Портрет Алтовити - Муравьева Ирина Лазаревна 9 стр.


А если мой папа умер на улице?


4 января, 8 часов вечера. Папа вернулся второго утром. Он был ужасно бледным и измученным. Не знаю, где он был. Вошел к маме. Она села на кровати. Я стояла и смотрела из коридора. Папа закрыл дверь. Я стояла и подслушивала. Первый раз в жизни я решила, что никуда не уйду и буду подслушивать, потому что все для меня решалось. Сначала они говорили очень тихо. Папа сказал: «Я не хочу с тобой жить. Можешь убираться, куда хочешь». «А Катя?» – спросила мама. «Катя поедет со мной», – ответил он. Я чуть не закричала.

Что значит «поедет»?

У меня же Костя?

Потом мама сказала: «Ты что, поверил всему этому? Тому, что какая-то идиотка наплела?» «Я не верю ни одному твоему слову», – сказал он. «Подожди! – закричала мама, и я прямо через дверь почувствовала, как она заломила руки над головой, – она всегда это делает – и подняла волосы с обеих сторон. – Ты что, не знаешь русских людей? Ты что, не знаешь, как они склонны к истерикам? Ты ведь читал Достоевского?» «Не лги мне, – сказал папа, – при чем тут Достоевский?» «Господи, – сказала мама, – при том! Я с самого начала знала, что какая-нибудь глупость должна будет с нами случиться! Тут ни с кем слова нельзя сказать, чтобы тут же не выскочила из-за угла какая-нибудь идиотка и не устроила скандала!»

Мне стало страшно, что она так врет. Хотя, может быть, она врет, чтобы спасти нашу семью? И все-таки это ужасно, ужасно!

И потом, она же любит того человека! Или это все иначе у них?!

«Тогда, – сказал папа, – ты мне сейчас все расскажешь. Все, начиная с прошлого марта! Каждый день! Ты мне дашь полный отчет! Иначе я…»

Вдруг что-то очень тяжелое покатилось, повалилось, я раскрыла дверь и увидела, как папа сползает с кровати, держась за грудь, и у него совсем сизые щеки! Я закричала, кажется, и мама тоже. Мы попытались его поднять, положить на кровать, но он был как каменный и только хрипел!

«Он умирает, умирает! – закричала мама. – Катя! „Скорую“!» Мы вызвали «Скорую», они приехали минут через двадцать, и папа все это время сидел на полу, держась за сердце, а мама стояла перед ним на коленях. Они забрали папу в больницу с подозрением на инфаркт.

Мама от него не отходит. Ему уже лучше.

Это так страшно было. Я знаю, что если бы что-то случилось с папой тогда ночью, то есть если бы он умер, мама бы никогда этого себе не простила, наверное.

Костя вчера у меня ночевал, я сама его попросила. Но теперь это все совсем другое – наш секс. Теперь я совсем другая с ним, будто мы вместе давным-давно. И не то что мне так привычно и наша близость стала рутиной – совсем нет! Но мне так хорошо, спокойно, и даже то, что по-прежнему хочется плакать, теперь значит совсем другое!

Мне хочется плакать оттого, что мы встретились и не потеряем друг друга. Это такое огромное счастье, и иначе как слезами я не могу ничего выразить! Вчера я сказала ему, что мы знали друг друга в прежней жизни и теперь снова встретились, поэтому нам так уютно. Нам не надо ничего начинать заново, вот что. У нас все уже есть.

Ночью мы говорили о моих родителях, и я вдруг все ему рассказала. Никогда в жизни я бы ничего такого никому не рассказала! Разве это не значит, что мы вместе давным-давно?

И еще я сказала ему: «Как я рада, что мне не надо тебе врать!»

И он меня понял».

* * *

Поезд приближался к Филадельфии, доктор Груберт торопился, читая. Он отчетливо видел перед собой все, что писала эта девочка, даже жест, которым ее мать подняла волосы с обеих сторон головы, и они застыли над ее белым фарфоровым лицом, как крылья.

