— Ну, вот, милые мои братцы и молодцы, — заговорил он, обращаясь к собравшейся и окружившей его толпе — говорить вам долго не буду, — сами ведаете, на какое дело идем и за что руки мы промеж себя давали… Нонешней ночью надо нам совершить, о чем мы пересоветовали и уговорились, стало быть, хлопочите, как не мога больше… Чтоб голов нам своих зря не погубить! Вот в чем я вас больше всего, молодцы, попрошу…
Он остановился и поглядел на тесно сдвинувшуюся толпу. На всех лицах было напряженное и торжественное внимание; даже вечно сонные и пьяные глаза запорожца Луки Хохлача выражали теперь эту напряженность и вниманье.
— В чем я вас попрошу, молодцы, — продолжал Булавин: — это, чтобы наипаче всего тишину блюли… Их — много, а нас — чего тут? горсть! Никто чтобы ни шорохнул, ни ворохнул. А как я знак подам, тогда попроворней — уж сами вы там знаете. Спуску им, супостатам, никакого не давать: они не жалели, грабили нас. Помните лишь, что на случай неудачи нам — конец!.. Сами уже об себе промышляйте. Ну, думаю, что Пресвятая Богородица поможет нам против притеснителей… Как стемнеет, тогда подойдите и остановитесь за станицей, а я зараз поеду. Илья, убирайся со мной!
Высокий казак, сухощавый и черный, с торчащими врозь из-под шапки курчавыми волосами, отделился от толпы и пошел за лошадью. Казака этого звали Ильей Гуляком. Он был первый удалец и песенник по всему Айдару.
VII
Князь Юрий Владимирович Долгорукий уже второй месяц кутил с старшинами и офицерами в Шульгинской станице. Наступила осень, хотя теплая и больше похожая на весну в этом краю, но все-таки очень скучная. Князь стал уже порядочно тяготиться своим пребыванием среди казаков, тем более, что их осталось меньше половины, а остальные неведомо куда скрылись. Да и эти оставшиеся глядели так угрюмо, косо и загадочно, что лучше было бы, если бы их и совсем не было. Вчера бежали из полка два солдата — Фокин и Скоробогатов, три дня назад сбежала казачка Аксинья, на которую князь израсходовал не мало денег и которую в течение трех недель называл своею «сударушкою», не предполагая, что она огорчит его таким неожиданным и неблагодарным поступком. Князь утешал себя лишь тем, что все эти три дня и ночи напролет кутил с старшинами и офицерами.
Обыкновенно бывало так: первым являлся Ефрем Петров.
Он с неизменною аккуратностью, беззаботно посвистывая и не снимая папахи при входе, вынимал из-под полы своего красного кафтана сулею с вином и ставил на стол перед полковником.
— Есть? — задавал серьезно свой обычный, ежедневный вопрос князь и получал такой же обычный и неизменный ответ:
— Уж я не достану, кто и достанет…
Затем приходил толстый майор-немец с красным, широким, добродушным лицом и с желтыми кудрями, и тоже ставил на стол штоф.
— Есть? — спрашивал князь.
— Москателен вейн, — широко и глупо улыбаясь, отвечал немец.
Третьим являлся обыкновенно Григорий Машлыкин или кто-нибудь другой и точно так же, как Ефрем, не снимая папахи, отвернув полу кафтана, извлекал бутылку.
— Помаранцевая, заморская! — торжественно говорил он, ставя ее на стол.
— Знатно! — тем же тоном отвечал князь.
И так один за другим являлись остальные старшины и офицеры, и каждый обыкновенно приносил по бутылке с вином или водкой.
Изба, пропитанная винным запахом уже с первого дня приезда Долгорукова, тотчас же наполнялась табачным дымом и винными испарениями. После первых трех рюмок наступало веселое оживление, все начинали разом говорить, смеяться без причины, расстегивали или даже совсем скидали верхнее платье. Первый пример подавал сам хозяин-князь, который сильно потел и всегда сидел в одной рубахе.
