Книга бытия - Сергей Снегов 83 стр.


Когда Фира появилась, я еще и не пытался вставать.

— Ты весь в жару и поту, — сказала она, обнимая меня. — Это ужасно — твое состояние.

— Если в поту, то жар уже спал. Значит, ничего ужасного нет, — ответил я.

— Снимай белье, оно все мокрое. Где чистое — в комоде? Куда ты положил лекарства? Немедленно принимай пилюли и переодевайся.

Я поднялся. Фира села рядом со мной.

— Почему ты не писал о своем состоянии? — спросила она. — Я же понятия не имела, что тебе так плохо.

— А зачем тебе это знать? Ты бы только нервничала, а помочь мне все равно не смогла бы.

— Ты знаешь, зачем я приехала?

— Догадываюсь.

— Хочу увезти тебя в Ленинград. Мне писали о том, что тут происходит. Буду спасать тебя, пока все не зашло чересчур далеко. Как ее зовут — Нора?

— Нора. Но, боюсь, что это уже поздно.

— Как это понимать?

— Самым простым образом. Нора забеременела.

Фира долго молча смотрела на меня.

— Ты хочешь разорвать со мной, Сережа?

Я ответил совершенно искренне:

— Нет, этого я не хочу.

— Значит, будешь прекращать отношения с Норой? И на это я ответил честно:

— Не представляю, как я смогу это выдержать.

Фира опять помолчала. Я тоже не спешил говорить — я просто не знал, что сказать. У меня не было ни одной разумной мысли. Фира спросила:

— Сколько у нее месяцев беременности?

— Уже нисколько. Она вчера сделала аборт.

— Где она сейчас?

— У себя дома.

— Ты был у нее после аборта?

— Был. Операция прошла хорошо. Завтра она, наверное, выйдет на службу.

Мы опять долго молчали. Фира снова заговорила:

— Расскажи мне: как это получилось? Кто такая Нора? Чего она хочет? Я понимаю, что во многом виновата сама: слишком надолго оставляла тебя одного. Я думала об этом, меня предупреждали подруги. Но я так верила в твою любовь… Теперь придется расплачиваться за легкомыслие. И еще одно. Ты всегда гордился, что никогда не врешь в серьезных делах. Ты и вправду раньше не лгал — не лги и сейчас. Не щади меня. Если ты любишь Нору больше, скажи это прямо — я перенесу. Я уже многое пережила, когда ехала сюда — и понимала, что придется или навсегда потерять тебя, или насильно увезти с собой.

Мы говорили долго — и я ничего не скрыл. Я даже сказал, что Нору люблю, возможно, больше. Но у нас дочь. Надо решать — с кем остаться? И я не способен выбрать ни одно, ни другое. Я знал, что это — трусость. Я чувствовал себя последним подлецом. Пусть они сами — Фира и Нора — решают, кому я нужней. Я люблю обеих и не хочу расставаться ни с одной — пусть они выберут за меня. Я подчинюсь тому, что они постановят.

— Раньше ты не был трусом, — сказала Фира. — Не могу сказать, что твое поведение меня восхищает, но я тебя понимаю. Итак, нам надо договариваться с ней — о тебе. Сегодня ты еще не был у нее?

— Не был.

— Тогда иди. Предупреди, что я приехала. Скажи честно, что не способен решить, с кем останешься. И что она должна подготовиться к разговору со мной. Погуляй с ней, ей сейчас тяжело.

Я не удержался.

— Ты говоришь так, словно уверена в успехе.

— Абсолютно уверена, — твердо сказала Фира. — Я боялась только твоего решения, а ты предоставил его нам. Ты должен остаться с Наташей и со мной. Мне говорили, что Нора очень красива. Против нее сыграет даже ее красота. Иди, Сережа. Иди к Норе!

Весь этот вечер мы ходили с Норой по городу, сидели в нашем любимом садике. Она чувствовала себя уже хорошо — выздоровление, как Гросс и обещал, было быстрым. Я рассказал о приезде Фиры. Нора упрекнула меня грустно и безнадежно.

— Я думала, что ты все-таки освободишь меня от этого разговора. Не учла, что ты тяжело болен и растерял половину своей решительности. Но я тебя не виню. Ты не мог иначе. Я ведь давно знала, что мне придется говорить с твоей женой. И даже удивлялась, что она так долго не едет.

— Ты ждала ее?

— Конечно. На ее месте я приехала бы гораздо раньше. И это наверняка было бы лучше — и для нее, и для меня. Передай Фире, что завтра сразу после работы я приду к тебе домой.

В этот день у меня не было приступа. Фира казалась собранной и решительной — готовилась к трудному разговору. Чтобы время шло быстрей, она энергично наводила порядок в моих комнатах.

