Но ведь.. все расхождение... сводится к тому, просто ли ничтожна или абсолютно ничтожна вероятность неправильного опознания. В норме эта вероятность не может быть больше одной тысячной, а может быть и меньше одной миллиардной. Даже по самым завышенным оценкам эта вероятность во много раз ниже, чем при обычной процедуре опознания подозреваемого. “Ваша честь, опознание моего клиента в ряду из двадцати человек — возмутительная несправедливость. Я требую, чтобы для опознания предъявили по крайней мере миллион человек!”
В настоящее время обсуждается идея создания общенациональной базы данных по ДНК-дактилоскопии всех граждан (речь идет, разумеется, лишь о части генов — считывать весь геном незачем, да и накладно). Я не вижу в этой идее ничего зловещего, напоминающего о Старшем брате (и я написал своему доктору, что готов служить подопытным кроликом в готовящемся сейчас предварительном исследовании пятисот тысяч добровольцев). Но она может столкнуться с трудностями, связанными с гражданскими свободами. Если в вашем доме совершена кража с взломом, полиция будет искать отпечатки пальцев взломщика (для обычной, старомодной дактилоскопии). Ей понадобятся и о^щгчатки пальцев членов вашей семьи, чтобы методом исключения определить отпечатки взломщика. Большинство людей охотно соглашается. Тот же принцип, очевидно, применим и к ДНК-дактилоскопии, но многие предпочли бы ни в коем случае не доводить дело до общенациональной базы данных. Можно предположить, что они стали бы возражать и против национальной базы данных простой, старомодной дактилоскопии, но на практике эта проблема, должно быть, не актуальна, потому что поиск соответствующих отпечатков занимал бы слишком много времени.
ДНК-дактилоскопия не сталкивается с этим затруднением. Компьютерный поиск по огромной базе генетических данных можно проводить очень быстро.
В чем же состоят эти трудности, связанные с гражданскими свободами? Ведь тем, кому нечего скрывать, нечего бояться? Может быть и так, но у некоторых людей есть законные основания скрывать те или иные сведения — не от закона, а друг от друга. На удивление большое число людей всех возрастов генетически не связаны с человеком, которого они считают своим отцом. Мягко говоря, неясно, больше ли станет в мире счастья, если они узнают правду. В случае создания общенациональной базы данных по ДНК предотвратить несанкционированный доступ к такой базе может оказаться непросто. Когда какой-нибудь бульварной газете станет известно, что настоящим отцом официального наследника герцогства был герцогский егерь, это может вызвать довольно забавный переполох в Геральдической палате. Однако нетрудно представить, что среди всего населения общедоступные сведения об истинном отцовстве могут вызвать немало разводов и просто личных бед. Тем не менее существование национальной базы данных по ДНК не приведет к большим изменениям нынешней ситуации. Ревнивый муж имеет уже вполне реальную возможность взять, например, образец крови или слюны одного из своих предполагаемых детей и сравнить с собственными образцами. Но общенациональная база данных позволит быстро выяснить с помощью компьютерного поиска, кто из всего мужского населения настоящий отец!
В целом изучение человеческого разнообразия — это одна из очень немногих областей, в которых можно убедительно (хотя я и не думаю, что неопровержимо) обосновать отказ от совершенно беспристрастного познания — одна из тех очень немногих областей, в которых нам, возможно, лучше оставаться в неведении. Возможно, что к концу XXI века врачи смогут точно предсказывать причину и время смерти каждого человека уже в день зачатия. В наши дни столь определенные прогнозы можно делать только для носителей таких генов, как гены, вызывающие хорею Хантингтона[39]. Большинство же из нас могут рассчитывать лишь на расплывчатый статистический прогноз актуария из страховой компании, основанный на данных о нашем курении и употреблении алкоголя, а также на быстром прослушивании с помощью стетоскопа. Существование всей индустрии страхования жизни возможно лишь потому, что такие прогнозы расплывчаты и имеют статистический характер. Те, кто умирает стариками, финансируют тех, кто умирает молодыми. Если настанет день, когда вполне определенные прогнозы (вроде тех, что возможны для больных хореей Хантингтона) станут возможны для всех, страхование жизни, каким мы его знаем сейчас, исчезнет. Но эта проблема решаема (например, за счет всеобщего принудительного страхования жизни без индивидуальной медицинской оценки риска). Сложнее будет решить проблему экзистенциального страха, который повиснет над каждым. Сегодня мы все знаем, что умрем, но большинство из нас не знает, когда, поэтому неизбежная смерть не воспринимается нами как смертный приговор. Но возможно, что это не всегда будет так, и общество должно быть готово к трудностям, которые возникнут, если людям придется искать способы психологически с этим примириться.
