Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного] - Елена Арсеньева 26 стр.


– Чай, не одна я такая, – усмехнулась Анхен. – Вон герр Бомелий – тоже никому не свой, ни нашим, ни вашим. Русские его сторонятся как иноземца, да и в Болвановке он чужой.

У Годунова екнуло сердце. Все это время, не отдавая отчета даже себе, он хотел навести разговор именно на Бомелия, – и вот, пожалуйста.

– Ну какой же он там чужой? – сказал он со всем возможным простодушием, делая большие глаза. – Чай, сам немец!

– Ну и что? Бомелий ведь в русскую веру перешел. Думаю, он это от немцев скрывает: никогда не появится в Болвановке в час богослужения. Конечно, с пастором он всегда раскланивается, и пиво с ним пьет, и в кирху к нему заглядывает, особенно когда гости туда приезжают неведомые…

– Что за гости? – мгновенно насторожился Годунов.

– Да бог их весть, – пожала плечами Анхен. – Видать, торговые люди, какие-то купцы, потому что их провожатые всегда у моего хозяина, у Иоганна, останавливаются. А господа непременно в кирху идут, к ним туда же и герр Бомелий захаживает. Хотя нет, – покачала она головой, – едва ли они торговцы, слишком уж скромно одеты. Из всех украшений только и есть что перстень. Правда, перстень хорош! Тяжелый, золотой, с печаткою. А на печатке щит, по нему же змея извивается. А до чего смешно гости с Бомелием разговаривают! Приезжий ему: «Ад майорем деи глориам!» Ну и герр Бомелий то же: «Ад майорем деи глориам!» Тарабарщина какая-то, будто считалочка!

Годунов нахмурился, вспоминая, как незадолго до новгородского похода Висковатый Иван Михайлович, ныне покойник, докладывал государю о том, что в Вильне открылась школа игнатианцев – последователей какого-то испанского попа Игнатия Лойолы. Дескать, этот католический орден, называющий себя еще иезуитским, который образовался каких-то тридцать с лишком лет назад в Париже, уже распространился на пол-Европы. Собрались там люди умнейшие и упорнейшие, задача их одна: насаждение беспрекословного подчинения главе Ордена, все равно как царю великому и самодержавному, и все у них во славу Господа делается. Так и говорится ими при всяком удобном случае: «Ад майорем деи глориам!», что означает: «Для вящей славы Божией!» Ну а знак самого Лойолы и всего Ордена – змея и лебедь на щите. Стало быть…

Стало быть, в лютеранском гнездилище тайно появляется католический гость с иезуитским знаком на руке, тайно же встречается с православным архиятером русского государя… Слишком много загадок даже для этого загадочного человека – Бомелия!

Годунов напряг память. Как у многих богатых людей, пальцы государева лекаря были унизаны перстнями. Обыкновенно он нашивал черные шелковые перчатки и надевал перстни поверх них. Объяснял это тем, что руки лекаря должны быть всегда белы и чисты. Ну, бог с ними, с руками, – перстни-то какие у него? Вроде бы была среди них золотая печатка настолько тонкой работы, что ее узор и не разобрать.

– Вот чудно, сударь! – вдруг послышался голос Анхен. – Вспомнилось мне…

Она потупилась, повозила в пыли грубым своим немецким башмаком, как бы решаясь, говорить или нет, потом вскинула голову и с придурковатой улыбочкой изрекла:

– Я еще девочкой малой была, когда сама видела у герра Бомелия почти такой же перстень, как у гостей. И щит на нем, только по щиту не змея ползет, а лебедь летит! Но вчера, когда я с вестью к доктору захаживала, сего перстня на нем не было. Небось надевает он свою печатку, лишь когда на встречу с гостями в кирху идет.

Лебедь на щите! Змея на щите! Знаки Игнатия Лойолы!

У Годунова в очередной раз за это утро запеклось дыхание, и он беспомощно уставился на девчонку, не в силах угадать, кто кого сейчас использует: он маленькую наушницу или она – государева любимца.

