Шла весна, последние месяцы второго курса, — нужно было готовиться к переходным экзаменам. Не было случая, чтобы школяры пустили это дело на самотек. Я с энтузиазмом включился в страду. Задача формулировалась просто: помочь всем, то есть сделать так, чтобы плохой ученик получил хорошую оценку. Мысль о том, что каждый зарабатывает баллы собственным усердием, отвергли сразу: экзамены — творчество коллективное. Мы создали сложную систему, призванную обеспечить незаслуженные результаты. Выделили пятерку лучших учеников, распределили их по предметам и обязали: никто в нашем классе не должен получить плохую отметку!
Сферами моей ответственности были русский язык и литература, математика, частично — физика. Михаил Павлович ушел из школы — это осложняло задачу (я уже рассказывал, как легко было его обмануть — он не придирался даже на устных экзаменах). Как-то он сказал всему классу:
— Вбитые в голову знания держатся недолго. Их надо не вбивать, а выращивать. А что до правил русской грамматики, то их надо знать, пока вы полностью не овладели языком. Потом можно забывать — все будет выполняться автоматически.
Однако и в отсутствие Михаила Павловича подсказки (даже грубые), что называется, катили. Физика тоже не ставила нерешимых проблем. Иное дело — математика.
Семен Васильевич Воля не терпел подсказок! Случалось, он так злился, что ставил плохую отметку и тому, кто отвечал, и тому, кто подсказывал. Рисковать на переходных экзаменах было опасно. Амос Большой помог разработать особую систему: я садился на первой или второй парте, в руках у меня был карандаш — даже подозрительный Семен Васильевич не мог заподозрить подвоха: безобидное школьное орудие производства. Если я его ставил, тот, кого спрашивали, должен был отвечать «да», если клал — «нет». Если почесывал лоб или щеку, это означало: внимание, ловушка! Хорошенько подумай.
Еще сложней дело обстояло с формулами, которые нужно было писать на доске. Карандаш здесь не годился, а диктовать их с места я отваживался лишь в самых простых случаях — да и то при условии, что Семен Васильевич не услышит. Однако мы справились и с этим. Как-то, поглядев на доску со стороны окна, я заметил, что на ней высвечиваются какие-то штрихи, которые были незаметны при взгляде в упор. Это и стало решением. Я выписал самые употребительные формулы, а наши каллиграфы — Богданов и Кордонский — твердыми карандашами перенесли их на доску. Затем ее слегка сдвинули (наискосок к окнам — но едва заметно) и закрепили, чтобы горячий Семен Васильевич ударом кулака не водворил ее на место. Теперь тому, кто стоял слева, были видны все формулы, а Семен Васильевич, сидевший посередине класса, ничего не замечал.
Эта выдумка спасла многих. Блестящую схему развалил туповатый увалень Андросов (у его отца, профессора, коренного сибиряка, было классическое китайское лицо). В классе он сидел в правом ряду и, когда Воля вызвал его к доске, направился влево так демонстративно и неуклюже (к тому же оттолкнув учителя), что Семен Васильевич мгновенно рассвирепел.
— Что-то вы все умные, когда переходите на ту сторону! Становись куда вышел и отвечай по порядку.
Андросов, конечно, безысходно провалился. Не знаю, удалось ли ему перейти на третий курс.
Обилие хороших ответов у плохих учеников, видимо, мучило Семена Васильевича. Спустя несколько лет мы столкнулись с ним на улице. Он засыпал меня вопросами о житье-бытье, попутно спросил и о давних школьных экзаменах. Я был честен. Вместо того чтобы посмеяться, Воля нахмурился и проворчал:
— Спасибо, что не скрываешь своих скверных поступков. Больше я такого не допущу, можешь не сомневаться!
Я, конечно, был одним из самых изощренных и активных подсказчиков, но помощь требовалась и мне. Был в нашей профшколе такой важный предмет — технология металлов.
Вел его Петр Иванович Быков — и плохо вел, зато безмерно гордился своей специальностью. Я с ним не ладил. Как-то он сказал мне: «Все ваши физические и математические успехи ничего не стоят, если вы не знаете правил закалки и отпуска стали».
Но я вовсе не желал узнавать эти правила! Я с отвращением глядел в конспект — там было сказано, что для закалки качественных сталей отлично подходят моча и навоз. И я сказал Быкову — при всем классе: «Я выучил, что при нагревании стали по ней пробегают разноцветные побежалые цвета и что это очень красиво. Все остальное в технологии металлов меня не интересует». А друзьям объявил, что на экзамен к Быкову не пойду, пусть переводят на третий курс с одним хвостом — я вовсе не собираюсь работать на заводе и меня совершенно не колышут даже самые лучшие сорта навоза!
