Нет, Таня Селиверстова была очень честным человеком и даже самой себе умудрялась никогда не лгать. Может, это происходило от ощущения некоей своей жизненной малоценности, а может, от деревенской природной стеснительности, но только место свое в обществе Таня давно уже ясно и четко определила. И понимала прекрасно, что не имеет права на такую вот неведомо-прекрасную да романтическую грусть. То есть само по себе право, конечно же, могло здесь очень даже присутствовать, но, как в том анекдоте говорится — съесть-то она съест, да кто ж ей даст… Грусть, она же тоже адекватной должна быть. Смешно же, в самом деле! Она, Таня Селиверстова, возьмет сейчас и начнет грустью проистекать вслед этому мужику из телевизора… Ясно же как день божий, что он, Павел Беляев, для нее категорически недосягаем, что он вообще сюда, к ней в дом, будто с другой планеты залетел. Совершенно случайно. Да оно так и есть, и в самом деле случайно. Вот поможет ей завтра билет купить, и не увидит она его уже никогда. Так что прочь, прочь глупая грусть из сердца, не нужна ты в нем вовсе, и без тебя хорошо. Она, Таня Селиверстова, и без того счастливая! И все у нее есть, и зачем она ей нужна, грусть эта?
Ранним утром, подрагивая на холодном мартовском ветру, она стояла около подъезда своего дома, улыбаясь всем въезжающим в арку машинам — а вдруг это за ней Павел едет? Была она с детства немного подслеповата, и привычка эта — всем улыбаться — притащилась за ней в город еще из той, из деревенской, жизни. Она в своем Селиверстово, когда по дороге шла, всем подряд улыбалась. Лиц-то не разобрать, вдруг пройдет знакомый какой, а она на него — ноль внимания… А деревенского человека этим обидеть — раз плюнуть. А раз улыбаешься — уже здороваешься, значит. Вот и Павел улыбнулся ей навстречу, когда въехал во двор, она как-то сразу это разглядела, будто зрение на секунду прорезалось. И снова вчерашняя грусть ворохнулась внутри, но она ее тут же и придавила сердито — сиди, мол, не ворочайся хотя бы, раз совсем не ушла…
А первый поход в банк совсем и не страшным оказался. Зря она так боялась. Никто на нее там не набросился, а совсем даже наоборот — так встретили, будто роднее Тани Селиверстовой для них никого больше на всем свете и нету. Девчонка, красивенькая такая, в белой строгой блузочке, щебетала с ней ласково, все про карточку кредитную толковала… Откуда она знает, надо ей эту карточку заказывать или нет? Зачем она ей? И так денег на билет до этого Парижа столько пришлось с Адиного счета взять, что и называть страшно. А она еще и с карточкой этой пристала как банный лист. Все про удобства какие-то лопочет и лопочет. И Павел молчит, улыбается только хитренько. Она на него смотрит вопросительно, а он молчит. Подсказал бы хоть…
Потом заехали еще в одно место — Таня уж и не помнила, как оно называется. Павел сбегал куда-то с ее новеньким паспортом, плюхнулся после на сиденье, проговорил ей весело:
— А ты везучая, Татьяна Федоровна! Все дела твои идут без сучка без задоринки! Ну все, теперь только билет осталось выкупить… Не боишься лететь-то, а?
— Боюсь. Очень боюсь, — тихо ответила Таня, вскинув на него и впрямь испуганные глаза. — Я бы и не полетела никуда, да только Отю жалко. Полюбила я его. Да и он привык ко мне…
— Да уж, Матвейка любовью не избалован… — задумчиво проговорил Павел и тут же вдруг хлопнул в сердцах ладонями по рулю, и начал вертеться на своем водительском сиденье туда-сюда, выглядывая в окошки. — Черт! Черт! Вот попался, дурак, а?
— А что случилось? — испуганно отстранилась от него Таня.
— Что, что… В пробку попали, вот что… Теперь простоим часа полтора, не меньше…
— Ой, а мне на дежурство надо к двенадцати…
— Так всем надо! Это и понятно, что надо! И за билетом тебе тоже надо! — сердито проговорил Павел, но тут же и рассмеялся тихо: — Прости, слушай. Чего это я на тебя напал, в самом деле?