«В ней, – вдруг пришло ему в голову, – в ней есть какая-то театральность. Это неприятно. Или, может быть, мне кажется, потому что она – при всей своей искренности – что-то недоговаривает. Зачем я ей вдруг понадобился? Она ведь меня штурмом берет! Я же чувствую, что это просто атака какая-то. Со всех сторон. Когда она спросила меня сегодня, хорошо ли мне, что было ответить?»

Неторопливая вдумчивость и обстоятельность, унаследованные от отца, подсказывали доктору Груберту, что нужно спокойно, как все, что он делал (если бы только ему постоянно не мешали, не сбивали его с толку!), прокрутить в памяти то, что Ева доверяет ему, и постараться понять, с какой целью она это делает, что именно стоит за ее открытостью.

«А может быть, я просто недостаточно знаю женщин? Может быть, я никогда так глубоко не „проваливался“… – Он усмехнулся. – В эту…»

Доктору Груберту стало неловко даже перед самим собой: не было слов, которые могут определить «эту», но раньше он вроде бы и не нуждался в подобных словах?

* * *

Поезд остановился на какой-то станции, несколько пассажиров выскочили на мокрую, черную платформу покурить. Струйки дыма не сразу расползались в воздухе, а останавливались над их головами в виде затейливых волокнистых облаков и только потом, не торопясь, исчезали.

Он вспомнил, как Айрис, закрутив любовь с Домокосом, лгала ему в глаза о том, где она была и что делала, хотя он не особенно и расспрашивал ее.

Он-то не расспрашивал, но ведь Майкл был там же, в том же доме, дышал всем этим!

«Почему, – подумал доктор Груберт, – почему именно тогда он заболел по-настоящему? Может быть, это мы с Айрис – тем, что так много лгали, – и подтолкнули его?»

Он опять потянулся к дневнику как к спасению от нахлынувших мыслей, но проводник, рысью пробежавший по вагону, сообщил, что следующая станция – Филадельфия.

* * *

Доктор Груберт видел своего сына два дня назад, но чувствовал себя так, будто не видел его несколько месяцев.

Теперь, когда появилась Ева, затягивающая его в водоворот своей не имеющей к Майклу никакого отношения жизни, сын – как со страхом показалось ему – перестал быть центром переживаний.

Острое физическое желание, которое доктор Груберт испытал к Еве, оказалось таким сильным и так подчинило его, что сейчас нужно было сделать почти что усилие, чтобы вновь развернуться всем существом своим в сторону сына.

В клинике ярко горели лампы, пахло свежей хвоей и тем особенным кисловатым запахом дезинфицирующего раствора, который используют для мытья полов в общественных местах и больницах. Для того чтобы попасть в седьмую палату психиатрического отделения, где лежал Майкл, доктору Груберту пришлось пройти через три двери, каждая из которых открывалась ключом, находящимся у дежурной медсестры, и происходило это только после того, как дежурная медсестра через решетку видела того, кого она впускает.

Длинный светло-синий коридор был пуст, если не считать молоденькую итальянку, которая шла ему навстречу, как всегда прижимая к груди плюшевого медвежонка, с которым она не расставалась ни днем, ни ночью.

Доктор Груберт знал, что сейчас она остановит его и в сотый раз скажет о том, что ненавидит мужчин.

Так и случилось.

– Здравствуйте, доктор, – сказала она и закрыла рот плюшевым медвежонком, то ли пугаясь встречи, то ли радуясь ей. – С Рождеством вас!

– И вас, Марисела, – любезно ответил доктор Груберт.

Она встала прямо перед ним, блеснув расширенными беспокойными зрачками.

– Я хотела сказать, – торопливо заговорила она, – что вы совсем не похожи на остальных двуногих садистов с этой мерзостью между ногами! – Большой рот ее скривился от отвращения. – Нет, вы совершенно другой!