Друзья обиделись. Я много потрудился, чтобы разные недотепы получили приличные оценки по основным дисциплинам, а теперь сам недотепствую. Они, друзья, не собираются это терпеть. Они силком, за уши вытащат меня на экзамене у Быкова — это их святая обязанность.
— Значит, так, Серега, — доложил мне Амос Большой коллективный план. — Контрольную работу по технологии металлов пишешь обычным своим почерком — никакой дешифратор не поймет. Быков поставит в тетради не оценку, а вопрос и вызовет тебя первым. Ты выйдешь и будешь безмятежно молчать.
— Как я могу молчать? Он же будет спрашивать.
— Не твое собачье дело, будет он спрашивать или нет. Твоя задача — выйти к доске и выдержанно помалкивать. Ясно?
— Ясно. Молчать о тайнах обработки металлов — мечта всей моей жизни.
Спектакль был срежиссирован мастерски! Быков действительно не разобрался в моей работе и вызвал меня к доске. Но только он раскрыл рот, чтобы разразиться убийственным вопросом, как поднялся его любимец Амос и попросил объяснить одно затруднение, встреченное в школьном учебнике «Технология металлов». Не ответить пятерочнику Большому Быков не мог. Когда он снова повернулся ко мне, второй ученик по его предмету Толя Богданов заявил, что, диктуя конспект о плавке, он, Петр Иванович, допустил ошибку. Нельзя ли внести ясность?
Быков стал подробно объяснять, что Толя просто не очень хорошо понял текст — его начали перебивать Леня Вейзель и Миша Кордонский (тоже из быковских любимцев). А когда все замолчали, и он снова повернулся ко мне, прозвенел звонок. Петр Иванович смотрел на меня и явно ничего не понимал. Он, похоже, вконец запутался: разговор шел интересный, я все время был у доски — значит, и я принимал в нем участие и задавал умные вопросы.
— Давайте вашу работу, — буркнул Быков и на глазах у замершего класса переправил жирный вопрос на крупную пятерку.
Когда уроки закончились, меня стали качать. До сих пор, кстати, не понимаю: почему подбрасывали в воздух именно меня? За весь урок я не сказал ни слова. По справедливости надо было качать тех, которые так радостно взметывали меня над своими головами.
7
Я написал, что время было странное — и мы были со странностями. Я, например, был ими прямо-таки напичкан! И главная состояла в том, что меня почти не интересовали наши профшкольные девочки. А ведь раньше, в трудовой школе, я влюблялся (сначала — в Раю Эйзенгардт, потом — в Фиру Володарскую), да и после разнообразные увлечения составляли существенную часть моей жизни.
К тому же девочки у нас были миловидные, умные и культурные — не чета молдаванским трудшкольным подругам. Там преобладала рабочая детвора, здесь — интеллигенция: дети инженеров, директоров заводов, важных партийных чинов. Помню некое тройное звездное ядро, в которое входили Лида Гринцер, Юля Клемперт и Фира Вайнштейн, — вокруг него этаким облачным сгущением постоянно увивались ребята. Кстати, среди этой троицы была и моя будущая жена — но тогда я обращал на нее внимания еще меньше, чем на остальных.
Лояльней я относился к другому тройному девичьему содружеству, состоящему из Жени Чебан, Доли Оксман и Змиры (фамилии не помню). Правда, и с ними я не дружил — зато разговаривал охотней. Женя была умной и приветливой, Доля хорошенькой и говорливой, а Змира — настоящей красавицей. Впрочем, любоваться ею можно было только со стороны — при непосредственном общении очарование иссякало.
Поведение мое было тем более странным, что профшкола была буквально пропитана любовью. Именно любовью, а не увлечениями. Ибо здесь зарождались связи, сохранявшиеся всю жизнь. Мой друг Леня Вейзель влюбился в Долю Оксман и даже ревновал меня к ней (мы с Долей часто болтали). Женой его она не стала, но в душу запала навсегда. Через много лет я, уже профессиональный писатель, узнал ее московский адрес — мы начали переписываться. Я часто приезжал в Москву, но встретиться с Долей так и не удосужился (хотя мы постоянно уславливались о свидании). А Леня, когда я сообщил ему ее адрес, мигом примчался из Свердловска — повидаться. Сейчас он, восьмидесятилетний, уехал в Тель-Авив к дочери. Мы переписываемся — и он постоянно вспоминает Долю.