Изумление, опаска, откровенный страх, даже ощущение какой-то необъяснимой безнадежности – все смешалось в душе. Девчонка обставляла его на несколько шагов вперед, как всегда обставлял в шахматы государь.

Как поступить, кому что сказать – это вырисовалось в голове Бориса мгновенно. Однако ему нужна была помощь, и так уж выходило, что никто этой помощи ему оказать не мог, кроме белоглазой вострухи Анхен. Всякий разумный человек сейчас постукал бы по лбу согнутым пальцем и сказал Борису, что следует держаться от этой девочки, у которой предательство в крови, как можно дальше. Ведь невозможно угадать, что там варится в ее хорошенькой головке. Невозможно предсказать ее поступки. Сам Господь, наверное, не смог бы побожиться, что Анхен не заложит Годунова Бомелию так же, как заложила ему доктора! И все же делать нечего…

Он сказал, чего хочет от нее. Анхен выслушала с невозмутимым видом, потупилась, как водится, повозила ножкою в пыли, потом вскинула немигающие глаза и сообщила Борису, чего хочет от него она – взамен за свою услугу.

У Годунова ощутимо приостановилось сердце…

Стоял и беспомощно пялился на эту безумную ведьму – вернее, ведьмину дочку, но сути дела сие не меняло. Анхен улыбалась, равнодушно водила глазками по сторонам, словно только что не потребовала у него невозможного.

– Слушай, – подозрительно спросил Борис, осененный внезапной догадкою. – А не ты ли, случаем, мне палку в седло подсунула?

Анхен усмехнулась, взглянув на него с откровенным удовольствием:

– Думала, ты никогда не догадаешься.

– Да уж, на тебя бы на последнюю подумал… – обреченно кивнул Годунов, как бы признавая свое поражение.

– Я знаю, – снисходительно ответила Анхен. – Так всегда и бывает. Если что-то кажется невозможным и невероятным, скорее всего оно и есть самое простое и очевидное.

Они стояли и смотрели друг на друга. Необыкновенные глаза Анхен оказывали на Годунова совершенно поразительное воздействие. Рядом с этой девочкой он казался себе дурнем и несмышленышем, и даже замышленная им каверза по устранению Зиновии Арцыбашевой с пути злополучной Марфы Собакиной теперь чудилась сущим детским лепетом. Но в том самоуничижении имелось и благо, потому что Борис не только прозревал собственные слабости, но и новые силы открывались ему, новые пути для достижения той цели, к которой он шел, упрямо шел, даже не отдавая себе в том отчета…

* * *

Воротясь в Александрову слободу, государь застал жену в постели, с трудом отходящую после тяжелого выкидыша. Сразу забилась в голове привычная мысль об отраве, однако на поверку дело оказалось проще: Анница оступилась на лестнице и пересчитала ступеньки, никто и ахнуть не успел. Бомелий, явившийся из похода с государем, даже головой покачал недоверчиво: выживет ли, мол, государыня? – однако тотчас принялся врачевать ее и успокаивать: дело ваше молодое, царица Анна Алексеевна, небось деток еще нарожаете, успеете! Однако из опочивальни царицыной выходил он с унылым лицом, да еще какая-то из повивальных бабок не выдержала – распустила язык: напрасны, мол, царицыны надежды, не бывать ей, бедняжке, больше матерью! Слухи эти, разумеется, дошли до Ивана Васильевича и лишь усугубили то подавленное состояние, в котором он находился.

Странное такое было чувство… Анницу он не то что полюбил: чувствовал к ней неутихающую страсть, влечение – и в то же время безоглядное, огромное доверие. Может, это и есть любовь? Кто его знает, что она такое… И вот теперь это чувство расплылось, как расплывается поутру сон, только что казавшийся ярким, многоцветным, запоминающимся навеки. Пошли минуты суетливого дня – и нет ничего, все забылось. Ну в самом деле, какое влечение можно испытывать к бледной, немочной, даже зеленоватой какой-то женщине, вдобавок непрестанно истекающей сукровицей, из-за чего к ней на ложе взойти нельзя.