Я ушел из дома заранее, чтобы не мешать, и сказал, что вернусь не раньше десяти.

В десять я вернулся. Нора и Фира спокойно разговаривали. Фира сказала:

— Сережа, мы обо всем условились. Проводи Нору домой, по дороге она обо всем расскажет.

— О чем же вы условились? — спросил я, когда мы вышли.

Нора спокойно ответила:

— О том самом, чего ты заранее ожидал.

— А если конкретней?

— Конкретней — ты уезжаешь с Фирой в Ленинград, я остаюсь в Одессе.

— Так легко договорились? — вырвалось у меня. И с Норы слетело все ее спокойствие.

— Легко, да! Рубили по живому! Твою Фиру не переговоришь и не убедишь. Знаешь, что она мне сказала? Что я моложе ее на пять лет, передо мной вся жизнь, а она связана ручками вашей дочки — куда ей теперь деваться? И что я красива, ей до меня далеко, все мужчины на меня засматриваются — кого захочу, того и захвачу. А у нее такого никогда не было и не будет. И еще она сказала, что нет таких весов, чтобы взвешивали любовь — чья больше. Но есть мораль, есть общечеловеческие права — и они на ее стороне. Она никого не отбивала, а я отбираю у ребенка отца. Мужей и любовников может быть много, а мать и отец всегда единственные. Имею ли я право причинить твоей дочери такое горе? Она ведь ни в чем не виновата! Я знаю, сказала она, что, расставшись с вами, Сергей будет мучиться. Но если вы его у меня заберете, он будет тосковать о дочери и обо мне, станет упрекать вас за то, что вы лишили его семьи. И никакая новая семья не вылечит его от этой потери. Что же лучше? Чтобы он о вас грустил и непрерывно помнил о вашей любви — или чтобы вспоминал обо мне, о своем первом ребенке и непрерывно упрекал вас за то, что вы разрушили и эту любовь, и это отцовство? Такой вот был интересный разговор!

— И ты сразу согласилась?

— Сперва расплакалась, а потом закричала: «Перестаньте! Согласна! На все согласна!»

— И все?

— Когда мы немного успокоились, я сказала: «Но помните, Фира. Я люблю Сергея — и он любит меня! И он не перестанет меня любить, как бы далеко я ни была». Фира отнеслась к этому спокойно. В эту минуту вошел ты.

Дальше мы шли молча. У ее дома остановились. Нора порывисто обняла меня.

— Сережа, прощай! Прощай, мой любимый, прощай, прощай! — прошептала она.

И, вырвавшись из моих рук, скрылась в темноте подворотни. Я еще постоял — она больше не появлялась. Я поплелся обратно. Меня шатало, как пьяного. Я отчаянно шептал себе: «Трус! Трус!» И знал, что, как бы ни поступил, этого обвинения мне не снять. Существовало только два выхода — и каждый был непереносим. Судьба била меня палкой о двух наконечниках. Как бы я ее ни выворачивал, боли меньше не становилось.


/Пропущенная иллюстрация: Моня Гиворшнер, 1927 г./


Трехдневная малярия вернулась почти на сутки раньше. Когда я поднимался к себе, я едва удерживал равновесие: ступеньки лестницы то набегали на меня, то отскакивали.

На следующий день я отбирал и упаковывал книги. У меня оставалось около двух тысяч томов — я отобрал около семисот-восьмисот. Фира сама сдавала их в багаж — мне это было не под силу. За день до отъезда ко мне пришли старые друзья — Моня Гиворшнер и Фима Вайнштейн. Они несказанно удивились, узнав, что я уезжаю из Одессы — и уже навсегда. Фира недолюбливала «ворон», ей не хотелось с ними общаться — и потому она сказала:

— Погуляй на прощанье по городу, Сережа.

Маршрут у нас был отработан — на Дерибасовскую и оттуда на бульвар, к Дюку. По дороге Моня и Фима стали уговаривать меня не расставаться с Одессой. Здесь я так хорошо начал, здесь могу продолжить свою научную карьеру. Я разозлился и на них, и на Одессу. Какая может быть наука в этом городе? Ни один талантливый человек здесь не засиживается — все бегут в столицы. А почему? Да потому, что Одесса несерьезна — легковесна, легковерна. Здесь принимают за чистую монету любую чушь — такая атмосфера не подходит для серьезных исследований.

— И докажешь? — иронически усомнился Моня.

— Не сходя с места! Только делайте, что я скажу.

В это время мы были на Соборной площади (сам собор недавно снесли — название осталось). Мы остановились, задрали голову и стали всматриваться в небо — там не было ничего, кроме звезд. К нам подошел какой-то мужчина.

