Книга бытия - Сергей Снегов 31 стр.


В общем, борьба со старорежимным духом и бытом была героической и победоносной.

Только однажды в это воодушевляющее пустозвонство ворвалась живая струя.

Это случилось на выпускном спектакле. В репертуаре значилась какая-то идейная сценка с капиталистами (ими были Фима и я), соглашателем — английским премьером Макдональдом[26] (Генкой Вульфсоном), добрым молодцем — рабочим-революционером (естественно, Васей Визитеем) и почему-то почти настоящей ведьмой — этаким концентратом малокультурья и старья. Уж не знаю, зачем московскому сатирику (пьесу извлекли из сборника «Синяя блуза») понадобилось совмещать политическую пародию со средневековым фольклором — но он это сделал и поставил Лизавету Степановну в трудное положение. Никто из девочек не пожелал играть ведьму. В ней ощущалось что-то настолько далекое от нашей действительности и такое постыдное, что все в ужасе махали руками, едва Лизавета Степановна заговаривала о роли.

В конце концов она нашла исполнительницу. Это была ученица шестой группы, девочка из моего дома. Я встречал ее каждый день, но ни разу не заговаривал. Невысокая, некрасивая, к тому же горбатая, она ходила по двору как-то боком — даже когда старалась держаться прямо. Наверное, и жизнь ее была скособоченной. Вот эта девочка и согласилась сыграть ведьму.

Я не видел ее из зала — я был на сцене. Но помню, как она выметнулась из-за кулис, вынеслась на подмостки, хищно раскинула руки, широко разметав лохмы волос.

Ее пронзительный резкий голос так отвечал каждому шагу, каждому жесту, что движение и звук слились воедино. Она пронеслась среди нас, неуклюжих статистов, каким-то стремительным метеором. Она возникла как живое существо в кукольном театре посредственностей и марионеток. Вероятно, она действительно была ведьмой!

Я любил читать стихи наизусть — вслух, про себя. В тюрьме и лагере они помогали выжить, сохранить рассудок. И всякий раз, когда я повторял про себя любимые строчки:

И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленных светил,[27] —

я вспоминал этот ведьмовский прыжок из-за кулис.

В моей жизни было еще только одно подобное впечатление.

В Одессу приехала какая-то знаменитость. В честь нее дали «Русалку»[28] — эта опера обычно не вызывала в Одессе аншлагов. Я слушал ее уже несколько раз — но услышал впервые. Одна из сцен, очень известных (раньше я иногда довольно точно мурлыкал ее — про себя, конечно), мне не просто понравилась (это бывало всегда). Я бы сказал — она меня потрясла, если бы это вконец опошленное словцо не утратило своей первозданной силы.

На сцене мерно гудела свадьба. Хор девушек шутливо расписывал свадебный кортеж:

По невесту ехали,
В огород заехали.
Пива бочку пролили,
Всю капусту полили,
Тыну поклонилися,
Верее молилися…

Девушки на разные голоса перешучивались со сватом, выпрашивали денежек. И вдруг в месиво толкающихся хористок, в переплетение просьб и отговорок ворвался — как бы из иного мира — огромной силы и страсти голос:

По камешкам, по желтому песочку
Пробегала быстрая речка…

Он был так красив и чист, что заглушил хор — и многокрасочная сцена оцепенела. Никто и не шевельнулся, пока этот проникновенный голос с мукой не возвестил:

…вечор у нас красна девица топилась,
Утопая, мила друга проклинала.

Я не помню фамилии певицы — знаю только, что она была знаменита. Но ощущение ледяной струйки, пробежавшей по спине, — осталось. Восторг, который меня тогда охватил, был почти равен страданию. Неожиданная встреча с прекрасным среди штампов и посредственностей всегда драматична — и чувство, которое она вызывает, не похоже на простое удовольствие. Оно — больше. Оно — иное.

А тогда, после спектакля, встретив во дворе свою соседку-ведьму, я поспешил восхититься ей в лицо. Она посмотрела на меня равнодушно: мои похвалы ее не тронули. Возможно, дело было в том, что я ей просто не нравился. Впрочем, может, и хуже: ее талант проявлялся только на сцене, в жизни она была посредственна.

Я ничего не знаю о ее судьбе.

7

Зима переходила в весну. Аркаша Авербух печально сказал мне:

— Скоро перестану ходить в школу. Когда я учился в седьмой группе, я знал вас, шестиклассников, — всех. А кто мне знаком из пятигруппников? Я тебе скажу ужасную вещь, Сережа: я не вижу среди них таких борцов за всемирную справедливость, какими были мы.