— Григорий! чеколату хочешь? — громко и весело кричал Долгорукий, обращаясь к Машлыкину.
— Чаво-о?
— Чеколату! мне из Петербурга связку целую прислали…
— А это што за штука?
— Штука, брат, занятная!.. в роде кофею или бы…
— Тьфу!.. — ожесточенно плевал Машлыкин, отворачиваясь в сторону: — на кой она мне идол?! Кофей на семи соборах проклят!..
Князь заливался раскатистым, довольным хохотом. Ему вторил немец-майор, а за ним и все остальные. Все смеялись, не зная чему, но всем было просто очень весело. А чарка еще несколько раз обходила кругом стола.
8-го октября, в станичной избе происходила такая же обычная пирушка. К девяти часам вечера все были уже значительно нагружены, все были веселы, все шумели. Ефрем Петров, сбив на затылок папаху и нагнувшись к князю, говорил:
— Ты попроси меня — в одну минуту оборудую!..
— Н-ну?! а есть?.. — с блестевшими глазами спросил князь.
— Насчет баб?!.. Го-о-споди Боже мой! Чего больше!.. Тут зараз нет, а знаю где есть. В Старом Айдаре аль в Закатном надо искать: там по этой части — стога…
— О?..
Долгорукий поднялся с места и протянул руку Ефрему.
В это время с улицы донеслись стройные и плавные звуки песни. Один голос — густой немного надтреснутый какой бывает у людей большую часть времени проводящих на открытом воздухе или у пьющих — вел ровную низкую ноту; другой — резкий и высокий, но гибкий грудной подголосок — заливался красивыми и причудливыми переливами, то удаляясь и замирая, то подымаясь и звеня на высочайшей ноте.
— Кто это? — с удивлением вслушиваясь спросил Долгорукий: — солдаты?..
Он ни разу за все два месяца не слышал ночью песни в Шульгинском городке; днем иногда пели солдаты.
— Какие солдаты! наша казацкая песня, — с оттенком досады в голосе сказал Машлыкин. Он до страсти любил слушать и петь свои казачьи песни.
— А играют знатно!.. Ну-ка заверни их Ефрем, — сказал князь.
Ефрем вышел на майдан. Он довольно долго оставался там и, наконец, возвратился ведя за собой двух человек. Один из них был Кондратий Булавин, другой — Илья Гуляк. Оба они, войдя в станичную избу, отыскали сначала глазами икону и довольно долго, по раскольничьи, молились на нее.
— Пир да веселье вашему сиятельству и всем председящим! — громко сказал, помолившись и кланяясь низким почтительным поклоном Булавин. Илья Гуляк молча поклонился вместе с ним.
— Здорово! Кто ты есть какой человек? — строго насупившись спросил Долгорукий.
— Кондратий Афанасьев сын Булавин, атаман Бахмутского городка…
— А, Булавин? Слыхал, брат, слыхал! — заговорил вдруг весело Долгорукий: — ведь это ты Шидловскому, полковнику, да Горчакову носы-то утирал?
— Это точно… Было дело…
— М-ма-ла-дец! похваляю!.. Слыхал, слыхал! И варницы соляные у казны отбил?.. А ты брат того… разбойник, а молодец! Право, молодец!..
— Не побрезгуй ваше сиятельство на угощение. Ежели милость твоя будет… — заговорил, перебивая, Булавин и вынул из кармана бутылку вина.
— Вот люблю за обычай!.. Славный ты парень! — воскликнул совсем весело и одобрительно князь: — а это что? и ты? знатно! — прибавил он, увидев, что и Гуляк молча достал из кармана бутылку и ставил ее на стол.
— Ефрем! наливай! — крикнул в восторге князь: — садись, ребята!