Этика
Выше я уже затронул несколько этических проблем. Наука не в состоянии решать, что этично, а что неэтично. Это дело каждого человека и всего общества. Но наука помогает разбираться
в стоящих перед нами вопросах и распутывать клубки недоразумений. Обычно это выражается в весьма продуктивной аргументации в стиле “надо выбрать что-то одно”. Я приведу пять примеров, а затем перейду к менее тривиальной интерпретации фразы “наука и этика”.
Наука не может сказать, допустимы ли аборты, но может указать, что тот непрерывный (эмбриологический) ряд, который неразрывно связывает неразумный зародыш с взрослым разумным человеком, аналогичен тому (эволюционному) ряду, который связывает людей с другими видами. Если эмбриологический ряд выглядит убедительнее, то лишь потому, что эволюционный ряд разорван случайными обстоятельствами вымирания [40]. Повторюсь, наука не может сказать, является ли аборт убийством, но она может указать, что вы непоследовательны, если считаете, что аборт — это убийство, а убийство шимпанзе — не убийство. Надо выбрать что-то одно.
Наука не может сказать, допустимо ли создавать новых людей путем клонирования. Но она может сказать, что клон вроде овечки Долли — это просто однояйцевый близнец, хотя и другого возраста. Она может сказать, что если вы хотите возражать против клонирования людей, то не должны прибегать к аргументам типа “клон не был бы полноценной личностью” или “у клона не было бы души”. Наука не может сказать, есть ли у кого-нибудь душа, но она может сказать, что если у обычных однояйцевых близнецов есть души, то они есть и у клонов вроде Долли[41]. Надо выбрать что-то одно.
Наука не может сказать, допустимо ли клонировать стволовые клетки для получения “запасных частей”. Но она может попросить вас объяснить, чем клонирование стволовых клеток отличается в моральном плане от того, что давно считается приемлемым: клеточных культур. Знаменитую линию клеток HeLa, восходящую к клеткам покойной Генриетты Лаке {Henrietta Lacks), взятым в 1951 году, выращивают сегодня в лабораториях по всему свету.
В одной типичной лаборатории в Калифорнийском университете ежедневно выращивается сорок восемь литров клеток этой культуры на нужды работающих в университете исследователей. Суммарное ежедневное производство клеток культуры HeLa должно измеряться тоннами — и все это гигантский клон Генриетты Лаке. За полвека, прошедшие с начала массового производства этих клеток, кажется, никто и не подумал протестовать. Те, кто сегодня агитирует за прекращение исследований стволовых клеток, должны объяснить, почему они не протестуют против массового выращивания клеток культуры HeLa. Надо выбрать что-то одно.
Наука не может сказать, правильно ли убить сиамского близнеца “Мэри”, чтобы спасти ее сестру “Джоди” (или лучше дать умереть им обеим)[42]. Но наука может сказать, что плацента — это настоящий клон того младенца, которого она питает. Можно вполне оправданно “наплести” историю любой плаценты как “близнеца” младенца, которого она питает, “близнеца”, который должен быть отброшен, когда сыграет свою роль. Правда, никому и в голову не придет называть свою плаценту “Мэри”, но с тем же успехом можно усомниться в том, благоразумно ли давать такое имя сиамскому близнецу, лишенному сердца и легких и наделенному лишь недоразвитым мозгом. А если кому-то захочется прибегнуть здесь к аргументам про “скользкую дорожку” и “это еще цветочки”, то пусть задумается вот о чем.
В 1998 году один телевизионный гурман представил зрителям новое изысканное блюдо — человеческую плаценту. Он
обжарил нарезанную плаценту в масле с луком-шалотом и приготовил из двух третей этой смеси пюре. Остаток был полит бренди и подожжен, после чего к нему добавили шалфей и сок лайма. Это блюдо попробовала вся семья новорожденного с двадцатью друзьями. Отцу младенца оно так понравилось, что он съел четырнадцать порций.
