Шульгинская расправа - Федор Крюков


Шульгинская расправа

I

В начале сентября 1707 года по пыльному и широкому. шляху Задонской степи двигался полк солдат. Их усталые ноги, обутые в башмаки с тупыми, широкими носками, с трудом подымаясь и не соблюдая такта, с каким-то ожесточением били сухую и твердую, как железо, землю. Знойное солнце невыносимо пекло. Чистое небо резало глаза своею ослепительно сверкающею лазурью. На бурой, выжженной степи, дремавшей в тяжелой истоме, далеко кругом не было видно ни кустика. Лишь кое-где одиноко торчал из засохшего, приникшего к земле ковыля, серый, дымчатый полынок, да оголенные сибирьки с маленькими, покрытыми пылью листочками.

Нестройный, однообразно шлепающий шум солдатских шагов как-то странно гармонировал с пустынным однообразием; степи, не внося оживления в нее и как будто не нарушая ее мертвой тишины, царствовавшей кругом. Серая пыль тяжело и невысоко поднималась из-под ног и садилась на истомленные и суровые солдатские лица, на их темнозеленые, потертые мундиры, на короткие штаны и чулки, и всему давала серый, однообразный колорит.

Сзади скрипело несколько телег полкового обоза, поднимая густую и тяжелую пыль, которая долго потом стояла в воздухе, медленно и словно нехотя опускаясь на дорогу.

Далеко впереди ехал командир полка, полковник князь Юрий Владимирович Долгорукий, в сопровождении пяти казачьих старшин и десяти офицеров. Князь сидел верхом на высокой карей лошади, вспотевшей и низко державшей шею. Он был невысокий, полный человек, лет сорока с небольшим. Широкое, сытое, несколько обрюзгшее лицо его с толстым, коротким и красноватым носом, с крупными бритыми губами и двойным сизым подбородком, было некрасиво и жестко.

Рядом с ним ехал на рыжей степной лошади старшина Ефрем Петров, красивый казак лет пятидесяти, с широкой светлорусой бородой, в серой папахе и в красном, кармазинном казачьем кафтане. Он помахивал своей дорогой плеткой с ручкой, окованной серебром, и глядел кругом, беззаботно и весело посвистывая.

— А что скоро Шульгин? — спросил князь у Ефрема Петрова, доставая из кармана трубку.

— Теперь-ча скоро. Вон энтот пригорок перевалим, как раз и станицу увидим.

— Григорий Машлыченков! — широко улыбаясь и растягивая бритые и сизые губы, крикнул князь старшине, ехавшему на серой круглой лошадке немного в стороне от дороги.

Старшина в огромной куньей шапке с алым верхом обернул к нему свое сухое, бронзовое лицо с острым, ястребиным носом и с серой узенькой бородкой.

— Покурим что-ль? а? — сказал Долгорукий.

— Кури, кури, государь мой! Как-то ты на том свете за куришь, погляжу я…

— Эх, ты! — шутливо воскликнул князь, закуривая трубку — тоже законник, а не знает, что сам преподобный Гавриил табак курил…

— Тьфу!

Князь залился громким, раскатистым хохотом, довольный столько же собственной остротой, сколько раздражением Григория Машлыкина, человека старого завета, упрекавшего князя и офицеров за брадобритие, за табак и развлекавшего всех своей желчною ворчливостью.

— А вон и Шульгинская станица, — сказал Ефрем Петров, когда они въехали на пригорок.

В полуверсте, под самой горой, блестела узкая речка Айдарь, и около нее столпились в кучку небольшие, крытые камышом, кугой и лубом курени Шульгинского казачьего городка, окруженного высоким тыном с двумя раскатами. Зеленая кайма верб с трех сторон обходила станицу и сливалась с синеватой полосой леса, который протянулся далеко по берегам речки и за ручкой.

— Куда прешь? ку-у-да прешь, черт мазаный? — крикнул резко капрал на хохла, который, пропустив мимо себя начальников, хотел переехать дорогу с двумя возами сена наперерез полку.

Хохол, испугавшись грозного капрала, остановил быков и начал осаживать их назад, с удивлением и опасением оглядываясь на проходивших солдат. Сердитый капрал, проходя мимо, погрозил ему багинетом.

— А што за речка, милый человек? — мягким тенорком спросил сухощавый и сутуловатый солдат, встряхнув ранец на плечах и обратившись к хохлу.

— Хайдарь, — хриплым голосом отвечал хохол.

— Ишь ты! — сказал солдат с некоторым удивлением и крикнул, возвысив свой тонкий голос: — Скоробогатов!

— Я за него, — отвечал откуда-то из рядов густой бас.

— Готовься кашу есть!

— А што?

— А зараз привал будет.