Доктор Груберт натянуто заулыбался.

– Я рассказывала вам, как меня изнасиловали, когда мне было девять лет? Помните? И кто? Родной дядя, брат моей матери! Ах, какая это была гадость, какая гадость!

– Вас ведь собираются выписывать, Марисела?

– Ах, да-да! – с отчаянием перебила она, – но разве можно меня выписывать? Там, – она махнула подбородком в сторону окна, – там я обязательно что-нибудь сделаю с собой! Меня уже ничто не удержит!

Она крепко прижала к себе медвежонка и несколько раз быстро поцеловала его.

– Пусть уж я лучше буду здесь. – Вытерла медвежонком слезы. – По крайней мере, останусь жива хоть еще немного. Здесь мы в безопасности.

– Мы? – переспросил доктор Груберт.

– Ну, да, мы все. Включая Майкла. Разве мы выживем там? Там мы все погибнем. Желаю вам счастливого Рождества!

Она отошла было и тут же вернулась.

– Если бы Он не сделал того, что Он сделал, разве можно было бы вообще жить? Ведь Он знал, что такое люди. И все-таки пришел. Потому что у Него был один маленький-маленький, – она судорожно поцеловала медвежонка, – малюсенький шанс, что Он ошибается. Счастливого вам Рождества!

Она взмахнула медвежонком и пошла дальше своей легкой молодой походкой, так, что глядя ей вслед, никто не сказал бы, что эта девушка тяжело больна и содержится в психиатрической лечебнице под тремя замками.

Майкл сидел на кровати в джинсах и белом просторном свитере. Пластыря на голове уже не было.

Он вскочил при виде доктора Груберта.

– Я тебя жду, па. Нам нужно поговорить с тобой!

Майкл сидел на кровати в джинсах и белом просторном свитере. Пластыря на голове уже не было.

Он вскочил при виде доктора Груберта.

– Я тебя жду, па. Нам нужно поговорить с тобой!

Доктор Груберт заметил, что он сильно взволнован.

– Ты не пошутил, что заберешь меня отсюда?

– Нет. Но ты должен пообещать мне…

Он не успел закончить.

– Можно не обещать? – пробормотал Майкл. – Чего стоят наши обещания?

– Хорошо, – тут же сдался доктор Груберт, – не хочешь обещать – не надо. Но, Майкл, если ты будешь жить дома, ты должен продолжать лечиться…

– Еще что? – глядя в пол, спросил Майкл и приподнял левое плечо, как делал всегда, когда ему бывало не по себе.

Жест этот живо напомнил доктору Груберту Айрис.

– Еще ты должен хоть иногда встречаться с матерью. Она меня замучила своими претензиями.

– Еще?

– Все пока.

– Хорошо, – сказал Майкл. – Папа, я должен жениться на Николь.

– Что-о-о? Как жениться?

– Мне кажется, что у нас нет другого выхода. Ее нужно спасать.

– От Роджерса?

– Откуда ты его знаешь?

– Да неважно! Майкл, это же бред!

Майкл вдруг рассмеялся.

– Ты что, забыл, где мы сейчас находимся?

– Нет, подожди! Как ты можешь взваливать на себя… Ты за себя отвечать не можешь! Сейчас, по крайней мере!

– Я, может быть, нездоров, – сильно побледнев, ответил Майкл, – но я стараюсь отвечать. И потом… – Он запнулся. – Иногда нужно делать даже то, про что ты заранее знаешь, что это обречено.

Доктор Груберт промолчал.

«Если я буду настаивать на своем, я его потеряю. Будет то же самое, что с Айрис. Сказать, что я передумал, и оставить его в клинике? Нет, тоже нельзя!»

– Майкл, ты взрослый человек. Если ты любишь эту девушку и думаешь, что…

– Папа, я ее очень люблю, но совсем не так, как… Между нами ничего нет. Но Роджерс… Если кого-то и надо лечить, так именно его.

