Там вдали, за рекой - Юзеф Принцев 17 стр.


- Клянемся! - хрипловато кричал Колыванов. - Никогда, нигде, в любом смертном бою не уронить чести этого знамени. Пронести, как святыню, обагренную кровью товарищей, через все фронты, на которые пошлет нас партия!

Зайченко дал знак музыкантам, и оркестр заиграл "Интернационал". Казалось, что маленький этот оркестрик заглушил все звуки на станции, и ничего уже не было слышно, кроме плывущей в воздухе мелодии, которую плавно и торжественно вели трубы.

Колыванов перехватил знамя одной рукой, другой взял под козырек. Зайченко и Алексей Алексеевич вытянулись и опустили руки. Женщина в кожанке вскинула голову и стала еще прямей. В последний раз вздохнул медью бас, громыхнули тарелки, глухо ухнул барабан.

- Смирно! - скомандовал Колыванов. - Равнение на знамя!

И опять грянули трубы, забухал барабан, зазвенели медные тарелки, но теперь уже задорно и весело.

Знамя пронесли перед строем, оно замерло в руках у знаменосца, и, будто ожидая этого, оборвался марш в оркестре.

- Вольно! - крикнул Колыванов. - Можно разойтись!..

Строй зашумел, поломался, разбился на кучки.

Оркестранты вытряхнули и спрятали мундштуки и пошли по дощатой платформе к грузовичку, который стоял внизу за пакгаузом.

Алексей Алексеевич и женщина в кожанке попрощались с Зайченко и подошедшим Колывановым и, будто только сейчас почувствовав, как сечет лицо снежная пыль, подняли воротники и тоже спустились по лесенке вниз.

Грузовичок пофыркал мотором, почихал, заурчал и тронулся с места.

- А вы чего ж не поехали? - спросил Колыванов у Зайченко.

- Провожать так провожать, - ответил Зайченко и вытер согнутым пальцем слезящиеся глаза.

- Коменданта надо тряхнуть! - поправил ремни амуниции Колыванов. Чего он с эшелоном волынит?

- А ты сядь на его место! - поежился от порыва ветра Зайченко и неожиданно согласился: - А тряхнуть не мешает. Пойдем.

Он направился вдоль платформы к станционным постройкам, Колыванов обернулся к толпящимся у дверей пакгауза ребятам, крикнул: "Заходите, там пусто!" - и заспешил за широко шагающим Зайченко.

В пакгаузе было темновато, пахло прелой рогожей, валялись пустые ящики, стояли рассохшиеся бочки. Кто-то прикрыл дверь, стало потише и потеплей, расселись на ящиках и задымили самокрутками.

Глаша с Настей сидели в сторонке и о чем-то шушукались. Степан вертел "козью ножку" и нет-нет да поглядывал в их сторону. Почему-то ему казалось, что говорят они о нем. Глаша прятала от него лицо, а Настя, похоже, ее утешала. Никакой вины припомнить за собой Степан не мог, рассердился и подсел поближе к ребятам.

- Красиво получилось! - оживленно говорил Кузьма. - С оркестром, все честь по чести! И знамя!

- Уж больно Леша хорошо говорил! - согласился Федор. - Меня аж слеза прошибла. Пронесем, мол, как святыню! Вроде иконы, значит.

- Да нет, Федя! - улыбнулся Женька. - Святыня - это иносказательно, как символ... Понимаешь?

Федор поморгал ресницами и на всякий случай согласился:

- Оно конечно. - Подозрительно огляделся - не смеются ли над ним? - и вздохнул: - Расстроился я даже! - Вынул кисет и предложил: - Закуривайте, ребята!

Такой щедрости от Федора не ожидали, к кисету протянулось несколько рук, а Степан с сожалением посмотрел на свою "козью ножку" и сердито сказал:

- А говорил - нет махорки. Ох и жадный ты, Федька!

- Я не жадный, а хозяйственный. - Федор аккуратно завязал кисет и спрятал за пазуху. - Это какой нам, выходит, почет! Перед всем народом флаг вручили.

- Знамя, дурья голова! - одернул его Степан. - Флаг!.. Ну, поселянин!

- Я, может, и поселянин, - обиделся Федор. - А ты самый что ни есть... этот... антихрист!

- Анархист, Федя! - поправил Женька.

- Все едино! - отмахнулся Федор. - Выше всех себя ставит!

- Смотри, какой сознательный стал! - засмеялся Степан, потянул погасшую "козью ножку" и потребовал: - Спички гони!

Федор вздохнул, снял шапку, вынул из-за подкладки коробок и протянул Степану.

- А зачем ты их в шапке держишь? - удивился Женька.

- Чтоб не отсырели, - солидно объяснил Федор. - Солдат я теперь или кто? - И закричал на Степана: - Чего расчиркался? С одной закурить не можешь?

- Да подавись ты своими спичками! - кинул ему коробок Степан и пошел к дверям. Отодвинул плечом одну половину, прислонился к косяку, курил и смотрел, как на путях, что напротив, стоят у теплушек солдаты в таких же, как у них, необмятых шинелях и неразношенных ботинках, а рядом с ними женщины и ребятишки.