Конечно, ее следовало пожалеть… Он и жалел, однако к жалости все чаще примешивалась обида. Как же она могла быть столь неосторожной? Почему не береглась, нося ребенка? Чай, не абы кого носила во чреве – маленького царевича! Могла бы сообразить, что этакое чудо, случившееся с ними обоими, надо оберегать со всем тщанием и попечением!

Было такое чувство, будто он сделал Аннице драгоценный подарок, отдал ей самое дорогое, что только имел, а она сей дар небрежно расточила, разбила, опоганила… словно бы насмеялась над его любовью и доверием. Выходит, и на нее нельзя надеяться? Выходит, и она способна обмануть?

Анница тоже чувствовала, что прежнее счастье утекает, словно кровь из ее исстрадавшегося тела. Увы, ей некого было винить, кроме себя. Она чувствовала себя не просто больной и несчастной – преступницей, заслуживающей кары. И наказание ей уже было отмерено: видеть холод в глазах мужа, видеть, как тает его любовь, былая нежность сменяется равнодушной брезгливостью, а почтение и подобострастие окружающих – насмешливым пренебрежением.

В этом состоянии ей особенно жадно хотелось видеть рядом добрые, благодарные глаза. Она готова была на все, чтобы угодить служащим ей, купить их любовь и признательность. И конечно, княгиня Воротынская, бывшая при первой государыне, Анастасии Романовне, старшей боярыней, да и теперь пользовавшаяся всеобщим почитанием, выбрала очень верную минутку, обратившись к больной царице с малой просьбою: дать место во дворце одной бедной сироте, отцу которой ее супруг, знаменитый воевода Михаил Иванович, был обязан жизнью. Ничего о дочери своего спасителя Воротынский-де не знал, вот девчонка и выросла после смерти родителей в Немецкой слободе, а прослышав об этом, Михаил Иванович решил немедленно снять с души грех неблагодарности. Сам воевода не смог явиться, пасть к ногам государыни, поскольку чуть оклемался от застарелой хвори, от которой его с трудом исцелил архиятер Бомелий, ну и вот – прислал жену просить. Звали ту девушку Анной Васильчиковой, и, поскольку была она девицей худородною, ни о чем особенном и речи идти не могло: в ближние боярышни она не годилась, даже в спальницы, ибо туда брали только девиц из приличных семей. Да ей хоть какое-нибудь местечко, лишь бы во дворце!

Анница даже не задалась вопросом, почему князь Михаил Иванович сам не пригреет в своем немаленьком и весьма богатом доме девочку, отцу которой он столь обязан. Воротынский славился не только беззаветной храбростью, но и величайшей скаредностью. Вечно считал себя обойденным воинской добычею и наградами. А от царя добра не убудет, как известно! Вдобавок Анница так старалась расположить к себе людей, что ей все средства были хороши. И безродная сиротка Аннушка Васильчикова была отправлена не в поварскую, какой-нибудь чистильщицею рыбы, не в убиральщицы покоев, на грязную работу, а определена в сенные девушки. Надлежало ей отныне сидеть в сенях под дверьми царицыных покоев, чтобы видеть приходящих и своевременно ближней боярышне государыни о сем докладывать, дабы та упредила царицу, а она бы могла к приходу гостей приготовиться.

Рыжая пригожая девушка, от смущения не поднимавшая глаз и не умевшая двух слов связать, кинулась великодушной госпоже в ноги и вообще выглядела ошалевшей от счастья. Воротынская тоже казалась более чем довольной.

Анница обласкала сиротку и простилась с княгиней, чуть ли не впервые за последнее время почувствовав себя счастливой от того, что кто-то поминает ее добрым словом.

Никому и в голову не могло прийти, что явление рыженькой во дворце было прямым и непосредственным делом рук скромного, улыбчивого, со всеми учтивого, знающего свое место Годунова. Загодя внесенной платой за ту услугу, которую Анхен Васильчиковой предстояло оказать своему покровителю и сообщнику в уже недалеком будущем.