— Да я не обиделась, что вы…
— Э, нет, Татьяна, так дело не пойдет… — весело развернулся он к ней. — Раз я к тебе на «ты», то и ты давай мне не выкай. Я не старый еще. Сейчас вообще, между прочим, выкать не принято. И вести себя вот так, как ты ведешь, тоже не принято.
— А как? Как я себя веду?
— Да смотришь так, будто я тебе благодетель какой великий! Ты ж все-таки женщина, Тань! Ты вспомни об этом! Ты должна от мужика помощь снисходительно принимать. Так, будто разрешаешь себе помочь, и все. А ты сидишь, съежилась вся виновато…
— Ой, да я не умею… так, чтоб снисходительно…
— А ты учись! Пригодится в жизни. Тем более там, куда ты летишь. Ада — она та еще щучка. Будешь так на нее смотреть — съест и не подавится. Давай-давай, учись! А ну, посмотри на меня снисходительно… — весело скомандовал он, — так-так, голову повыше, взгляд сделай такой… более надменный, что ли…
— Ой, да не умею я, Павел! — засмущавшись окончательно, тихо рассмеялась Таня и, махнув на него рукой, отвернулась к окну. — Вы из-за меня в пробку попали, а я буду на вас смотреть надменно… Только похвалили меня — и вот, пожалуйста. Взяли и сглазили. Никогда нельзя заранее похваляться, пока полностью дело не сделано. Примета плохая…
— А ты что, в приметы веришь?
— А что? Иногда все и сбывается. Вот как сейчас, например.
— А что, если б не сглазил, и пробки бы не было?
— Ну, не знаю… Вы сильно опаздываете, да?
— А ты как думала… Меня, между прочим, люди ждут! Да не из простых, а сильные мира сего. А я тут с тобой сижу, про приметы рассуждаю…
— Ой, как неудобно…
— Да ладно, чего уж там. Смотри-ка, неудобно ей! Вот и развлекай теперь меня, пока в пробке стоим, раз неудобно… Раз учиться не хочешь — развлекай тогда!
— А как? Я и не умею…
— Как, как! Песни пой. Какие ты песни знаешь? Русские небось народные? А частушки с матюками знаешь? Ну, как там у вас? Эх, мать-перемать, елочки зеленые…
— Нет, не буду я петь. Ни песен, ни частушек, — тихо, но твердо произнесла Таня, почуяв в его насмешливом голосе нотки хоть и веселого, но все ж таки обидного для себя ерничанья. Взглянула сердито и грустно, отвернулась к окну, замолчала. Ишь — разошелся. Частушки ему пой. Еще и учить взялся, как ей себя вести надо… Учитель какой выискался. Чего ее учить-то? Какая есть, такая и есть. И не надо ей ничего этого…
— Эй, девушка… Ты чего, обиделась на меня, что ли? — тихо тронул Павел ее за плечо. — Брось, не обижайся. Прости. Это я так, не со зла, психую просто. Ну, не хочешь сама петь, давай я тебе спою… Сейчас, погоди, вспомню чего-нибудь…
— Да не надо… — рассмеявшись, повернулась к нему Таня. — Не надо, я и не обижаюсь вовсе… Вы, Павел, лучше мне про родителей Отиных расскажите. Кто они были?
Павел ответил не сразу. Долго смотрел на нее, словно примеривался, нужно ли этой деревенской простушке знать тонкие обстоятельства чужой, никакого, в сущности, к ней не имеющей отношения жизни, и вправе ли он вообще что-то об этой жизни ей рассказывать. Хотя ничего такого потаенно-сокрытого, если со стороны посмотреть, в этой жизни и не было…
— Мы с Матвейкиным отцом, с Костей, друзьями были, со школы еще, — нехотя произнес он. — И потом семьями дружили. Хорошо дружили, по-настоящему. Договоренность у нас такая была — общими делами не связываться. Ни бизнесом, ни просьбами какими. Может, оттого и протянулась эта дружба на много лет. Собирались, болтали о том о сем, водку пили… А о делах — ни слова. Свято соблюдали это табу…
— Как грустно вы это сейчас сказали… — подняла на Павла глаза Таня. — Так, будто жалеете об этом. Ну, что соблюдали…
— Да. Жалею. Жалею, конечно. А ты перестань мне выкать, попросил же! Терпеть не могу, когда выкают! Ты меня еще товарищем назови! Развыкалась тут!