Я понимал его скорбь. Я тоже не замечал среди пятиклашек людей, готовых положить жизнь за мировую революцию. И все же попытался утешить Аркашу.

— Я стану приходить сюда, как ты сейчас. Мы поддержим великий огонь, который разжигали в нашей ячейке!

Он покачал головой.

— В школу больше не приду. Мне семнадцать. Какой я товарищ этим пацанам? А мне на заводе дали анкету — вступать в комсомол. Постараюсь показать себя там. Как ты относишься к комсомолу, Сережа?

— Не мыслю без него дальнейшую жизнь!

— Это хорошо. Всегда верил в тебя. Будь готов, Сережа!

— Всегда готов! — ответил я, взметнув руку наискосок. Это я уже лихо умел — отдавать пионерский салют.

Не один Аркаша — мы все ждали решающего жизненного поворота. И тайно боялись, что он не получится. Мы метались из крайности в крайность: расписывали красочные перспективы послешкольного бытия — и про себя ужасались, что краски недостаточно яркие.

Фима определился твердо: он пойдет в училище живописи, потом — в архитекторы. У него в голове грандиозные планы: он переустроит наш город, возведет такие дома и дворцы, что страх будет задирать голову. В общем — схватит Бога за бороду.

Вася Визитей о будущем тоже не тревожился. Он возвратится в свою приднестровскую Беляевку — дел в поселке невпроворот, ему прямо пишут: «Ждем тебя Вася, без тебя нам вскорости невпродых — кулачье одолевает». Я кулачье вмиг прижму, хвастался Вася, а румынобоярам, что за рекой, такой шиш выставлю — ни в жизнь не выкусят! Перспективы, что и говорить, были зажигательные — Васе многие завидовали.

Гораздо хуже выглядело будущее моего нового друга Мони Гиворшнера. Я подружился с ним не сразу и как-то против воли. Он был социально порченный. Отец торговал, даже завел собственную нэпманскую лавчонку — папиросы, трубки, курительная бумага. Впервые увидев Моню, я удивился его одиночеству. Никто с ним не играл, он не ходил на пионерские сборы, не посещал мопровские и безбожные ячейки. Низкорослый — еще ниже меня — густо-курчавый, с каким-то удивленным лицом, он каждую свободную минуту проводил на турнике и вертелся так лихо, откалывал такие штучки, что вокруг всегда собирались восхищенные зрители.

Лизавета Степановна говорила, что он может стать мастером спорта, может быть, даже чемпионом — если постарается и если повезет. Впрочем, пока до чемпионства было далеко. Энергичная наша учительница, споря и уговаривая, добилась, чтобы Моню приняли в пионеры и зачислили в мопровцы и безбожники. Еще она ввела его в синеблузую труппу, но больше чем на статиста его не хватило — и тут уж действовала не классовая порочность, а природная недостаточность.

Меня предупредили о Монином соцположении, и я некоторое время старательно его обходил, только издали любуясь упражнениями на турнике. Но как-то после занятий он задержался в школе и, поставив на парту шахматную доску, стал разыгрывать сам с собой этюды. Я тоже задержался — по общественным делам. Сначала присматривался, потом подошел. Моня молча, не глядя на меня, двигал шахматные фигурки.

— Ты, оказывается, шахматист, — установил я.

— Оказывается, шахматист, — согласился он.

Я наблюдал — он молчал. Я ждал, что он предложит мне партию. Я еще не знал, что болезненно самолюбивый Моня никогда ничего не предлагает и ничего не просит у незнакомых, чтобы не нарваться на отказ. Прождав минуты две, я сам предложил сразиться. Он охотно согласился. Я был убежден, что поставлю его на колени минут за десять — и почти не ошибся (во всяком случае — во времени): не прошло и десяти минут, как я был разгромлен.

Мы начали вторую партию — она закончилась еще быстрей, и тоже моим поражением. Впоследствии мы играли с ним не одну тысячу раз, и я гордился, если из десяти проигрывал не больше восьми. А в тот вечер, складывая фигуры, он ободряюще сказал:

— Ты, в общем-то, ничего, только торопишься. Это со временем пройдет.

С возрастом торопливость, конечно, прошла (особенно когда первая близкая подруга шепнула мне: «Не торопись!»). Но абсолютная бездарность в гимнастике и в шахматах — двух Мониных коньках — осталась на всю жизнь.

— Ты, в общем-то, ничего, только торопишься. Это со временем пройдет.