обжарил нарезанную плаценту в масле с луком-шалотом и приготовил из двух третей этой смеси пюре. Остаток был полит бренди и подожжен, после чего к нему добавили шалфей и сок лайма. Это блюдо попробовала вся семья новорожденного с двадцатью друзьями. Отцу младенца оно так понравилось, что он съел четырнадцать порций.
Вся эта история была представлена прессой как сделанное шутки ради. Однако тем, кого беспокоят скользкие дорожки, следует спросить себя, чем этот ужин на телевидении отличается от каннибализма. Это одно из древнейших и серьезнейших табу, и приверженцам аргументов про “скользкие дорожки” и “цветочки” стоит тревожиться по поводу малейших нарушений этого табу. Подозреваю, что если бы руководители телеканала были достаточно сведущи в науке, чтобы понимать, что плацента — это не что иное, как клон младенца, такой ужин никогда бы не показали по телевизору, особенно на пике ожесточенных споров о клонировании, вызванных овечкой Долли. Надо выбрать что-то одно.
В заключение я хочу подойти к проблеме науки и этики с довольно необычной стороны, затронув вопрос этичного обращения с самой по себе научной истиной. Я хочу высказать мысль, что объективная истина иногда нуждается в такой же защите, как та, которую законы о распространении клеветы обеспечивают каждому человеку. Или, по крайней мере, что закон “Об описании товаров” можно было бы применять в более вольной интерпретации. Начну я именно с этого, в свете недавнего призыва принца Чарльза выделять государственные средства на “альтернативную медицину”.
Если фармацевтическая компания рекламирует таблетки от головной боли, она должна быть в состоянии продемонстрировать, используя двойной слепой метод с контролем, что эти таблетки в самом деле помогают от головной боли. Суть двойного слепого
метода, разумеется, состоит в том, чтобы ни пациенты, ни экспериментаторы до конца проверки не знали, кто из пациентов получает лекарство, а кто контрольное вещество — плацебо. Если проверяемые таблетки не проходят этот тест (то есть если тщательные многократные проверки не позволяют отличить их действие от действия плацебо), то, насколько я понимаю, компании угрожает судебное преследование на основании закона “Об описании товаров”.
Продажа всевозможных гомеопатических средств — большой бизнес, их активно рекламируют, но ни для одного из них вообще не было показано никакого действия. Люди повсеместно свидетельствуют об их действенности, но их свидетельства ничего не стоят, принимая во внимание известную силу эффекта плацебо. Именно поэтому “ортодоксальная” медицина требует проверки всех медикаментов двойным слепым методом[43]. Я не хочу сказать, что все средства так называемой “альтернативной” медицины столь же бесполезны, как и гомеопатия. Может, какие-то из них и работают. Но необходимо продемонстрировать, что они работают, с помощью двойного слепого метода с плацебо в качестве контроля или аналогичных экспериментов. И если эти средства пройдут такую проверку, их незачем будет называть “альтернативными” и их возьмет на вооружение обычная медицина. Выдающийся журналист Джон Даймонд (как и многие люди, умирающие от рака, он некоторое время питал ложные надежды, доверяясь то одному, то другому жестокому шарлатану) недавно заметил в газете “Индепендент”:
На самом деле никакой альтернативной медицины не существует: есть только медицина, которая работает, и медицина, которая не работает... Ведь не существует “альтернативной” физиологии, или анатомии, или нервной системы, как не существует альтернативной карты Лондона, по которой можно попасть в Баттерси из Челси, не пересекая Темзу.
Но я начал этот заключительный раздел в более радикальном ключе. Я хотел распространить понятие клеветы на ложь, которая может и не наносить ущерба отдельным людям, но наносит ущерб самой истине. Лет двадцать назад, задолго до того, как овечка Долли показала, что это возможно, вышла книга, в которой очень подробно описывался якобы реальный случай успешного клонирования одного богатого человека из Южной Америки ученым, которого условно назвали “Дарвин”. Как научно-фантастическое произведение эта книга не вызвала бы никаких претензий, но события выдавались за чистую монету. На автора и издателя подали в суд. Это сделал доктор Дерек Бромхолл, который заявил, что ссылки на его работы, содержащиеся в этой книге, нанесли ущерб его научной репутации. Я же хочу сказать, что независимо от того, был ли нанесен какой-либо ущерб доктору Бромхоллу, намного важнее был ущерб, нанесенный научной истине.