И опять пошла кругом гулять чарка. Дым табачный духота и жара постепенно усиливались и кружили головы опьяневшим уже старшинам и офицерам. Через полчаса князь, весь красный и вспотевший, смотря на все пьяными счастливыми глазами, просил Булавина петь ту песню, которую он пел на улице. Булавин все отказывался говоря:
— У нас ведь песни-то какие!.. Может вашей милости и не по ндраву…
— Валяй! чего там!.. — кричал во все горло князь.
Майор-немец, сидевший на конце стола возле князя, заснул, положив на стол свою лохматую голову. Князь сильно толкнул его кулаком в плечо, и он, покачнувшись и потеряв равновесие, медленно и грузно свалился на пол, но не проснулся. Панкрат, денщик князя, с трудом оттащил его за ноги в угол. Машлыкин забившись в задний угол, где он всегда обыкновенно садился, тоже дремал. Младшие офицеры и один старшина ушли на свои квартиры. Ефрем Петров запевал тонким, фальшивым голосом песню и бросал на первых же порах со словами: «нет! нагустил!».
— Либо уж сказать одну? — обратился Булавин к Гуляку.
— Как знаешь, — ответил Гуляк и кашлянул в руку готовясь петь.
— «Ой, да чем наша славная земелюшка распахана», — облокотившись на стол и глядя вниз, запел Булавин своим густым сильным басом и махнул рукой Гуляку. Тот подхватил, и те самые плавные и тоскливые звуки, которые слышались с улицы, полились теперь и заполнили собой всю избу. Задремавший Григорий Машлыкин вдруг встрепенулся, вышел из своего угла к столу и стал помахивать плавно руками, умильно и счастливо глядя на певцов. Долгорукий опустил голову и, задумавшись, слушал внимательно эту незнакомую ему горькую песню, и какое-то безотчетно-грустное настроение овладело им.
Песня говорила:
— «Ой, да чем наша славная земелюшка распахана», — облокотившись на стол и глядя вниз, запел Булавин своим густым сильным басом и махнул рукой Гуляку. Тот подхватил, и те самые плавные и тоскливые звуки, которые слышались с улицы, полились теперь и заполнили собой всю избу. Задремавший Григорий Машлыкин вдруг встрепенулся, вышел из своего угла к столу и стал помахивать плавно руками, умильно и счастливо глядя на певцов. Долгорукий опустил голову и, задумавшись, слушал внимательно эту незнакомую ему горькую песню, и какое-то безотчетно-грустное настроение овладело им.
Песня говорила:
«Не сохами-то славная земелюшка наша распахана не плугами
Распахана наша земелюшка лошадиными копытами
А засеяна славная земелюшка казацкими головами.
Чем-то наш батюшка славный тихий Дон украшен?
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами.
Чем-то наш батюшка тихий Дон цветен?
Цветен наш батюшка славный тихий Дон цветен?
Чем-то в славном тихом Дону волна наполнена?
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими-материными слезами».
— А песня, брат, знатная! — сказал князь, когда Булавин и Гуляк кончили петь: — только ты извини меня, брат, Кондратий… как тебя там по батюшка-то?
— Афанасьев сын…
— Ну, Афанасьевич — извини, брат, а рожа у тебя самая разбойницкая.
Булавин рассмеялся с самым по-видимому добродушным и безобидным видом.
— Нехороший взгляд! — не улыбаясь и настойчиво добавил Долгорукий пристально глядя на него своими мутными пьяными глазами. Потом помолчав довольно долгое время он взял Булавина за плечо потрепал и сказал уже сонным голосом:
— А как у вас там… в Богучаре или где это ты живешь-то… насчет… гм… живого мяса?..
— Насчет, то-есть, бабьей части? — показывая белые сплошные зубы и блестя глазами, спросил Булавин: — это у нас слободно… Да тебе, ваше сиятельство, в такую далю зачем? Ты бы тут потрудил себя пройтиться по станице, да пустил бы взор кой-куда…
— Нету! Ефрем сказал — нету! — с безнадежной уверенностью сказал князь.
