Черт возьми, мы уже старые люди для таких-то нервотрепок, в один прекрасный день кого-нибудь из нас разобьет инсульт – и все, пишите, как говорится, письма. Кому все это нужно, зачем? Увезут в больницу гору мяса с бессмысленными глазами наверху, с отвисшей челюстью, там будут делать уколы, совать таблетки – ну, положим, не помрешь, восстановят. Не до конца, не до конца! Вернешься домой – тихим, перепуганным, наденешь тапочки. Утром – таблетка, вечером – таблетка. Денег – кот наплакал, голова как у пьяного. Давление. Страсти все улягутся, успокоятся, потому что когда утром – таблетка, вечером – таблетка, не до этих тебе будет мук с заломленными руками и проклятьями, а только чтобы тихо прошел день, чтобы не разорвалась вдруг огненная хлопушка внутри головы, не засвистела под окном «Скорая», не заплясали над тобой табаком и пивом провонявшие санитары…
Вот она, бездна. Какого еще рожна нужно? Вот он, спектакль.
Гениальным поставленный режиссером.
Если все это продолжать в том же духе, как говорила его давно умершая тетка, то все это кончится само собой и очень быстро. Кто-нибудь не выдержит. Сегодняшнее безобразие по Федору Михайловичу (он еще раз увидел все это: черный громадный нелепый парень с волчьей ушанкой на коленях, перепуганная, в летней, не по сезону, юбчонке, лохматая девица, жена с окровавленной салфеткой в руке!), сегодняшнее безобразие – только репетиция.
Премьера будет пострашнее.
Еве нужно отсюда уехать. Нельзя, чтобы она оставалась в Москве, да еще с украденным у отца ребенком. Его ненаглядная половина этого не допустит. Самому себе стыдно было признаться в том ужасе, который вызывала у него жена. Но разве это ее вина? Разве не он когда-то сказал ей с сумасшедшей твердостью, что любит другую женщину, и теперь вся их судьба в руках этой женщины?
Елена всегда была нелегкой, склонной к истерикам – сколько криков стояло в их доме, сколько скандалов разбивалось о его голову! – но ведь жили же они и не думали о том, что в один прекрасный день он, потеряв рассудок, произнесет ей смертный приговор?
Слава Богу, что она вены себе не разрезала, голову в петлю не сунула, бедная. Слава Богу, что и он выжил, и ушла из него эта пытка, когда ничего не нужно, кроме лица с фарфоровыми висками, губ этих, глаз этих, черно-синих, и плоть изнывает от постоянного желания.
Он вспомнил, как про себя иногда обращался к Еве словами из Заболоцкого: «Драгоценная моя женщина». Да, драгоценная. К ней это подходило. А потом? Что потом-то было? Когда драгоценная женщина, подхватив мужа и дочку, полетела к другим берегам? И сказала, что «никогда ничего менять не станет»?
И вот теперь, когда они с Еленой чуть-чуть успокоились, она вернулась обратно – зачем?
Не потому, что ушло это – когда огонь бушевал в нем и ничего, кроме ее тела, не нужно было, – не потому, что это исчезло, – нет, любое прикосновение к ней, как и прежде, бьет его током, – но нет больше сил на ежедневный ад вранья, на морок этот, нет сил, иссякли!
* * *МакКэрот позвонил и сказал, что будет у них в гостинице через полчаса. Майкл лежал на кровати в спальне, они с Айрис сидели у него в ногах.
Доктор Груберт вспомнил, как двадцать лет назад сын тяжело заболел свинкой. Никак не могли сбить температуру, у Майкла начались судороги, и, когда он наконец, постанывая и всхлипывая, заснул, они, перепуганные, просидели у него в ногах до рассвета.
– Может быть, ты поешь? – спросил доктор Груберт.
Майкл отрицательно покачал головой. Вчера, когда он заторопился на кладбище, чтобы побыть там на могиле – «день или два, не больше», – доктор Груберт позвонил МакКэроту. МакКэрот попросил Майкла к телефону, и они долго говорили. Майкл отвечал односложно. МакКэрот сказал, что будет завтра днем.