— Хорошо, извините… Ой! Извини… А почему? Почему жалеешь-то?
— Да потому… Я ж видел, что он в последнее время сам не свой. Загнанный какой-то, будто опасается чего. Без охраны и шагу не ступал. И спросить нельзя было. А что делать, раз табу? Раз сам не говорит, значит, дело не в личном да душевном…
— А о личном да душевном, значит, можно было говорить?
— Ну, это сколько угодно! Мы, бывало, так с ним иногда за жизнь пьянствовали, что философский трактат можно было наутро писать!
— Ну, понятно…
— Чего тебе понятно? Чего вообще тебе может быть понятно? Он, знаешь, такой был, Костька… Его все боялись кругом, а внутри он слабым был, как нежный цветок орхидея… Весь из противоречий. Да ладно, чего я тебе рассказываю…
— А Отю… То есть Матвея, конечно, он любил?
— Любил. Он всегда сына хотел. Даже жену поменял, чтоб сына ему родила. А потом, знаешь, будто галочку на этом деле поставил…
— В смысле?
— Ну, как бы тебе объяснить… Вроде как дело сделано, и слава богу. Он и ребенка-то не видел почти. Все они с Анькой нянек ему дорогущих нанимали. Одна только по-английски с ним лопочет, другая дипломами да званиями хвастается… На хрена такому маленькому этот английский да звания? Ему ж родители нужны, живые, теплые… Непонятно даже, как он и в машине той вместе с ними очутился. Глупое какое-то стечение обстоятельств… Слушай, а ты не помнишь, из какой двери Мотька вывалился? Из передней или из задней?
— В смысле?
— Ну, как бы тебе объяснить… Вроде как дело сделано, и слава богу. Он и ребенка-то не видел почти. Все они с Анькой нянек ему дорогущих нанимали. Одна только по-английски с ним лопочет, другая дипломами да званиями хвастается… На хрена такому маленькому этот английский да звания? Ему ж родители нужны, живые, теплые… Непонятно даже, как он и в машине той вместе с ними очутился. Глупое какое-то стечение обстоятельств… Слушай, а ты не помнишь, из какой двери Мотька вывалился? Из передней или из задней?
— Из задней, по-моему…
— Значит, это его Анька вытолкнула. А может, они все втроем на заднем сиденье были — и Костик, и Анька, и Мотя… Может, их везли куда…
— Кто вез?
— Откуда я знаю? Теперь уж, я думаю, об этом и не узнает никто…
Павел вздохнул и замолчал, грустно уставившись в лобовое стекло. И Таня молчала. А потом они одинаково вздрогнули от нетерпеливого автомобильного гудка, отчаянно извергнутого из старенькой, пристроившейся за машиной Павла «шестерки». Павел встрепенулся, быстро проехал вперед — слава богу, пробка начала потихоньку поступательное движение. Вот и долгожданная свобода, вот и конец грустному разговору…
С покупкой билета управились быстро. Вернее, быстро управился Павел, Таня осталась ждать его в машине. Взяв в руки продолговатую голубую книжицу, она посмотрела на него удивленно:
— Это что, билет такой?
— Ну да…
— И что, по нему меня в самолет пустят?
— Пустят, пустят, не бойся. Когда спросят разрешение на выезд из страны ребенка, покажешь вот это, там все есть. Поняла?
— Да, поняла… — неуверенно протянула Таня, беря из его рук тоненькую пластиковую папочку.
— В аэропорт сама доберешься, такси закажешь. Мне тебя отвозить некогда. Да, и сдачу возьми!
— Ой, тут много…
— Почему много? Десять тысяч рублей…
— А… Когда лететь-то?
— Вот, смотри, тут все написано. Видишь? — ткнул он ей нетерпеливо пальцем в нужную строчку. Вот дата, вот время…
— Ой, так это что же… Через три дня уже?!