* * *

Для начала он сделал намек Бомелию. Теперь при каждой встрече Годунов не мог удержаться – так и пялился на его длинные, худые пальцы, однако никак не мог разглядеть среди множества перстней тот, заветный. Это внушало тревогу, это внушало недоверие к рассказанному Анхен… но обратной дороги у Бориса уже не было. Слишком глубоко увяз он в своих тайных чаяниях, чтобы не рискнуть! И однажды, совсем скоро после памятного сговора на Красной площади, Годунов явился к государеву архиятеру – как бы поглядеть на очередные иноземные новинки – и сказал, что недавно вновь случайно встретил ту хорошенькую русскую немочку, как ее там, Анхен, кажется, и девушка рассказала ему свою душераздирающую историю.

Оказывается, она не просто сирота, а дочь истинного героя. И то, что отец ее умер в нищете, а девочке пришлось жить чужой милостью, проявление вопиющей неблагодарности человеческой. Михаил Иванович Воротынский взял большой грех на душу, не облагодетельствовав дочь человека, который заслонил его от татарской стрелы при захвате знаменитой Арской башни. Малютка Анхен должна была вырасти именно в доме воеводы! Это было бы воистину милосердное и богоугодное дело. Хорошо бы как-то подсказать Михаилу Ивановичу, что вину свою загладить надобно, и загладить существенно. У царицы молодой, слышал Годунов, нехватка мелкого служащего чина – как было бы хорошо, пригрей она сиротку во дворце! Да разве Воротынский догадается попросить государыню о милости для Анхен, он ведь знать не знает о ее существовании…

Сказать, что Бомелий остался после ухода Годунова озадачен, – значило ничего не сказать. Он вообще слабо верил в человеколюбие, а в то, что этим свойством обладает Годунов, поверил бы в последнюю очередь. И все же Борис радеет за Анхен… Зачем Годунову помогать ей? Может быть, соблазнился хорошенькой девчонкой и желает облагодетельствовать свою милушку? Но при чем тут служба во дворце? Есть множество других, куда менее замысловатых способов порадовать неискушенную девушку.

Вопрос: почему он выбрал на роль «своего человека» именно девочку, выросшую в Немецкой слободе и, насколько было известно Бомелию, преданную своим благодетелям до глубины души? Ответ мог быть только один: Годунов ищет сближения с иноземцами. Пытаясь пропихнуть в царицын двор Анхен, он таким образом желает услужить и Бомелию, который пользуется безоглядным доверием государя, но отнюдь не Анны Алексеевны. Царица набралась дурных слухов о дохтуре Елисее, вот и не может преодолеть неприязнь. Неплохо, совсем неплохо, если при царице окажется существо, которое будет верно служить интересам доктора Бомелия.

Бомелий не переставал размышлять о Годунове. Во дворце и вообще в Москве, даже в Немецкой слободе бытовало мнение, что Борис – человек милосердный, тонкий, чуждающийся жестокости государя и умеющий не запачкать рук в крови даже тогда, когда остальные окунались в нее чуть ли не с головой. В Борисе было нечто такое, от чего самый достоверный слух о его пороках казался злобным наветом, и человек, сам видевший проявление этого порока, предпочитал верить не своим глазам, а обаянию, исходившему от пригожего молодого человека с черными глазами и вдохновенным лицом, подтверждающим чистоту его помыслов. Бомелию казалось, что Годунов напоминает двух великих интриганов былых времен – Адашева и Курбского – в одном лице. Почему-то никто не задумывался, что мало-мальски благородный, порядочный, дороживший своей честью человек не посватался бы к дочери Малюты Скуратова, знаменитого палача и крайне страшного человека. А Годунов спрятал свой страх в карман, ибо только через Малюту мог приблизиться к царю. И приблизился! А теперь расширяет свое влияние всеми возможными и невозможными способами…

Словом, Элизиусу Бомелию немало польстило доверие Годунова. И он не замедлил навестить хворого князя Воротынского.

Сказать, что Михаил Иванович был ошарашен этим посещением, – значило опять-таки ничего не сказать. Уже который год появление в чьем-то доме дохтура Елисея означало одно: мертвую грамоту. Представление о немецком лекаре как об отравителе укоренилось настолько прочно, что, даже если после его посещения никто в семье опального боярина не помирал, домочадцы и соседи не меняли своего убеждения: они просто терпеливо ждали, когда смерть произойдет. Как правило, так и случалось, потому что люди вообще смертны, но даже гибель от молнии, огня, воды или на поле брани все равно считалась происками коварного Елисея!