– У тебя что, – испугался доктор Груберт, – опять был вещий сон?

Майкл не удивился и не обиделся.

– Нет, никаких снов не было.

– Когда ты собираешься жениться?

– Надо слетать в Лас-Вегас, чтобы нас расписали тут же.

– У нее что, нет никого ближе тебя? Куда ты лезешь?

– Я не лезу. Я, наоборот, пытаюсь вылезти. Меня эти таблетки так загоняют куда-то… Где я вообще перестаю чувствовать. Как резина. Слушай, – сын опять приподнял острое левое плечо, – ты помнишь белку?

– Белку? Какую белку?

– Помнишь, мы ехали в Сэндвич и шел дождь? На дороге был бельчонок, только что сбитый машиной? Он был живой. Я попросил тебя остановиться, и мама закричала, что меня сейчас тоже собьют? Ты помнишь или нет? Лет пять-шесть назад?

– Ничего не помню, – пробормотал доктор Груберт, чувствуя такую тоску, словно ему только что произнесли не оставляющий надежды диагноз.

– Я завернул его в полотенце, – продолжал Майкл, – и притащил. Мама испугалась, что он меня укусит, а белки бывают бешеные. Мы поехали искать лечебницу, ничего не могли найти. Он сидел в полотенце, торчала только голова, вся в крови. У него один глаз был нормальный, а второй все больше опухал, и мордочка постепенно перекашивалась, как это бывает при инсульте. У людей так бывает, я видел.

– Ну, хорошо! – не выдержал доктор Груберт. – Бельчонка сбила машина, ты хотел ему помочь. Это случилось шесть лет назад. Майкл! Ты слышишь себя?

– Подожди. Нас отсылали из лечебницы в лечебницу, потому что нигде не принимают «диких» зверей. Наконец мы нашли такую, где принимают, но мама вся извелась, что мы потеряли столько времени. Она сказала: «Положи его на обочину, он все равно сейчас помрет». Но он не помер и смотрел этим своим несчастным глазом, пока мы не сдали его девочке-ассистентке там, в лечебнице. Она положила его в коробку и сказала, что сейчас придет доктор. И ты тогда спросил: «Вы ведь не даете им мучиться?» Мы оставили ей свой телефон, чтобы она сообщила, как он там, и уехали. Я все время его вспоминал. А потом, через несколько дней, мы получили открытку из этой клиники, что он прожил сутки и умер от травмы головы. Неужели ты ничего не помнишь?

– Зачем мне об этом помнить?

– Потому что тогда, – пробормотал сын, – мне кажется, я понял одну штуку… И это касается всего. Я понял, во-первых, что нет никакой такой разницы между нами и ими. Между болью и болью, смертью и смертью. И, во-вторых, что каждый из нас связан с самым последним на свете существом. С самым-самым! Со всем, что имеет внутри себя кровь.

У доктора Груберта удивленно поползли брови.

– Папа, подожди! Никому и в голову не могло прийти, что я и этот раздавленный бельчонок, – что мы появимся не просто в одно и то же время здесь, но что нас вот так перекрутит! Что он будет видеть именно меня в самый последний час этой своей беличьей жизни, и именно я буду видеть, как он умирает, как у него распухает глаз! Я не знаю, ты, наверное, не понимаешь меня, но я правда тогда ощутил, что мы все происходим из одного чего-то! Мы все: люди, белки, дети, насекомые – все, без исключений!

Доктор Груберт еле удержал себя от того, чтобы не схватиться за голову.

– Ты понимаешь, – вдруг прошептал Майкл, – что такое болезнь? От чего они здесь лечат? От того, что в одном человеке живет несколько разных людей, и они по-разному чувствуют, и ведут себя тоже по-разному! Но от этого меня не нужно лечить! Это я и без них знаю! Мне и без них важнее всего найти себя самого!

