, и вышел вслед за Любавой.

— Ниче не одела,— сказала немного погодя Пелагея Ильинична,— еще застудится...

Жадно, с болью вглядывалась Любава в лицо Вячеслава Ивановича, ища и не находя в нем каких-нибудь перемен. Та же изумленная улыбка и восторг в радостных глазах, те же легкие морщинки в уголках рта и тонкие, аккуратные губы.

— Люба, как же это? — спросил он.

— Что?

— Ты так внезапно уехала. Я весь район объехал и вот сегодня...

— А зачем? — горько спросила Любава и повела глазами по снежным сопкам, по реке и по полоске неба, что с землей смыкалась.— Зачем, Слава, все это? — неожиданно назвала она его по имени, и Вячеслав Иванович вздрогнул.— Я ведь замужем теперь, Слава. Вот и муж мой дома, ты видел.

— Да, видел,— растерянно повторил Вячеслав Иванович, неожиданно поняв, что

сейчас, именно в эти минуты, он теряет ее, что Люба уже другая и прежней Любой никогда не станет.

— А я ведь ждала тебя, Слава,— тоскливо прошептала Любава,— долго ждала, а ты все не ехал. Да что уж теперь,— она вдруг всхлипнула и качнулась к нему, всей болью своей души заглядывая в его глаза. А потом уткнулась ему в плечо и тихо заплакала.

Назад Дальше