— Ан есть! Я давеча у шинкаря тутошнего, у грека, видал: жена ли, сестра ли — не знаю, только, ах, доброзрачна, собаки ее заешь!..
— О?
— Божиться только не хочу, а то — верное слово!.. Долгорукий опять протянул руку к широкому плечу Булавина и стал трепать его, улыбаясь и пристально глядя ему в глаза.
— Ежели хочешь, государь мой, — близко нагибаясь к нему и глядя на него в упор, в полголоса заговорил Булавин: — ежели желательно, обхлопочу — зараз тут будет…
— Ммм… н-не вр-решь?..
— Проводи лишь гостей, — прошептал он, взяв бесцеремонно княжескую голову своей широкой рукой и нагнув ее к себе.
— Дело! — сказал заплетающимся языком князь качнув головой и громко крикнул:
— На спокой всем! Живо!
Ефрем Петров, дремавший, прислонясь спиной к стене и испачкав о белую глину свой кафтан, вскинул удивленно глазами, потом, сообразив в чем дело, засуетился отыскал шапку и, повторяя: «ведь и тò пора! и то давно пора!» стал раскачивать за плечи спавших сидя двух других старшин: Обросима Савельева и Никиту Алексеева. Григорий Машлыкин молча встал, надел свою мохнатую шапку и, не прощаясь ни с кем, вышел. Булавин без шапки вышел за ним и догнал его на майдане.
— Григорий, погоди-ка! — сказал он ему.
Машлыкин остановился в ожидании. Булавин подошел к нему, обнял одной рукой его за плечи и, нагнувшись так близко, что борода его захватила по лицу Машлыкина, стал говорить:
— Вот чего, друг Григорий… Зараз, как домой придешь, оседлай лошадь и езжай из станицы. И товарищам скажи своим… А то как бы не было плохо!
Машлыкин испуганно посмотрел на наклонившееся к нему красивое, возбужденное лицо Булавина и робко спросил:
— А што? Ай чего вздумал?.. Гляди, Афанасьевич, кабы промашки не было!
— Слыхал, чего я сказал? — перебил холодно Булавин и, не дождавшись ответа, прибавил: — гляди же! — и повернул назад к станичной избе.
У дверей избы он нашел Гуляка и что-то шепнул ему. Гуляк снял шапку, перекрестился и быстро, но без малейшего шума, побежал от избы к станичным воротам. Булавин постоял, посмотрел вверх, в застланное сплошными облаками небо, и по сторонам, и ничего не увидел, кроме глубокой темноты осенней ночи. Ночь была тихая и теплая. Мелкая и влажная пыль стояла в сыром воздухе. Земля после недавних дождей была еще мягкая и несколько сырая. Шаги по такой земле были почти совсем не слышны.
Булавин сел на рундук у дверей станичной избы. Все посетители Долгорукого, кроме майора-немца, уже разошлись по своим квартирам сейчас же вслед за Григортем Машлыкиным, так что Булавин и не видел, кто куда пошел. Приотворив дверь, он увидел только, что князь разлегся на лавке и козловатым, диким голосом напевал:
Ба-ху-се пья-ний-ший главобо-ле-ни-я,
Баху-се мер-зей-ший руко-тря-се-ния…
Кондратий осторожно, на цыпочках вошел в избу, взял с лавки свою шапку и вышел незамеченным опять на рундук.
Тишина была невозмутимая. Ни малейшего звука, ни шороха не было слышно в станиц. Солдаты, расставленные на квартире по казачьим куреням, спали глубоким сном. Булавин, сидя на рундуке, слышал лишь мерное храпение майора-немца да голос Долгорукого, разговаривавшего с самим собой и по временам начинавшего петь:
Бахусе хребтом вихляния…
VIII
— Готово! — шепотом сказал вдруг выросший точно из-под земли Лука Гуляк.