С возрастом торопливость, конечно, прошла (особенно когда первая близкая подруга шепнула мне: «Не торопись!»). Но абсолютная бездарность в гимнастике и в шахматах — двух Мониных коньках — осталась на всю жизнь.

Подружившись, мы стали обсуждать будущее.

— Тебе хорошо, — сказал Моня. — Ты станешь великим ученым, это уже сейчас видно. Когда-нибудь определишь наконец, что такое энергия, масса, инерция. Подумай тогда и обо мне, твоем скромном слушателе. Вспомни, как мы пересоздавали мир в наших отвлеченных разговорах. А мне ничего не светит. Сын торговца — это не то пятно, которое можно стереть щеткой.

Я был твердо уверен, что мое будущее он определил точно (разве что слегка приуменьшил). А самого Моню было жаль — происхождение по желанию не изменишь. Я все же попытался найти в его бесперспективности хоть что-нибудь радужное.

— Ты можешь пойти по спортивной дороге, Моня. Или серьезно заняться шахматами. Лизавета Степановна считает, что в гимнастике ты выдающийся тип.

Он уныло махнул рукой.

— Чтобы достичь чего-нибудь в спорте, надо пойти в гимнастическую школу, а там — анкеты. Кто меня примет — с моим-то отцом?

Как и следовало ожидать, все получилось иначе. Больших успехов Моне не выпало, но он закончил институт, удачно повоевал, ударно поработал на заводе в Риге, только вот умер не добрав возраста — около пятидесяти.

И у меня, естественно, все пошло наперекосяк ожиданиям. И ученым не стал — тем более великим, и почти половину человеческой своей зрелости провел за железной проволокой. Вторая, правда, прошла на свободе, но тоже в застенках — идеологических. А вот биологически я задержался на земле сверх ожидания — впрочем, на это не жалуюсь.

Много жесточе расправилась судьба с другим моим другом — Генрихом Вульфсоном.

Если был в моем окружении по-настоящему странный человек — и внешне, и по характеру — то, несомненно, он, мой добрый Генка. Высокий, большеголовый, жутко лохматый, с ранними усиками, молчаливо слоняющийся по школьным коридорам, во дворе он всегда присаживался где-нибудь в сторонке. У него рано открылся густой, соборный бас, но колокольный его голос редко звучал в школе: на вопросы и оклики Генка обычно отвечал не репликами, а улыбками — чаще смущенными или виноватыми. Только со мной он разговаривал охотно. Во-первых, хороший рассказчик (впоследствии — даже лектор и оратор), я умел и любил слушать. Он, загораясь, мог говорить часами — я, тоже загораясь и тоже часами, был способен его не перебивать.

Во-вторых (и это еще проще), у него был единственный друг — я.

Эта дружба началась нехорошо — можно сказать, мы подружились недобро.

Между нами встала Фира Володарская.

Я не уверен, что был в нее влюблен. Если — да, то это было нечто иное, чем дальнейшие мои любви, любовишки и увлечения. Я-то считал, что сохну по Рае из седьмой группы (она была на год старше меня) — активистке, главе нашего форпоста, объединявшего четыре пионерских отряда, стройной, золотоволосой (две толстых косы падали чуть не до бедер), «девочке в желтом пальто» — так я мысленно называл ее, еще не узнав настоящего имени.

Мы учились вместе всего два месяца, только три-четыре застенчивых разговора скрепляли нашу внезапную дружбу. Сразу после выпускного вечера их группы (это был первый выпуск нашей школы) отец увез Раю в Балту (он там работал). Она написала мне — я немедленно отозвался. Переписка наша продолжалась почти три года. Она отправляла мне коротенькие сообщения о своем житье-бытье, я изливал душу на листах белой рулонной бумаги — каждое письмо не меньше метра в длину.

Фира Володарская вторглась в мою жизнь как раз в разгар переписки с Раей.

Сперва она поглядывала на меня без интереса. Ей было не до того — теснили поклонники. Самая красивая девочка школы, она не только знала об этом, но и умело этим пользовалась. Фима, боевой секретарь нашего второго отряда, назначал пионерские сборы лишь на те часы, какие были удобны Фире. Гриша Цейтлин, знаменитый горкомовский пионерорганизатор, бывая у нас, всегда находил минуту (а иногда — час), чтобы поговорить с ней. Генка, мой будущий друг, в нее влюбился — очень по-настоящему и очень по-своему: ходил поодаль, никогда не приближался, молча смотрел, молча слушал, что она говорила другим (к нему Фира обращалась редко)… Он был похож на шиллеровского рыцаря Тогенбурга (у меня был пик увлечения Шиллером), молчаливо и долгие годы вздыхавшего у окон так и не признавшей его возлюбленной. Я еще не начинал любовного спринта (до этого оставалось несколько лет), но уже тогда мог бы цитировать (если бы, конечно, знал цитату) строчки Саши Черного о том, как должен держать себя подлинный Дон-Жуан, а не слезливый немецкий барон:

Дон сей был доном особого рода,
Мигом прошел он к ней с черного хода.