— Жди, коли будет… Верстов тридцать ишшо обломаем…

— Держись, мазница! — крикнул какой-то веселый солдат, нацелившись ружьем в хохла.

— Солдат — сип содрать! — прохрипел хохол.

— А ты галушкой подавился!

— А у вас рубахи из портов!

II

Подъехав к тыну, окружавшему станицу, князь Долгорукий приказал сделать привал, а сам с старшинами въехал в станицу.

Станица была небольшая, около 100 дворов. Одна узкая и кривая улица кружила по ней, разветвляясь на несколько проулков и пустырей. Курени сосновые и простые мазанки, выбеленные белой глиной, стояли тесно друг к другу. Дворы были огорожены невысокими плетнями; на улицу же выходили и сараи, обмазанные глиной. Из-за плетней, около некоторых хат, приветливо выглядывал вишневый садик; перед маленькими, подслеповатыми окошками, в которых стекла блестели всеми цветами радуги, почти везде торчали и пестрели цветки — розовые, голубые и белые «вьюны», кначки и алые «зори».

Никого не было видно на улице, когда князь с Ефремом Петровым подъехали к запертой станичной избе. Лишь ребятишки бегали на майдане и играли в городки. Какая-то старуха в темном кубелеке и красном платочке, повязанном так, что его издали можно было принять за кичку, выглянула из соседнего двора и скрылась опять.

— Где же у них народ? — спросил князь, слезая с лошади.

Ефрем Петров, глядя по сторонам и, по обыкновению, насвистывая что-то, подъехал к плетню того двора, из которого выглядывала старуха.

— Бабушка! а, бабушка! гля-ка суды! — приподнявшись на стременах и опираясь с лошади руками на плетень, крикнул он.

Со двора никто не откликнулся.

— Да ты не боись, родимушка! Поди-ка-сь ко мне! Иде у вас атаман тут живет?

Старуха долго еще не показывалась, но, наконец, решилась подойти к воротам и недоверчиво посмотрела на обоих незнакомых всадников. Долгорукий в своей шляпе с плюмажем и большой пуговицей, его бритое лица и длинные, прямые волосы внушали старухе, невидимому, большое сомнение относительно благонадежности обоих приезжих. Ефрем повторил свой вопрос.

— А вон!.. — сказала басом старуха, указывая на белый курень, стоявший на другой стороне майдана.

— Вон парнишка-то его бегает… Минка! — крикнула она своим могучим голосом: — поди-ка отца позови в станишное…

Старуха ушла. Князь слез с лошади и сел на рундуке у станичной избы. Минка скоро вернулся назад; атамана не оказалось дома: ушел за рыбой.

— Сгинул народ! — с досадой сказал Ефрем Петров и послал Минку за есаулом.

Через полчаса к станичной избе пришел высокий, с узкой рыжей бородой казак в черной старой черкеске и в чириках. Он снял папаху и, поклонившись коротким поклоном, сказал:

— Доброго здравия, атаманы-молодцы!

— Здорово, — мельком взглянув на него, сказал небрежно князь: — ты есаул?

— Он самый.

— А атаман где?

— На рыбальстве… на сежу ушел.

— Ловится рыбка-то? — спросил Ефрем.

— Да разно… Глядя по погоде, — отвечал есаул: — под ущерб месяца так вовсе плохо идет.

— Ну, ты, есаул, отыщи князю вот фатеру получше. По царскому указу послан…

— А что, много у вас беглых тут? — спросил князь, глядя искоса испытующим оком на есаула.

Есаул внимательно посмотрел для чего-то вверх и после значительной паузы сказал:

— А кто их считал? Народ у нас вольный, не записной: кто ни пришел — живи! Земля, вода — достоянье Божие, а у нас запрета на это никому нет…

— Ворам потакаете, — сердито и враждебно сказал князь, поворачиваясь спиной к есаулу.

— Все люди, — отвечал есаул и вдруг заботливо воскликнул — да что же ты, ваша милость, так-то сидишь? Пожалуйте вот в станичную избу, отдохните. Вот вам и фатерка будет, на первый случай лучше требовать некуда: просторно и слободно.

III

За станицей, где полк раскинул свои палатки, было большое оживление. На яру, над речкой, краснели в нескольких местах огоньки; кашевары и добровольцы из солдат суетились около них с котелками и сухими дровами. Почти половина полка купалась в реке, барахтаясь, брызгая и гогоча. Веселый крик далеко кругом оглашал окрестность. Два солдата достали где-то бредень и ловили раков, плеская около камыша, в надежде выгнать щуку.

— Мушкет пр-ред се-бя! — выкрикивал заливистым басом солдат Скоробогатов в одной рубахе, с мокрыми волосами, держа в руках хворостину и выкидывая ею артикулы перед собравшимися из станицы ребятишками.