— Ну да… Еще спасибо скажи, что на этот рейс успели! Сейчас сезон не туристический, с билетами более или менее свободно. А если б не успели, через Москву пришлось лететь. У нас тут, сама понимаешь, не столицы, самолеты в Париж не каждый день шастают. Так что давай, подсуетись, заканчивай все свои дела — и вперед!
— Господи, уже через три дня…
— А ты как хотела? Через три года, что ли?
— Нет, почему… Просто неожиданно все…
— Ладно, не причитай. Тебя где лучше высадить? Тороплюсь я…
— Да я на автобусе, что ты! Спасибо тебе за все, Павел. Я б одна со всем этим точно не справилась. Спасибо…
— Ну что ж, прощай, Таня Селиверстова. И не трусь там особо, в Европах-то. Смелее будь. И с Ленкой да Адой себя посмелее веди, не отдавай им себя за просто так. А то они, знаешь, такие…
— Какие?
— Да что я тебе буду рассказывать, сама все узнаешь…
Глава 7
Оставшись один, Павел вырулил лихо на проезжую часть, заерзал нетерпеливо в кресле, сразу угодив в плотный поток машин. Надо же — полдня пришлось потратить на эту девчонку, черт побери! Смешная такая… И добрая. Жалко будет, если Ада сожрет ее там своими капризами. Слопает и не подавится. Она любит таких вот, послушных. Железная баба. Железная мать. А еще точнее сказать — жестокая. И властная. Уж он-то ее хорошо знает, с самого детства. Они все в том семействе такие — и Ада, и Костя, и Ленка. Дети и мать, бесконечно ведущие войну друг с другом. Только кто в ней оказался победителем, теперь уже и не определить. То ли Костя, ушедший от матери в никуда в неполные свои шестнадцать, то ли Ада, красиво прожигающая сыновние деньги на склоне лет…
Пожалуй, все-таки Костя в этой войне вышел победителем и ушел из жизни победителем, как там ни смотри. Не сломала его Ада, не дался он. Все получилось именно так, как он и задумал тогда, в свои шестнадцать. Чтоб жизнь свою только самому определять. Чтоб стать личностью. И не просто личностью, а личностью независимой да свободной, крутой да богатой. Ох и злилась тогда на него Ада! Она-то хотела сына себе послушного, чтоб всегда под боком, чтоб от уважения к ее материнскому авторитету Костька вечными восторгами захлебывался… Нет, он ее любил, конечно, безумно, мать свою властную, а только сломать себя этой властью все равно не дал. Более того — пошел от обратного. Все сделал для того, чтоб не он от матери, а она от него зависела. В хорошем смысле, конечно. То есть чтоб не нуждалась ни в чем, чтоб жила красиво и чтоб не кто-нибудь, а именно он ей все это дал… Не верила, мол, в меня, так получай теперь! Ешь из моей руки, наслаждайся благами, которые именно я, непокорный твой сын, тебе и устроил. Всю жизнь положил на то, чтоб матери состоятельность свою мужицкую доказать! Болезненная какая-то мотивация, горькая. А может, он просто любит ее до такого вот безумия? Вернее, любил…
Павел вздохнул, поежился слегка и даже головой потряс, чтоб вытащить себя из грустных мыслей. Надо настраиваться на деловой лад, иначе весь остаток дня прахом пойдет. И так в последнее время только потрясения одни на голову сыплются. Костька вон погиб… И с Жанной что-то происходит непонятное, и даже разгадывать это непонятное совсем не хочется. А может, страшно начинать разгадывать. Разладилось все, ой разладилось в их образцово-показательной семейной жизни. И причина этого разлада известна вроде, да только не дай бог никому, и врагу даже заклятому, иметь такую причину. С ней пресловутую супружескую гульбу-измену, считающуюся в этих делах самым распроклятым грехом, и рядом поставить нельзя. Подумаешь — измена! Делов-то. Все понять можно, все простить можно, было б желание. У них с Жанной все не так. У них другая причина. Черт бы ее побрал, причину эту, которую и словами-то определить трудно…