Словом, я не раз потешался над молчаливой неуемностью Генкиной страсти.

Шуточки такого рода прекратились, когда «внимательные взоры» Фиры обратились на меня. Это совершилось в ее обычном стиле. Фира споткнулась, когда шла на очередное мопровское заседание. Причем именно в тот момент, когда мы поравнялись. Она охнула, сжала губы и закачалась на одной ноге. Я кинулся к ней.

— Сильно ушиблась, Фира?

— Немного. Постою и пойду.

— Обопрись на меня — так будет легче.

Она взяла меня под руку. Я еще никогда не ходил под руку с девочками. Это было довольно приятно, но чертовски неудобно! Она мужественно проковыляла со мной до школы, а после собрания сообщила:

— Мне уже лучше, но я боюсь идти без помощи. Проводи меня.

Обычно роль провожателя доставалась Фиме. Он не любил уступать свои привилегии и ревниво осведомился:

— А со мной идти не хочешь?

Она ласково ответила:

— Очень хочу, Фима. Ты живешь ближе ко мне, чем Сережа, тебе еще удобней. Иди с нами!

Несколько дней Фима сопротивлялся, потом сердито сказал:

— Теперь она хочет дружить с тобой. Подумаешь, очень мне надо! Я не страдалец по этой части.

Фира перестала хромать, когда выяснилось: можно не беспокоиться, моя роль бесповоротно определена. Это было едва ли не главное Фирино оружие: она умела в нужный (для себя) момент предстать очень слабенькой — сразу хотелось ей помочь. Она раньше других девочек поняла: это очень сильное преимущество — быть слабым полом. Она умела льстить тому, кто ее заинтересовал, она подчеркивала его достоинства — и в первую очередь силу.

Я не был исключением — попался, как и все остальные.

Гена вознегодовал. Он давно примирился с Фимой — как с горькой неизбежностью, но моего появления не стерпел. Он решил разобраться, кто я такой, — и следил уже не только за Фирой, но и за мной (даже когда я был один). Он смотрел на меня хмуро и недобро — это замечали почти все. Вася решил вмешаться.

— Слушай, чего Генка на тебя вызверивается? Давай его отлупим!

— Не вижу причин.

— Тогда он отлупит тебя, можешь не сомневаться.

— Я дам сдачи.

— Правильно! А я тебе помогу. Так отмантузим, что любо-дорого. Давно пора. Ходит, будто чем-то недоволен, ни с кем играть не хочет. Как стерпишь?

— Буду терпеть, пока сам не кинется. А твоей помощью, если понадобится, воспользуюсь.

— Обязательно понадобится, честное пионерское!

Ситуация разрешилась совершенно неожиданно. Гена остановил меня после уроков.

— Слушай, Серега, — сумрачно сказал он, глядя в сторону. — Давай поговорим.

— Давай, — согласился я — и сразу понял, что готовится драка. Я огляделся: Вася уже умотал, он всегда выскакивал первым. Придется отбиваться собственными кулаками. — Где хочешь говорить?

— Посидим во дворе, на скамеечке.

Я успокоился. Школьный двор — самое неудобное место для драк, по нему шляются ученики, ходят учителя. Мы сели на скамейку.

— Так о чем будем говорить, Гена?

Он хмуро размышлял, уставясь в землю. Это было решительно непохоже на подготовку к драке! Я повторил вопрос.

— Хочу с тобой дружить, — неожиданно выпалил он. Я не сообразил, что ответить. Генка поднял голову и посмотрел на меня — очень внимательно и грустно. Он, похоже, ждал, что я не соглашусь — это его заранее огорчало.

— Или ты не хочешь?

Я сказал первое, что пришло в голову, — и, как всегда, оно было самым нужным и важным.

— А как же Фира? Разве ты не сердишься, что я с ней дружу?

Он покачал головой,

— Сердился. Но это прошло. Какое я имею право? Она на меня и не смотрит. По-настоящему ей никто не интересен, так я думаю. Взрослые комсомольцы (тот же Гриша из горкома) пытаются ухлестывать… Она только забавляется. Вот почему хочу дружить с тобой.

Я наконец отошел от неожиданности.

Назад Дальше