Они ждали его приезда.
– Может быть, ты поспишь? – Айрис осторожно погладила Майкла по щеке. Щека непроизвольно дернулась.
Прошло еще несколько минут.
– Когда он приедет, – сказал Майкл, – вы не уходите никуда.
Доктор Груберт и Айрис переглянулись.
– Дело не в том, что ее убили, – сказал Майкл, – и не в том, что мне без нее плохо, – я бы справился, а ей самой так даже легче. – Доктор Груберт испуганно вздохнул: опять он говорит о том, что Николь так легче! – Но, раз я ей больше не нужен и все мое время принадлежит мне одному, я именно сейчас должен что-то сделать, чтобы… остановить. – Он приподнялся на кровати и очертил в воздухе круг одной рукой. Глаза его из светло-голубых стали синими. – Ведь я все время это чувствую. А я не могу!
– Что? – всхлипнула Айрис. – Что ты не можешь?
– Когда мы были с ней, спали, все эти последние дни, – вдруг совсем просто, не стесняясь, сказал Майкл, – это так, оказывается, хорошо было, потому что она же любила меня, и это было, как… ну, как лежать на солнце, – и тогда она меня защищала от этого, она меня прятала, а сейчас все опять вылезло. И, наверное, тогда, с ней, это было неправильно, что она меня увела от всякой ответственности, что она меня прятала, потому что, когда мы спали, мне так легко становилось, так неважно все остальное, что… – Он опять взмахнул рукой и перевел дыхание.
Доктор Груберт тоскливо слушал, опустив глаза, но у Айрис оказалась совсем другая реакция:
– Ты хочешь сказать, что на тебя давит все то, что происходит вокруг, да? – запинаясь, спросила она. – Ты хочешь сказать, что тебе кажется, что ты виноват или, во всяком случае, ты как-то в ответе за то, что творится, так? А когда ты был с Николь, и вы… и вам было хорошо вместе, ты забыл о том, что тревожишься за все это, да? – И она точно так же, как Майкл, описала круг в воздухе левой рукой. – Ты стал воспринимать жизнь так же, как все остальные, да? Ведь человеку больше всего до себя самого, и если больно, то только от своих собственных, личных причин? Я правильно поняла тебя? Ты это хотел сказать?
– Не знаю, – тихо ответил Майкл, – наверное. Я не могу два раза сказать то же самое, у меня слова… Не проходят. Вообще ужасно трудно стало говорить. Ужасно. Но меня да, давит то, что все время – все – каждую секунду – все мы, все существа, так мучаем друг друга. Все это никогда не кончится. Просто так это никогда не кончится. Тут нет решений. Ни политика, ни дипломатия, ни гуманитарная помощь… Ничего не получится. А будет еще хуже. Вот это я все время… Это никуда не уходит. МакКэрот думает, что он знает, как мне помочь, но хорошо, что он придет сейчас, потому что он верит, что я на самом деле чувствую это. Он говорил мне, что, как другие чувствуют воду, так я… Знаешь, колодец…
В дверь постучали. Айрис и доктор Груберт одновременно вскочили навстречу МакКэроту.
Доктор Груберт ждал, что МакКэрот начнет произносить бодрые слова, обсуждать погоду, гостиницу, дорогу до Бостона, но он, видимо, недооценивал ни этого человека, ни его отношения к Майклу.
Бегло кивнув родителям, МакКэрот обогнул их и, подойдя к кровати, сел в ногах Майкла там, где только что сидели они.
– Я не мог приехать вчера, – медленно, своим густым шмелиным голосом прогудел он, – прости меня, дружок. Болит здесь? – И положил рыжую веснушчатую руку на свой темно-коричневый, в тонкую серую полоску, шелковый галстук.
Майкл пожал плечами.