Булавин вздрогнул от неожиданности и, поднявши голову, проговорил:
— Ну, пойдем. Благослови, Господи!..
Они вошли в избу. Князь сидел на лавке, расстегнувши воротник рубахи и обнажив волосатую, мягкую от жировых наростов грудь. Он покачивал головой в такт напеву своей песни, похожему на известный церковный напев. Булавин остановился у печки и, прислонившись к ней, стал глядеть на растрепанного, пьяного князя с злорадной усмешкой, а Гуляк, не останавливаясь, прошел в другую половину избы, где спал денщик Долгорукого.
— Ты губернатор и ч-черт с тобой! — переставши петь, но продолжая покачивать головой, заговорил Долгорукий: — ты думаешь — птица большая? Ха!.. Я сам вон какой крови… Придет наше время! Ты не думай, брат… ныне и пирожники в светлейшие пожалованы… да не надолго… — рассуждал он, размахивая руками и не замечая Булавина.
— Придет мое время — я покажу!.. Т-т-тварь к-какая-нибудь!.. Ба-ху-се, верным тош-но-та, Ба-ху-се, портов про-пи-тие…
— Пирожники… немота… и всякая пакость… Наш род издревле… Ты исхлопотал, чтобы послали меня воров ловить, — думаешь, загрозил этим? Э-эх ты… губернатор!.. Ты кто? — подняв голову и свирепо смотря пьяными, бессмысленными глазами на Булавина, крикнул он.
— Эка очижелел ты, ваше сиятельство! — сказал Булавин, делая шаг к нему.
— Ч-чего надо?! В шапке передо мной… Долой, сволочь!.. — вскочив с налившимися кровью глазами, крикнул Долгорукий тем самым трескучим, хриповатым голосом, которым нагнал страху в первый день своего пребывания в Шульгинском городке.
Булавин подошел к столу. Князь вдруг схватил чарку и с размаху кинул ею в него, но промахнулся. Чарка пролетела далеко мимо и со звоном ударилась дверь.
— Передо мною в шапке! Смерд!.. Смеяться?! — продолжал кричать князь, но в это время Булавин размахнулся и ударил его кулаком в голову. Князь упал на лавку, как-то странно болтнув головой и ударившись сильно ею об оконный косяк.
— О-о!.. Ч-черт!.. Ах ты… Ты что же!..
И крепкие ругательства посыпались из уст князя. Собрав силы, он вскочил опять, но почувствовал, что в глазах у него начинает желтить и все перед ним кружится, только этот черный, огромный человек стоит и злобными глазами усмехается. Вот он опять взмахнул рукой, и князь тотчас же вслед за этим взмахом ощутил в своем горле что-то холодное, острое и неприятное… Черный человек запрыгал, захрипел, оскалил белые зубы… Князь хочет кинуться на него и душить, душить… Он делает отчаянное усилие, взмахивает руками, но опять острое и холодное впивается несколько пониже, потом горячая струя обливает его.
— Ах, ты… — хрипя и падая, произносит последнее ругательство князь и бьется на полу, судорожно царапая руками.
Но Булавин, не посмотрев даже на его последние судороги, хладнокровно наступает ногой на голову безмятежно храпевшего майора и вонзает кинжал в правый его бок. Гуляк, входивший в это время из другой половины, крикнул с громким смехом:
— Оставь! не порти кафтана!
Булавин ударил ногой забившегося на полу немца и выбежал из избы, оставив Гуляка покончить с ним.
Безмолвная, зверская резня закипала в станице. Ни пощады, ни жалости тут не было; была одна страшная месть озлобленных и оскорбленных людей своим притеснителям. В какой-нибудь час все было кончено. Тысяча солдат, десять офицеров и полковник князь Юрий Владимирович Долгорукий — все были перебиты и перерезаны. Пощажены были лишь старшины.