– Но у человека, – робко произнес доктор Груберт, – должен же быть стержень…

– Да что стержень! Люди думают, что у них есть стержень, а потом идут и делают черт знает что! И уверены, что это потому, что у них есть стержень! Или вообще забывают о нем! И так бывает, и наоборот! Мы все – ты чувствуешь? – раздроблены, разобраны на куски! Но нужно же как-то собрать это все!

– Ты что, знаешь как?

– Я? – начал было Майкл и тут же оборвал себя. – Ну, я не знаю, как это сказать, мне трудно словами…

* * *

В гостинице доктор Груберт сразу лег и попытался заснуть.

«Один его дед, – вдруг с отвращением перед тем, что само лезет в голову, подумал он, – сжег другого его деда в печке. А он заботится о судьбе бельчонка!»

За стеной то смеялись, то стонали, то вскрикивали женским распаренным голосом.

«Любовью занимаются, – сморщился доктор Груберт, представив, как два потных, неуклюжих человека занимаются любовью. – Так и не заснешь…»

Он вспомнил о дневнике, зажег свет и принялся за чтение.


«9 января. Ужасно холодно, мороз – минус двадцать два градуса по Цельсию.

Вчера я ходила к папе, его, кажется, собираются выписывать. Но мне показалось, что я знаю того человека, который навстречу мне выскочил из вестибюля больницы. Мы почти столкнулись носами, он был без шапки, шапку держал в руках, очень высокий, худой, лицо красное и страшно взволнованное, даже что-то бормотал на ходу.

Я еще оглянулась и посмотрела через стеклянную дверь, как он понесся по аллее, а шапку так и не надел на голову, и волосы – редкие и седые – поднялись по обе стороны его лысины. Мне почему-то стало его жалко, и тут же я увидела маму, она поднялась с диванчика в вестибюле и пошла ко мне. Я не знаю, может, я и ошибаюсь, но вдруг это – он?

Хотя – неужели он осмелится прийти в больницу, где мой папа чуть было не умер из-за него?


12 января, утро. Папу сегодня выпишут, они с мамой приедут домой на такси. Каникулы кончились, но я не пошла в школу, сил нет. Все время кажется, что что-то произойдет. Я не могу больше жить с такими мыслями! Словно мне внутрь все время льют кипяток!


12 января, час дня. Вот я и дождалась!

Позвонила эта женщина и сказала: «Ева, это вы? Говорит Лена, жена Томаса».

У нас с мамой очень похожи голоса. Я сказала, что это не Ева, а ее дочь Катя. Тогда она спросила, сколько мне лет, и я сказала, что скоро семнадцать.

Она сказала, что ее дочери Лизе тоже скоро будет семнадцать. Потом она спросила: «Катя, ты знаешь, что у вас в семье происходит?»

У меня стало кисло во рту, и я сказала, что да.

Тогда она сказала каким-то другим, пьяным даже немного голосом: «Твоя мать отняла у меня мужа, а у моей дочки – отца».

И зарыдала.

Мне стало так жалко ее, что я тоже чуть не расплакалась. Я молчала, а она все рыдала, и я не могла положить трубку, хотя в любой момент могли прийти мама с папой из больницы! Потом она перестала рыдать и сказала, что хуже моей матери нет никого на свете, и у меня сразу высохли слезы.

Но я почему-то не попросила ее замолчать, а сказала: «У вас нет никаких доказательств». «Ладно, – сказала она, – я понимаю, что тебе неприятно это слушать! Скажи мне лучше другое: ну, пусть у них любовь, пусть им море по колено, но разве можно быть счастливыми за счет других?»

Я не знала, что на это сказать, да и сейчас не знаю. Я чувствовала только, что именно так и бывает: если тебе хорошо, кому-то обязательно плохо, и наоборот.

«Я не понимаю, – сказала она тем же пьяным голосом, и я подумала, что, может быть, она выпила. – Зачем он ей? Старый, больной! Ты его никогда не видела?»

Назад Дальше