– Все будет хорошо, – неторопливо продолжал МакКэрот, – мы ведь говорили с тобой. Эта боль, да? Ты вмещаешь ту боль, которая, говоря формально, не имеет к тебе никакого отношения. Но ей необходимо пристанище. Она уже существует, она ищет форму. Ты отдаешь ей себя, ты – ее пристанище. Потом она уйдет, у нее есть свой срок. Но оттого, что ты принял ее и мучился ею, – только от этого, – все перестает быть таким безнадежным. Помнишь, мы говорили об этом, и, чем больше я думаю, тем увереннее я в том, что мы с тобой нащупали…
Доктору Груберту показалось, что МакКэрот обращается к Майклу на своем, неизвестном ему языке, и его удивило, что Айрис, резко побледневшая и напрягшаяся, прислушивается и согласно кивает.
– Кому-то же надо, – вдруг сказала Айрис.
И горько кивнула подбородком на сына.
– Именно, именно так, – пробормотал МакКэрот, – и не потому, что плохая наследственность, и не потому, что сотрясение мозга, и не вследствие инфекции, а потому что нужно, чтобы кто-то взял на себя, иначе мы все пропадем, все мы, имеющие, так сказать, цель в жизни и знающие, что почем, все мы, умники, к чертям пропадем, к чертям собачьим, именно так, совершенно с вами согласен…
– В клинику? – перебил его Майкл.
– Ты ведь не хочешь, чтобы опять начались те мысли? – МакКэрот сделал быстрое движение своей пухлой рыжей рукой, словно опуская вниз какой-то невидимый предмет. (Доктор Груберт понял: он намекал на то, что Майкл летом бросился с балкона!) – Мы ведь обсуждали с тобой? Ты ведь помнишь, как мы пришли к согласию, что этого делать нельзя?
Не вставая с кровати, пухлый МакКэрот повернулся всем туловищем к Айрис и доктору Груберту:
– Моя подружка, – как о чем-то само собой разумеющемся, сказал он, – попросила меня недавно проконсультировать одного больного. Он в госпитале, но не в нашем, в соседнем. Родом он из Чечни, чеченец, а моя подружка – русская, эмигрантка, в России работала врачом, здесь она медсестра, ну и, короче, познакомилась с ним на какой-то пресс-конференции, где он выступал сразу после того, как попал в Америку, это было несколько месяцев назад… Паренек вот такого росточка, – МакКэрот показал метр с небольшим от пола, – чуть ли не карлик, ручки, ножки коротенькие, при этом голова нормального размера, а лицо, я бы сказал, даже красивое, и хотя он так недоразвит телесно, но человек физически сильный, спортсмен, самбист, и такой весь, знаете, налитой, как чугунный. Прошел он в Чечне две войны – полных восемь лет – в качестве хирурга. Попадали к нему раненые с обеих сторон, и тем, и другим оказывал помощь. Нахлебался, так сказать, всякого. Да, всякого. Больше всего крови. Потом его самого ранили в голову, и тяжело ранили, в коме лежал. Наконец оказался в Америке как политический беженец. Иначе его бы убили. К русским попал – убили бы русские, ну, а если бы к своим, к чеченцам, то и свои бы не пожалели. Так я, во всяком случае, его понял. Сейчас американцы его приводят в порядок, и одновременно он проходит через целый ряд проверок на свою душевную, так сказать, вменяемость. Потому что за восемь лет крови, грязи и кошмара психика ломается, и из человека вылезает такое, что человеческим никак не назовешь. Я с ним побеседовал после последней проверки. Попросили его выбрать из множества мягких игрушек – каждая изображает определенного зверя – десять любых, каких ему захочется. А потом, когда он выбрал, попросили объяснить, почему он выбрал дельфина, а не акулу, почему собаку, а не крокодила? А он действительно отобрал только, знаете, таких безобидных зверей, ни одного хищника. И разгадка очень проста, очень.
– Какая? – спросила Айрис.
– Очень проста! – повторил МакКэрот. – Он устал от крови. И на подсознательном уровне устал, и на сознательном. Чего, собственно говоря, могло бы и не произойти. Потому что человек быстро, очень быстро сдается и превращается в зомби. Существо, индифферентное к боли. А также и к понятию совести. Вы понимаете, почему я об этом? Я, правда, немножко отвлекся на метафизику, но вы меня понимаете… Ты следишь за мной, Майкл?