Жену свою Павел Беляев очень любил. Можно сказать, с самой незрелой еще университетской юности. К тому же оказались они земляками, родом из одного маленького городка. А познакомились на танцах, устраиваемых в вестибюле огромного общежития по субботам, по стихийно сложившейся и укоренившейся с годами студенческой традиции. Многие даже и на выходные домой уехать не торопились ради этих танцев. Особенно в сентябре, когда спускалась из своих комнат поглазеть на это действо свежеприбывшая зелень, алчущая университетского образования и пробившаяся к нему через невозможно нервное экзаменационное лето. Павел помнит, как стоял в стайке снисходительных старичков-второкурсников, как вглядывался в новые девчачьи лица, как увидел вдруг Жанну, подпирающую худеньким плечиком облупленную колонну. У нее было особенное лицо. Не то чтобы красивое — вовсе нет. Обыкновенное такое, пройдешь мимо десять раз и не заметишь. Просто оно было таким… очень праздничным, обаятельно-восторженным, что ли. Искренне радостным. И глаза этой радостью так и светились из-под низкой, до самых бровей опущенной темной челочки, вглядывались радостно в беснующуюся под бодрые шлягеры восьмидесятых толпу юных тел, и губы шевелились, повторяя слова незатейливой песенки: «Музыка нас связала, тайною нашей стала…» Прямо Наташа Ростова на первом балу, да и только. Она даже руку ему подала так же доверчиво и плавно, когда он пригласил ее танцевать. И в глаза взглянула так же — вот она я, мол, та самая, только тебя и ждала…
А потом закрутилось все в ускоренном студенческом ритме — и любовь горячая, и ранняя молодежная свадьба, и съемные углы, и горестные провожания друг друга на практику, и счастливые встречи-объятия… И как досадное приложение к счастью — походы Жаннины в больницу для срочного прерывания беременности, и его робкие уговоры «…может быть, все-таки, пусть уж будет…». А в ответ ее легкомысленное, из раза в раз повторяющееся «рано, потом, все потом, вот встанем на ноги…».
На ноги они, конечно же, встали. Оба. И даже очень успешно встали. У каждого к сорока годам свое собственное дело образовалось. Он танцевал веселый издательский танец краковяк под руку с дорвавшимися до больших денег проворными ребятами от бизнеса, а Жанна наплясывала легкую полечку с их благополучными женами и подругами, примостившись издавать незатейливый дамский журнал. И не журнал даже, а журнальчик, не в обиду ей будь сказано. Глупости всякие — несколько с намеком на некоторый психологизм статеек вроде «Хочу замуж за богатого», несколько изысканных кулинарных рецептов, обязательный гороскоп на последней страничке и куча рекламы, абсолютно всякой, начиная с дорогущей косметики и заканчивая навязчивыми дифирамбами в адрес разного рода целительниц и мастериц по снятию порчи и венца безбрачия, образовавшегося в последнее время чуть ли не у большинства представительниц прекрасной половины человечества. А еще Жаннино издание с успехом эксплуатировало человеческое тщеславие, помещая на своих глянцевых страницах — за очень приличную мзду, разумеется, — всякого рода статейки о новоявленных бизнесвуменшах. Сама же потом и потешалась, рассказывая Павлу о смешных их амбициях. Дамочки, мол, в жизни своей бизнесвуменской и слов двух правильно связать не могут, потому как книжек вообще отродясь не читывали, а открывать салоны да кофейни так шустро навострячились, что успеху им подавай теперь полнейшего, чтоб все было как у больших. Чтоб вкусить. Чтоб с рожами в журнале. Вот тут я, смотрите, в своем рабочем кабинете бизнес творю, а вот тут я дома, и ремонтик у меня не хуже, чем у других, богатых да знаменитых… Такой вот политесный журнальчик местного розлива у Жанны получился. Она свое детище любила, вкладывала себя в него без остатка. В общем, жизнью довольна была. И плоды ее вкушала с удовольствием, то есть проводила время по большей части богемным образом, посещая многочисленные тусовки, где собирались, как она их потом на страницах своего журнальчика именовала, «лучшие люди города». Они и сами все совершенно искренне полагали, что они лучшие, эти пробившиеся к большим заработкам ремесленники от бизнеса, то бишь рестораторы, парикмахеры и торгаши едой и одеждой, скупаемой в огромных количествах на европейских распродажах и выдаваемой в их не большом и не маленьком городке за исключительный писк распоследней гламурности. И бог им в помощь, что ж. Блажен, кто верует…