Правда, Воротынский теперь вроде не был опальным. Царь простил его, давно вернул из Кирилло-Белозерского монастыря… Не было у царя поводов карать его за что-то, однако сердце Михаила Ивановича при виде Бомелия все же екнуло.

Прозорливый лекарь понимающе усмехнулся.

– Напрасно, сударь, сторонишься меня, – сказал он почти ласково. – Больно смотреть на твои страдания, больно слышать, сколько дурней неумелых, знахарей так называемых, губят твое здоровье – а толку чуть. Попробуй эту мазь – а через месяц сам увидишь, что будет.

«Не причаститься ли для начала Святых Таин?» – едва не спросил прямолинейный Воротынский, однако он был гордец, а потому не мог показать Бомелию, что откровенно боится. Во всяком случае, решил сразу после ухода непрошеного спасителя выкинуть его мазь в отхожее место, однако Бомелий, с прежней доброжелательной улыбкою, настоял на том, чтобы начать лечение незамедлительно. И, тотчас же зачерпнув малое количество мази из корчажки, в которой ее принес, начал натирать больные ноги Воротынского: ломаные, битые, застуженные. Боль у Михаила Ивановича улеглась почти мгновенно – уже оттого, что лекарь сам брал мазь в руки. Значит, ежели она отравлена, купно с Воротынским отправится к праотцам и Бомелий. А в это плохо верилось…

«Поживем еще, пожалуй!» – подумал старый вояка – и не ошибся. Спустя месяц он и думать забыл о старых немочах и также о том, как числил Бомелия во врагах. Ощущение молодой подвижности суставов было таким восхитительным, что князь счел необходимым самолично отправиться к государеву архиятеру и выразить ему свою благодарность. Было сделано и подношение соответствующее: о пристрастии дохтура Елисея к стеклянным иноземным изделиям знали все, а у Воротынского среди боевой добычи сыскались дивные италийские бокалы, захваченные когда-то крымчаками в разоренной Кафе Генуэзской[34]. Бомелий оценил степень благодарности Воротынского, и оба отличным образом отведали из этих бокалов фряжского винца, которое возвеселило их сердца и развязало языки.

Когда Воротынский только входил в дом, он заметил мелькнувшую в сенях девушку со скромно потупленными глазками и рыжеволосой головкой. Теперь, разнежившись в почете и радушии, счастливый тем, что, можно сказать, завел дружбу с могущественным и опасным Бомелием, князь Михаил Иванович позволил себе пошутить насчет молоденьких пригоженьких гостий, которые порою захаживают в дома холостяков.

Бомелий взглянул изумленно:

– О ком ты, сударь? Об Анхен, что ли?! Господи, да ведь это бедная сиротка, которая иногда заходит ко мне за добрым советом. Несчастное дитя! Отец ее, Василий Васильчиков, был храбрым воином… не столь храбрым, конечно, как ты, князь, однако же и он безмерно отличился при осаде Казани и взрыве Арской крепости. Слышал я, был он жестоко ранен, спасая жизнь некоему воеводе, однако, как это часто водится, оказался забыт в пылу сражения. Выжил чудом! Но силы его уже были подорваны. Скоро пришел ему конец, а вместе с ним и его семейству. Анхен пригрели в Немецкой слободе. Какая жалость, что тот воевода, который обязан жизнью ее отцу, ни разу не вспомнил о своем долге! Конечно, это все понятно: воин сей всецело посвятил себя сражениям и битвам, где ему помнить о такой малой малости, как жизнь бедной девицы! Однако известно, что слезы обиженных сирот отягощают чашу грехов наших. А утереть эти слезы никогда не поздно. Поверь, Михаил Иванович, если бы я узнал о том, что грех неблагодарности исправлен, это было бы мне самой драгоценной наградою.

Назад Дальше