Майкл не ответил.
– И вышло, что после разговора с ним, – вздохнул МакКэрот, – я почувствовал себя здоровее. Я, которого пригласили высказать свое мнение по поводу его лечения! Так что вот вам вопрос: кто из нас кого, так сказать, подлечил? Я его или он меня? – Он поморгал своими мягкими темно-рыжими глазками. – А тебе, Майкл, предлагаю отправиться со мной в Филадельфию.
– Без нее, – тихо сказал Майкл. – Врачи. Завтраки. Без нее.
Доктор Груберт не успел ничего сказать, потому что его перебила Айрис.
– Я, деточка, – прошептала она и, наклонившись над сыном, прижалась к его лицу своим. Доктор Груберт неожиданно увидел, как поредели на затылке ее крашеные волосы и постарела спина. – Мама, деточка. Я-то ведь буду.
* * *Седьмого января, на Рождество, Елена всегда собирала гостей. Несмотря на ад, творящийся в доме, она сказала себе, что, раз сегодня Рождество и гости приглашены, значит, Рождество состоится и гости будут. Вчера, после того как ушла эта парочка и Томас наконец заснул (ворочался, пил воду!) на своей кушетке в большой комнате, она, не задремавшая ни на секунду, приняла решение. Назавтра, в Рождество, ничего не предпринимать. Обмануть его. Сделать вид, что поверила. Ну, не поверила, так плюнула. Плюнула в лицо, попала на свитер. Ха-ха-ха! Елена и смеялась, и рыдала одновременно, пока лепила все эти пироги, кулебяки свои знаменитые, резала салаты – пир так уж пир! Обман так обман! Ногу вот еще запеку. Стройную ногу, молодую, кудрявую. Погулял, барашек наш, сколько ножек ты нам дашь? Пусть придут, поедят, попьют, потом она прикажет ему лечь в спальне. Вместе. Ха-ха-ха! Первый раз, что ли? Ничего он не заметит в темноте. Ни лица ее перекошенного, ни слез (если вдруг польются!), ничего. Обман так обман, пир так пир! А вот на следующий день… А вот на следующий… Руки сводило от предвкушения, ноги подкашивались. Сердце останавливалось. Выследить его, мужа милого, драгоценного. Он ведь, успокоенный, побежит туда, к китаянке. А она будет красться по пятам, в толпе, в переходе метро – глаз не спустит! Она по тротуару плашмя поползет, на корточки посреди толпы сядет – ничего ей не совестно! Хватит, помучил! Поиздевался, хватит! Выследит! По крайней мере, будет знать, в каком она доме. Дальше – как пойдет. Удастся понять, в какую пошел квартиру, – хорошо, не удастся – тоже не страшно. И уж потом она сама разберется, что делать. Мстить или в ногах валяться. Чтобы уехала, только чтобы уехала.
Господи, пошли ей смерти. Господи, прости меня. Завтра Рождество, Господи пошли ей… Прости меня, Господи, ведь это же он, сволочь, меня довел, а ей Ты все-таки пошли, пошли, а меня прости, Господи, потому что сколько же можно терпеть, пошли ей… прости, прости меня, Господи.
Встретила его – вся в тесте, румяная. Пришел рано. Смотрит волком. Ничего, дорогой, прорвемся! Ты на сцене играешь, я у себя на кухне! И актриса-то я получше тебя!
Заодно и проверим.
– У нас что, люди сегодня? – спросил он.
– Здрасте! – Оттопыренной нижней губой сдула муку с лица. – А как же? Рождество же!
Он, кажется, растерялся. Прошел к себе в комнату. Мужик-то умный, подозрительный, да ведь и он устал. Тут зайцы, там китайцы, не забыть ногу в духовке проверить, не сгорела бы.