Еще сильней стала связь, соединившая Амоса Большого и Юлю Клемперт. Любовь разразилась в нем как взрыв. Я как-то удивился:
— Амос, ты окружаешь Юльку со всех сторон. Откуда к ней ни подойдешь — ты! Вращаешься вокруг нее, как спутник вокруг светила. Я даже поглядеть на нее не могу — всюду ты.
— И не гляди! — обрадовался он. — Что не твое, то не твое. Заруби это на своем длинном носу. Соперников не допущу.
Вскоре после окончания школы они поженились. Воистину он не допустил соперников! И не оскорблял ее соперницами. Их удивительно прочная, неиссякаемая любовь продолжалась до его смерти (он умер в семьдесят девять). Вспыхнув в юности, она ровно и ярко светила им всю жизнь. Однажды, незадолго до кончины Амоса, я сидел у него дома — в квартире на Фрунзенской набережной в Москве. Мы разговаривали.
— Слушай, дорогой мой доктор технических наук, многократный орденоносец, лауреат Ленинской и прочих премий, почему ты, собственно, носишь полковничьи погоны? — спросил я. — По твоей ракетной должности тебе давно пристало быть хотя бы генерал-майором…
Он захохотал.
— Столько лет ты, Серега, прожил, столько лиха хлебнул, а наивности не утратил! Я могу носить генеральские лампасы только на кальсонах. Если ты забыл, что я еврей, то мое начальство это хорошо помнит.
Дети Амоса уехали в Израиль еще при его жизни. Оставшись одна, Юля долго не решалась перебраться к ним. Прощание с Москвой далось ей нелегко: она умерла почти сразу после приезда на историческую родину.
Но я опять отвлекся. Мое принципиальное нежелание влюбляться отнюдь не мешало дружескому общению с девочками — во всяком случае, я был в этом уверен. На самом-то деле оно существенно осложняло мою жизнь. Однажды это осложнение чуть не стало трагедией.
Долю, видимо, злило, что наши разговоры никак не перерастают в ухаживание. Она дразнила и раззадоривала меня, а потом захотела проучить. На улице, во время большой перемены, она небрежно поинтересовалась:
— Почему мальчишки всегда врут? Дружим, любим… Сколько слов, а дела не дождешься. Трусы!
Я был горд и самонадеян.
— Только не я! Мое слово — дамасская сталь, закаленная по самому мерзкому рецепту Петра Быкова.
— Скажи еще (как все вы говорите), что готов на все!
— Скажу — как я говорю: готов на все!
— По первому моему слову?
— По первому твоему слову.
— Даже с собой покончишь, если прикажу?
— Уже сказал — готов на все.
— Тогда приказываю: покончи с собой! При всех.
И она насмешливо протянула мне лезвие от самобрейки.
Все-таки ей нужно было лучше меня знать…
Амос дружески называл мой характер собачьим, Леня Вейзель был более мягок: «В общем — не сахар». Насмешливая улыбка на хорошеньком Долиной лице сменилась ужасом. Я полоснул лезвием по запястью, на одежду и на землю хлынула кровь. Я поднял руку вверх — и стал с любопытством всматриваться в то, что натворил.
Кто-то достал носовой платок, меня быстро перевязали. Мы условились: для всех учителей я просто-напросто наткнулся рукой на кусок стекла — не хотелось, чтобы кого-нибудь из нас наказали за рискованные забавы.
Доля больше не осмеливалась меня подначивать.
Я и теперь с удовольствием посматриваю на левую руку: там наискосок протянулся отчетливый, сантиметра на два, рубец. Разрез только вскользь задел крупную вену. Дуракам везет! В далеком «потом» я сидел у постели умирающего друга. Ему посчастливилось меньше, чем мне. Вена — тоже на левой руке — была прорезана насквозь, кровь остановить не удалось. А может, он и сам не захотел ее останавливать: жизнь давно уже душила его — как рвота, забившая горло.
Итак, я не влюблялся. И все-таки именно девочки стали причиной того, что мне пришлось бежать из профшколы.
Совершилось это так.
Я уже говорил, что учебное наше время делилось на равные части. С утра — уроки, после большой перемены — занятия в мастерских (кузнечной, токарной и слесарной), по которым нас распределял педсовет.
На первом курсе меня отправили в молотобойцы — наверное, подошел по сноровке и физической силе. О нашем кузнеце Михаиле Васильевиче (он был из деревенских) говорили, что он способен выковать и плотницкий гвоздь, и казачью шашку, и кружевную ограду, и детскую коляску. Не знаю — при мне он мастерил нехитрые железные приспособления, годные на продажу (для подкрепления школьного бюджета). Нас, помощников, у него было двое. Напарник мой, мастер от Бога, отличник по всем предметам (я уже писал о нем), едва ли не единственный из всех нас после школы сразу пошел на завод. Он быстро вписался в кузню, а мне поначалу доставалось.