— Ребята, на куда смотрите? — обратился он к нам типично по-одесски. — Там же ничего нет.

— В том-то и дело! — сказал я. — А один парень сказал нам, что там чудо. Мы смотрим-смотрим — и ничего не видим.

Один за другим появлялись новые и новые прохожие. И все спрашивали, что мы ищем на небе. Одни делали это вполне литературно, другие — по-молдавански и по-бугаевски: «На куда интересуетесь?» Вскоре люди стали нервничать и ругаться — вот же дурак нашелся, увидел что-то, чего нет! Кому это надо? Любопытствующие все прибывали. Когда собралось человек двенадцать, я сказал:

— Видите, я был прав. Сенсации на пустом месте. Несерьезнейший город!

Моня сразу согласился, Фима только иронически ухмыльнулся.

Мы прошлись по Приморскому бульвару, я поклонился бронзовому Дюку — на прощанье.

Примерно через час мы повернули назад. Толпа на площади не рассеялась — она увеличилась раза в три. И все шумели, спорили, переругивались. Я спросил человека, стоящего с краю, почему собрались. Спрошенный сердито ответил:

— Да понимаете, один чудик сказал, что на небе появились какие-то знамения, а там ничего нет. И все ругаются на того дурака, что он всех обманул.

Теперь и Фима признал, что в природе Одессы действительно есть что-то несерьезное.

На другой день мы с Фирой уезжали в Ленинград. Нас провожали только мама и отчим. Мама была хмурой и злой, отчим — печальным.

Он чувствовал, что больше со мной не увидится.


/Пропущенная иллюстрация: Мать С. Снегова и его отчим — Осип Соломонович Штейн/

ГЛАВА ВТОРАЯ

Ленинград

1

Квартира, которую нашли Фира и Борис, была типичной коммуналкой: несколько комнат, по-гостиничному вытянутых вдоль коридора, не то второй, не то третий этаж. Дом стоял на площади Льва Толстого, на пересечении Каменноостровского (тогда — Красных Зорь) и Большого проспекта Петроградской стороны. На первом этаже размещалась столовая (вскоре она стала рестораном «Белые ночи»). В сторону отходил переулок, застроенный высокими тяжеловесными домами.

— Модерн, конечно, но какой! — сказал Борис, знакомя меня с окрестностями. — Белобородов,[155] Щусев[156]… Белобородов сейчас строит в Финляндии, а Щусев остался у нас.

Фира уже приискала себе место в одной из театральных трупп — театре Радлова, ставившего, если не ошибаюсь, одну классику. Роли ей доставались маленькие, ни в одной она не блеснула, зато подружилась со многими актрисами — одну из ее подруг (у нее была очень знаменитая фамилия — Гамсахурдия) я хорошо запомнил.

А молодой артист Борис Виноградов влюбился в Эмму, Фирину сестру, и отбил ее у прежнего мужа Вичика. Борис был красавец и умница, Вичик ни тем, ни другим не брал. Брак начинался очень счастливо — а вот закончился трагически (впрочем, не по вине Эммы и Бориса). Перед войной театр Радлова гастролировал на Северном Кавказе, попал там в оккупацию, в полном составе переселился в Германию и натурализовался на Западе. Борис вернулся в СССР уже после смерти Сталина — с немецкой женой. Немка не вынесла нашего быта и убралась к себе на Рейн, а он, одинокий, так и не нашел себе места на родине и постепенно спивался, пробавляясь лишь посылками западной жены.

Вскоре Фира поменяла труппу Радлова на театр Ваграма Папазяна (он состоял всего из нескольких артистов). Сам Папазян недавно вернулся из Парижа, где его признали одним из лучших Отелло в мире. Созданная им труппа выспренне именовалась «Ленинградский театр классики», но театром-то как раз и не была: просто несколько второстепенных актеров обслуживали одного премьера.

Папазян плохо владел русским — но это ему не мешало. Помню, как он по-французски читал знаменитый монолог Гамлета. Текста никто не понимал — но общий смысл был ясен, так захватывающа была игра, так выразительна мимика.

Еще великолепней был его Отелло. Помню, однажды, в сцене драки, разгневанный мавр вылетел из-за кулис с криком:

— Вложите ваши ножи в ваши ножницы!

И никто не засмеялся — так мощно это было сказано.

В Москве в это время гремел другой Отелло — Александр Остужев. Это был подлинный герой сцены! Много лет как оглохший, он так живо и точно воспринимал любую реплику, что никто и не замечал его глухоты. Он был, конечно, хорош в образе исступленного ревнивца, но Папазян мне нравился больше. Остужев покорял, Папазян восхищал. Он все же был большим мавром.