— А ну-ка стрельни! — говорил толстый, с лупленым носом мальчуган в синей рубахе.

— Мушкет на пле-е-чо!… Это вот как, — продолжал Скоробогатов, не удовлетворив просьбы своего зрителя — так, Фокин?

— Так-то, — равнодушно отвечал Фокин, сидевший на корточках у ближайшей телеги полкового обоза. Фокин был тот самый солдат с мягким тенором, который спрашивал хохла про речку.

— Ряды-ы сдвой! Это вот как… Видал?

Толстый казаченок внимательно смотрел на Скоробогатова, заложив руки за спину, и конфузливо улыбался, когда он обращался к нему с вопросом, но был очень доволен и счастлив этим вниманием.

— Эй, крупа, крупа! откель вас нелегкая нанесла? — весело и беззаботно сказал проходивший мимо старый казак с сетьми за плечами.

— Ишь, ведь, сила какая! — прибавил он, останавливаясь против Фокина и оглядывая лагерь: — расейские люди да, небось, за расейскими и пришли?.. Эх вы, овца глупая! Пра, овца глупая! Ты откель? — обратился он к Фокину.

— Пензенский.

— Ишь губы-то как оскоблил!

— Ничего не поделаешь: приказ такой.

Старик одним движением плеча сбросил ловко сети на землю и сел на них с очевидным намерением поболтать с солдатами.

— А чижолая, говорят, ваша служба? — спросил он, обращаясь к Фокину.

— Да, нелегкая, — отвечал Фокин — зато доходная, шишки не заживают…

— Знаю, дружок! Бывал и я с вашими в походах не в давнее время — под Азовом…

— Ваша служба — совсем особая, — сказал басом Скоробогатов, доставили уже где-то ломоть арбуза: — а вот мы суток по трое хлеба не видим, воду ржавую пьем… а иногда не чаешь, что и в живности-то останешься — вот!..

И он кивнул головой, выразительно приподняв свои вылинявшие желтые брови.

— А то коли заместо пропащей собаки примутся бить до умертвия, — прибавил стоявший возле солдат с подбитым глазом и тоже с ломтем арбуза в руках.

— Велят командеры, — продолжал Скоробогатов, утершись рукавом рубахи и с завистью посмотрев на остаток арбуза в руках солдата с подбитым глазом — велят, чтобы у всех головы были прямо, плечо с плечом ровно, ноги — чтобы в единую струну… отойдут отдаля, по плечам поглядят, ровно ли стоят солдаты, не шатаются ль у них фузеи в руках. Коли чуть чего не так, зараз затрещину в морду, аль в груди саданет так, что лишь охнешь. Покель обучишься всему, — повороты чтобы делать скоро, в ширинках ходить ровно, фузею вскидывать легко чтобы, — так от подтычен-то и свету белого не будешь видеть.

— Ишь ты! — задумчиво проговорил растроганный старик: — гляди, все немцы эти проклятые?

— Всякие… Есть и из наших не лучше…

— Крест, стало быть, утеряли…

— Минка! Ми-и-нка-а! — послышался звонкий молодой женский голос в воротах станицы.

— Чаво-о? — пронзительно закричал в ответ толстый мальчуган с облупленным носом. Из всех зрителей приемов Скоробогатова он один лишь оставался теперь в лагере и слушал с живейшим любопытством разговор солдат со стариком.

— Иди домой, дьяволина! Вечерять давно собрали, а ты вешаешься…

Минка с видимым сожалением оставил лагерь и побежал в станицу. Синяя рубаха его скоро исчезла в воротах станицы. Старик продолжал сидеть на своих сетях и задумчиво и рассеянно смотрел на светлую гладь речки.

— А што, дедушка, — заговорил Фокин: — не слыхал, нету в ваших местах мужика Фокина, Якима Титова?

— А-а? — подняв голову, переспросил старик: — Фокина, говоришь? а каков из себя?

— Так, мелкого роста, сутулый. На лицо со мной схож; борода рыжая…

— Да кто же их тут всех упомнит? — ответил старик после довольно долгой паузы: — умножилось дюже вашего расейского народу у нас… Ты откель, говоришь, родом-то?

— Да мы пензенские.

— Не в примету, брат, не видал, да и навряд он тут: ваши все по Медведице, по Хопру останавливаются, а тут какие по ближности, все воронежские…

— То-то я прослыхал в Троицком, — мы в гарнизоне там служили, — как раз случился там в работных людях наш оттолъний, пензенский мужик, так он-то и рассказал мне: «ушел, говорит, отец твой на Дон, в казаки».

— Ну, там, стало быть, не иначе, — сказал старик и встал. Одначе пойтить, видно, и мне домой, — проговорил он, глядя на станицу, утонувшую уже в летних сумерках, и взвалил на спину свои сети, — прощайте, братцы!