Эта книга уже подзабыта, и я напомнил о ней лишь в качестве примера. Конечно же, я хочу, чтобы этот принцип распространялся на все формы намеренного подлога или искажения научной истины. Чего стоит стремление Дерека Бромхолла доказать, что ему лично был нанесен ущерб, если мы не можем подать в суд за книгу, в которой умышленно распространяется ложь о вселенной? Я, конечно, не юрист, но я думаю, что если бы я был юристом, то вместо того, чтобы постоянно стремиться свести все к вопросу о том, был ли нанесен ущерб отдельным людям, я попытался бы встать на защиту самой истины. Мне, разумеется, скажут (и убедят меня), что суд — не место для рассмотрения таких дел. Но, как бы то ни было, если бы меня попросили описать одной фразой свою роль как профессора научного просвещения общественности[44], я, наверное, выбрал бы формулировку: адвокат беспристрастной истины.
Суд присяжных[45]
Суд присяжных — это, наверное, одна из самых откровенно плохих хороших идей, которые когда-либо приходили людям в голову. Едва ли стоит осуждать за это тех, кто его придумал. Они жили в те времена, когда принципы статистической выборки и экспериментальных методов еще не были разработаны. Они не были учеными. Позвольте мне объяснить это по аналогии с другим случаем. А если в конце вы станете мне возражать на том основании, что люди и серебристые чайки — это не одно и то же, значит, мне не удалось донести до вас свою мысль.
У взрослых серебристых чаек ярко-желтый клюв с хорошо заметным красным пятнышком ближе к кончику. Их птенцы постукивают клювами по этому пятнышку, побуждая родителей отрыгивать им пищу. Зоолог Николас Тинберген, нобелевский лауреат, у которого я в свое время учился в Оксфорде, предлагал необученным птенцам целый ряд картонных моделей чаячьих голов, различавшихся цветом и формой клюва и пятнышка. Для каждого цвета, формы и их сочетания Тинберген оценивал степень предпочтения птенцов, подсчитывая, сколько раз они постукивали клювом по пятнышку за определенный промежуток времени. Идея была в том, чтобы узнать, есть ли у необученных птенцов врожденное предпочтение длинных желтых предметов с красными пятнами. Если есть, это заставляло бы предположить, что гены обеспечивают маленьких чаек подробными априорными знаниями о том мире, в котором
им предстоит вылупиться из яйца: мире, в котором еду получают из клюва взрослой серебристой чайки.
Но давайте поговорим не о целях и результатах этого исследования, а о том, какими методами нужно воспользоваться и каких подводных камней избежать, чтобы подобный эксперимент дал правильный результат. Для этого, как выясняется, нужно руководствоваться общими принципами, которые относятся к присяжным не в меньшей степени, чем к птенцам серебристой чайки.
Во-первых, очевидно, нужно проверить не одного птенца, а нескольких. Может статься, какие-то из птенцов предпочитают красный цвет, а какие-то — синий, и нет какого-то одного цвета, любимого всеми птенцами серебристых чаек. Итак, если выбрать всего одного птенца, по нему можно узнать лишь о его индивидуальных предпочтениях.
Значит, проверить нужно не одного птенца, а нескольких. Скольких? Хватит ли двух? Нет. И трех тоже не хватит. Ответить на этот вопрос нам поможет статистика. Давайте для простоты представим, что мы проводим эксперимент, в котором нам нужно сравнить только красные пятна с синими, причем на одинаковом желтом фоне, и их одновременно предлагают птенцам. Если мы проверяем всего двух птенцов, представим себе, что один из них выбрал красный цвет. Если его выбор был случайным, вероятность этого составляет 50 %. Теперь предположим, что второй птенец тоже выбрал красный цвет. И снова это могло быть случайностью с вероятностью 50 %, даже если птенец не различает цвета. Вероятность того, что случайный выбор двух птенцов совпадет, тоже составляет целых 50 % (половина из четырех возможных случаев: красный и красный, красный и синий, синий и красный, синий и синий). Трех птенцов тоже недостаточно. Если выписать все возможные случаи с тремя птенцами, мы убедимся, что вероятность единогласного вердикта составляет 25 %, даже по чистой случайности. Вероятность необоснованного вывода, составляющая 25 %, это недопустимо много.