/Пропущенная иллюстрация: Фира в роли Виргинии, спектакль «Великий грешник»./


Не помню, сколько мы прожили на площади Льва Толстого — вряд ли больше месяца (или двух). Фире удалось подыскать свободную квартирку взамен тех двух комнатушек, которые мы занимали в коммуналке.

Квартирка, тоже двухкомнатная, находилась в неказистом доме в Соляном переулке, в сотне метров от Фонтанки и в полусотне — от праздничной Сергиевской улицы (сейчас — Чайковского). Это была, конечно, трущоба — зато в центре Ленинграда. Помню, как меня удивило, что Фира так легко нашла отдельное жилье в самом престижном районе.

Ни она, ни я, ни Борис еще не знали, что Ленинград уже начала трясти лихорадка очищения. Новый владыка бывшей имперской столицы Андрей Жданов (он явился сюда из Горького) железным скребком очищал свое новое владение от еще сохранившихся «бывших людей» — остатков аристократии, чиновничества, загнанного священства, обнищавшего купечества. Шло великое переселение горожан — одни уже начинали пропадать неведомо куда, другие, более (вероятно) достойные, меняли свои халупы на благоустроенные квартиры.

Завершался процесс, который так бурно и свирепо начался сразу после революции. Тогда владельцев богатых квартир стесняли в отдельных комнатках, превращая роскошное жилье в примитивные коммуналки. Теперь утеснение превращалось в вытеснение — административную высылку из города. Борис (он служил в архитектурной мастерской) как-то рассказал, что одному выселяемому в милиции объявили просто и категорично: «Пожил в хорошем городе, дай пожить и другим».

В той лачуге, которую раздобыла Фира, аристократы явно не обитали. Здесь, видимо, жили те настоящие «свои люди», которым посчастливилось обзавестись жильем показистей. Вполне в соответствии с модными тогда стишатами: «На несчастии другого каждый строить счастье прав».

С переездом в Соляной переулок наше коммунальное семейство увеличилось: Фира наняла домработницу. Она была не то из архангельских, не то из вологодских крестьянок (оттуда тоже бежали в город) — пухлая, живая, работящая, некрасивая, но милая девчушка с именем Маруся, типичным скорее для юга, чем для севера. Мы с ней быстро подружились. Наташа в ней души не чаяла. Маруся, естественно, занималась ею больше, чем нами всеми вместе взятыми.

Правда, и я был у нее на особом положении: малярия по-прежнему через день валила меня в постель. Я вдруг переставал устойчиво стоять на ногах и что-либо отчетливо сознавать — волей-неволей Марусе приходилось обо мне заботиться! Впрочем, неволи не было: Маруся ухаживала за мной охотно и даже сердито кричала, когда я, обессиленный, отказывался есть то, что она наготовила.

Вскоре после моего приезда Фира объявила, что займется незамедлительной ликвидацией малярии. К несчастью, в аптеках не было даже хины. Продавалось какое-то суррогатное лекарство — единственное его сходство с хинином состояло в том, что оно было таким же горьким. Я перестал его принимать — разумеется, не сообщая об этом жене. Уже работая на заводе «Пирометр», я спокойно расхаживал с температурой 38–39° — видимых признаков слабости просто не было, я научился не поддаваться приступам. Зато вечерами я отпускал себя на волю.

Температура подскакивала до сорока и выше. Я валился на постель — и поступал в распоряжение красочного бреда. Меня переполняли фантастические видения, я погружался в сюрреалистический (до крика) мир — он не столько мучил, сколько захватывал меня. Я увлекся призрачными образами, стал ждать их, когда они задерживались. Подсев на высокую температуру, я опять превращался в наркомана.

На лето Фира подыскала нам дачу. Собственно, определение «дача» мало подходило избушке в Тайцах, где Фира сняла небольшую комнатку с верандой. Обычно здесь жили мы трое — Маруся, Наташа и я (постоянной работы у меня еще не было). Фира приезжала в выходные и праздники, Борис вообще не появлялся.

Тайцы — крохотная станция на Балтийской дороге (сразу после Дудергофа, где зимой на внушительном холме устраивались лыжные гонки и постоянно квартировало какое-то воинское соединение). От Балтийского вокзала до самой Гатчины это было, наверное, самое неподходящее для малярика место: болотистое поле, небольшой сырой лесок, чахлая кучка домиков. Что удалось, то и достала, — сокрушенно известила меня Фира, привезя на летнее обиталище. Я не сетовал: раньше у меня вообще не было дач. А что сплошное болото, после вечной южной суши даже понравилось. Правда, раздражало, что ноги вечно хлюпали по слякоти, заросшей дурной травой.

Назад Дальше