И покачивая мирно своей широкой спиной, он зашагал и скрылся в сумерках в том же направления, где за несколько минут исчез Минка.

Фокин лег на спину и вздохнул.

— Эх, спина моя, горемычная спина! — громко зевая, проговорил он и задумался.

Скоробогатов помолился на восток и лег с ним рядом, накрывшись шинелью. Ночь была тихая и ясная. Звезды мерцали в высокой и темной лазури и ласково глядели на землю. Глядя на них, Скоробогатов вспомнил о своей далекой родине, о маленькой деревушке на Волге, близ Ярославля… Что-то там делается теперь? Живы ли его старики и брат? Вот уж третий год, как его взяли, и ни слуху ни духу об них. Домашние картины одна за другой торопливыми вереницами понеслись в его голове, и страстная тоска охватила его. Ему вспомнился такой же тихий и прозрачный вечер дома, на покосе. Так же блестели и мигали звездочки, такая же свежесть была кругом; тоскливые, неотразимо влекущие звуки песни лились и дрожали в воздухе:

Ты об чем, моя кукушечка,
Об чем ты кукуешь?

Хорошо и счастливо все было! Где же все это? Кто отобрал счастье? Кто лишил сил и здоровья и свободы?

И другая мрачная и горькая картина сменяет первую и заставляет заныть тупою, неизъяснимою болью его сердце… Под влиянием нахлынувших воспоминании он горько, неудержимо заплакал, закрывшись шинелью, и долго судорожно подергивались от неслышных никому, беззвучных рыданий его широкие, согнутые плечи.

IV

На другой день с утра на майдане собрался станичный круг. Тут была почти вся станица, тут были некоторые и из российских беглых людей, знавших, зачем явился князь Долгорукий, но простодушно веривших и убежденных, что казаки их не выдадут. Более предусмотрительные из них скрылись заблаговременно подальше, узнав о цели приезда «царского розыщика», но другие не только не сочли нужным сделать это, но даже неустрашимо пришли посмотреть, какой он есть, этот розыщик, и как-то он «наткнется» на казаков.

Казаки разбились на группы, разговаривали, спорили и бранились все по поводу этих же беглых русских людей. Одни говорили, что надо посмотреть самый указ царский, подлинный ли он; может быть, это бояре от себя присылаюсь «ради бездельных взяток своих». Были такие, которые шли и дальше: хотя бы грамота была и подлинно царская, исполнять ее все равно нет нужды, потому что на Дону, на всем Поле, вольны только одни они, казаки: захотят, отдадут, а не захотят, так и царь ничего не сделает. Была, наконец, третья группа, в которой стоял и разговаривал, между прочим, и Ефрем Петров. Эта группа, самая малочисленная, советовала покориться требованию правительства, покориться в силу необходимости: у царя большое войско, и в случае «противности» он может двинуть его на казаков и рассеять их в одно мгновенье. «Пропасть тогда нам и нашим головам», — повторяли сторонники этой группы.

Было уже не рано, а полковник все еще не показывался из станичной избы. Шум на майдане заметно начал притихать. Он походил теперь на жужжание пчел в улье, которые начинают мало-по-малу успокаиваться после какой-нибудь тревоги, когда весь рой вылетал поспешно из улья и грозно гудел, готовясь к защите. Небольшие группы — человек в пять, шесть, наскучив ожиданием, отделялись и направлялись к кабаку, который находился неподалеку, сейчас за углом проулка.

— Пойтить, знать, побеспокоить, — сказал Ефрем Петров и вошел в станичную избу.

Долгорукий встал сердитый, с головной болью и с горечью во рту (вчера вечером он изрядно выпил с старшинами и офицерами). Он потребовал майора и велел ввести в станицу две роты солдат. Через полчаса он вышел на майдан и сел на скамейку за маленьким, аляповато сделанным, некрашеным столиком.

Перед ним стояли казаки в высоких черных шапках — бобровых, куньих и барашковых, в белых, серых папахах, в кафтанах всех цветов — в красных, голубых, желтых, темнозеленых, в халатах, черкесках и безрукавках; виднелись тут же, в казачьих рядах, и простые российские сермяги. Впереди стоял атаман, старик с сухим, сморщенным и суровым лицом, и глядел немного искоса и исподлобья. Этот взгляд бросился прежде всего в глаза князю и без видимой причины разозлил его. За атаманом стоял есаул с своим длинным есаульским костылем, с ним рядом какие-то старики с большими белыми бородами, за ними — тесно сдвинувшаяся толпа казаков и позади всех небольшая группа казачек. Долгорукий приподнял голову, заметив красивое смуглое лицо какой-то казачки, которая с любопытством глядела на его полковничью треуголку с плюмажем и пуговицей и на длинные, прямые и редкие волоса.

Дальше