— Серега, не топочись! — сердито кричал наш наставник. — Отставь заднюю ногу! Две ноги враз — не будет удара!
На втором курсе я ушел в слесарную мастерскую. Михаил Васильевич искренне пожалел меня.
— Ну, какой из тебя слесарь, Сережа? Удар, еще удар, потом ударчик — этому ты научился. Помаялся бы по-хорошему в кузнице лет десять — вышел бы в люди. Славный был бы кузнец…
Слесаря из меня точно не получилось. Но и в люди не вышел — кузнецом так и не стал. К тому же вскоре я узнал, что Михаил Васильевич — реликт. В эпоху паровых и электрических молотов профессия его — из низших.
Потом я часто встречал его на улице. Он широко открывал мне объятия — и я радостно целовал всегда небритые щеки и густые, хохляцкие, висячие усы.
Вообще-то я хотел попасть в токарную мастерскую. Меня туда не зачислили: решили (и справедливо!), что не стоит зря тратить на меня дорогой порох. А слесарем я оказался средненьким и нестарательным.
Мастером у нас был мрачный неудачник средних лет, вечно пьяный, к тому же не очень-то и превосходивший меня в слесарном своем искусстве.
Подошел к концу второй мой школьный год. Экзамены по предметам закончились, мы сдавали последние экзаменационные пробы в мастерской. Я выполнил заданную работу и остался доволен: на пятерку поделка не тянула, но добрую четверку обеспечивала. У соседнего верстака трудились Доля и Змира.
Они еле водили по какой-то шершавой кузнечной заготовке драчевым — очень тяжелым и грубым — напильником (готовили ее для слесарной обработки). Работа была отнюдь не для девичьих рук, да еще холеных (отец одной из девочек был секретарем горкома партии, другой — директором завода).
Я бы помог — и с удовольствием, но по цеху ходил мастер, а он не признавал помощи (особенно нарядным девушкам).
— Сережа, расскажи нам что-нибудь хорошее, — попросила Змира. — У меня отломались все пальцы — такой противный напильник!
— Прочесть вам поэму Маяковского «Хорошо!»?
— «Хорошо!» — это очень хорошо! Пожалуйста, читай.
Я увлекся декламацией — и не заметил, что к нам подошел мастер. С минуту он вслушивался, а потом разразился скандал.
— Белоручки! — орал мастер. Он был нетрезв. — Еще танцы устройте в слесарке! Работать надо. Уши, понимаешь, развесили!
Я попытался защитить девочек.
— Да они же работают — видите, пилы у них в руках? Это я к ним подошел — поговорить. А мое задание вы уже приняли.
Он повернулся ко мне, одичав от ярости.
— Сопляк, будешь мне перечить? Да я тебя в три погибели согну, мать твою…
Мат был длинный и безобразный. Девушки, вскрикнув, отскочили. Я вырвал у Змиры драчевый напильник и ударил мастера. Он успел отшатнуться, но грубый металл таки проехался по его лицу. Он схватился за щеку и, дико матерясь, убежал из цеха.
— Что теперь будет? — горько воскликнула Доля.
— Скоро узнаем, — мрачно ответил я.
Но в тот день мы узнали немногое. Окровавленный мастер прибежал к нашему директору Зубовнику. Они долго разговаривали — при закрытых дверях. Какое-то время я ждал, что меня вызовут, потом ушел домой.
На следующее утро, не заходя в класс (там все клокотало), я направился прямиком к директорскому кабинету. Зубовник уже ждал меня. Он был очень хмур.
— Рассказывай, как было, Сергей.
Я рассказал. Директор тяжело вздохнул.
— Плохо дело! Мастер столько на тебя наговорил. Непочтителен, все время поешь или читаешь стихи. Это не преступление, конечно, но все же мастерская… Непорядок. А когда ударил, лицо у тебя было свирепое, как у настоящего убийцы. Короче, он требует твоего исключения — грозится уйти, если ты останешься. И его поддерживает мастер токарного цеха (они дружат) — он тоже собирается подать заявление об уходе.
— Что вы решили?
Директор уклонился от ответа.
— Решит педсовет. Вызовем тебя и мастера. Где найти двух хороших специалистов? Нельзя их терять. Попросил бы ты у него прощения. Может, хочешь куда-нибудь перевестись — на работу или в другую школу? Это можно организовать…
— Я подумаю, — сказал я и ушел из школы, так и не заглянув в класс.