В восемь начали собираться. С бутылками, с мармеладами. Посидели, покричали. Рождество справили. Фольклору попели. Немного, правда. Все вымотанные, всем хочется побыстрей зубы почистить да в кровать. У него лицо измученное, ел жадно, пил много. Устал, устал, знаю. То ли еще будет, то ли еще бу-у-удет, то ли еще будет, Боже мой!
Но обман удался без сучка без задоринки. Мужики-то, они ведь наивные, доверчивые. Если с ними уметь обращаться, так… Господи, пошли ей… нет, я не о том – так из них же веревки можно вить! Вот что я хотела сказать! Еще нальем? На посошок? Ну, нальем! Вы на метро не опоздаете? Да ведь Костя подвезет? Костя, ты Нину с Олегом подбросишь? Подбросит. Он у нас добрый, Костя Треплев добрый! Ах, я извиняюсь, не Треплев, а Тригорин! Треплев – это мой муж, вот уж кто треплев так треплев! Смотрите, как Нинуле идет черное. Траур по жизни? Ха-ха-ха! Ну ладно, поехали. Ну, с праздничком! Не надо на лифте, не надо, пешком идите, он у нас после двенадцати застревает! Тут у старичка одного разрыв сердца приключился, застрял. Не вынес замкнутого пространства. Перешел плавно в незамкнутое. Ну, до свиданьица! Ха-ха-ха! Ну, созвонимся!
Ушли. Всю ночь глаз не сомкнула. Он утром встал поздно, значит, в театр не пойдет. Она детским голосом (пара пустяков: нос зажать, целлофановый пакет к трубке!) позвонила, пока он спал, в театр, спросила, во сколько назначена репетиция. Ответили, что сегодня ни на сколько не назначена.
Он в половине двенадцатого отвалил. Ты на репетицию? А куда же? Ну, а я над сценарием поработаю, запустила с глупостями нашими! Улыбнулась во все лицо. Последняя мышца, за ушами где-то, подвела: чуть не разрыдалась. Слава Богу, он уже шарфом заматывался, не заметил. Ну, пока, я пошел. Иди, дорогой. А сама уже в сапогах, уже в свитере. Только пальто накинуть.
Выскочила следом. Вон он! Далеко не уйдешь. Нырнул в метро. За ним. Так. Вошла в соседний вагон, завесилась газетой. Ага, вам на Тверскую? И нам на Тверскую. Какой же это колючий снег – сыплет да сыплет! Аж лицо горит. Зря, дура, свитер надела, вся мокрая!
Ах, как просто! Прямиком пошел к дому композиторов. В третий подъезд. Сколько раз они там сами в гостях бывали. У Васи Николаева. Сто раз, пока с этими жлобами Николаевыми не разругались. Ну, все. Подъездная дверь захлопнулась. Смотри хвост не прищеми.
Хорошо, что свитер надела. А то сидеть тут на морозе неизвестно сколько. Пока что он, значит, вошел в квартиру. Чмок-чмок. В глазах темнеет, тошнит меня. Ничего, терпи. Взялась – так терпи. Чмок-чмок. Пойдем полежим? Пойдем. Опять меня тошнит. Нет, так нельзя. Господи, пошли ей… Чмок, чмок. Пошли в кровать. Ох, не могу! Ох, убить обоих! Топором, топором, как в книжке написано. Господи, пожалей меня. Сколько же на кровать-то отводим? Он у нас мастер по кроватям! Может и час, и два, и три, если повезет. У вас в Америке так не умеют, на коке с колой далеко не уедешь. Буду ждать. Хорошо, что в свитере… А то бы…
* * *Утром восьмого января – Ева еще не успела и Сашу накормить завтраком – пришла Наталья Андреевна с Николашей на поводке. Села в кухне. Щеки сизые от мороза, помада – кусочками.
– Я к старости, – усмехнулась она, – стала повторяться. Сама за собой замечаю. Стараюсь следить. Говорила я с вами о Диане или не говорила? Убей Бог, не помню! Если говорила, – уйду и слова не скажу. Не хочу маразматичкой становиться.