Даже отсюда Степану было видно, что разговора особого между ними уже нет, все прощальные слова сказаны, а отправки еще не дают, вот и стоят они молча, отцы гладят ребятишек по головам, а жены смотрят на них.

У теплушки, где играет гармонь, детишек не видно, а стоят кружком молодые солдаты, и кто-то в кругу отплясывает напоследок. А один парнишка все оглядывается, высматривает кого-то, надеется, наверно, что прибежит в последнюю минуту та, которую ждет.

Степан опять оглянулся на Глашу и увидел, что ребята столпились у дверей и тоже смотрят на эшелон, а лица у них - как будто это они провожают тех солдат. И сразу он вспомнил, как долго не решался сказать матери, что уходит на фронт, а все придумывал, что бы такое сделать по дому, а когда наколол и натаскал из сараюшки дров и принялся мыть полы в комнате, мать вдруг спросила: "Когда уезжаешь?"

Степан будто не слышал, возил мокрой тряпкой по чистому уже полу, потом выжал ее в ведро, вынес на крыльцо и вылил грязную воду; когда вернулся с пустым ведром, тогда только ответил: "Завтра, мам..."

Мать поднялась с постели и стала шарить в комоде, Степан сказал, что ничего ему собирать не надо, выдали казенное, но мать все открывала и закрывала ящики, а под руку попадались отцовские не распроданные еще вещи, и она не выдержала, села на кровать и расплакалась.

Степан стоял над ней и не знал, какие слова говорить, а мать вытирала отцовской рубашкой мокрое лицо, порывалась сказать что-то, но слезы мешали ей, и она опять утыкалась лицом в рубашку. Потом притихла и не заплакала даже тогда, когда Степан уходил.

Теперь он пожалел, что не велел ей приходить на станцию, и опять оглянулся на Глашу, подумав, что, может быть, она сердита на него из-за матери, но в это время протяжно и громко загудел паровоз, что стоял на путях напротив, солдаты полезли по теплушкам, женщины разом кто заплакал, кто закричал какие-то прощальные слова, эшелон тронулся и шел сначала медленно, так что женщины и ребятишки шли вровень, потом они начали отставать и побежали, потом остановились, и только какая-то девчонка может, та, которую ждал молоденький солдатик, - бежала и бежала за составом, так и не догнала, остановилась и заплакала, вытирая слезы сдернутым с головы платком.

- Двинули путиловцы... - сказал Кузьма и вздохнул.

Степан отодвинул вторую половину дверей и увидел, как от станции идут по путям двое: мужчина и девушка. Мужчина был в военной шинели и фуражке, а девушка - в пальто с меховой пелериной и в меховой шапочке. Мужчина старался идти прямо и придерживал фуражку, чтоб ее не снесло ветром. Девушка пыталась помочь ему, когда они переступали через рельсовые стыки, но он вежливо, но твердо отстранял ее руку и сам придерживал ее под локоть.

- Гляди, ребята... - сказал Степан. - Буржуи какие-то недорезанные плетутся!

Женька вгляделся в идущих и, оттолкнув Степана, выскочил из ворот пакгауза и побежал к ним навстречу. Мужчина тоже ускорил шаги, споткнулся о шпалы и упал бы, но девушка успела поддержать его. Он виновато улыбнулся ей, поправил фуражку и, тяжело дыша, остался стоять на путях, вглядываясь в бежавшего к ним Женьку.

- Папа!.. Лена!.. - кричал Женька, и не понять было, рад он им или напуган.

Когда он подбежал к ним, то отец уже справился с волнением и стоял прямой, как всегда, и даже как будто спокойный. Лена смотрела на запыхавшегося Женьку и улыбалась.

- Почему вы здесь?.. Как? - Женька вытирал фуражкой мокрый лоб и никак не мог отдышаться. - Ну, ты знал, папа... А Лена?

- Я зашла к Сергею Викентьевичу... - Лена разглядывала его шинель, винтовку, тонкие в обмотках ноги. - Он мне сказал.

- И ты пришла?!

Женька и радовался ее приходу, и стеснялся отца, и не знал, как поступить дальше: оставаться здесь, подальше от ребят, или вести их к пакгаузу.

Тонко засвистел паровоз. Женька оглянулся и увидел, что на их путь подают состав. Паровоза видно не было, он толкал состав сзади, и казалось, что теплушки движутся сами.

- Идемте! - Женька потянул отца с пути.

- Ваш? - спросил отец.

- Наверное!

Женька поправил винтовку и решительно пошел к платформе. На ходу он оглядывался, будто проверял, идут ли отец с Леной. Сергей Викентьевич шагал широко, прямой, в длинной шинели и фуражке с кокардой. Лена пригибалась от колючего ветра и с трудом поспевала за ним.

Комсомольцы высыпали из пакгауза и смотрели на медленно движущийся состав. Потом увидели шагающих по платформе Женьку, а за ним Сергея Викентьевича с Леной и обернулись к ним.

Комсомольцы высыпали из пакгауза и смотрели на медленно движущийся состав. Потом увидели шагающих по платформе Женьку, а за ним Сергея Викентьевича с Леной и обернулись к ним.

Проходя мимо знамени, у которого мерзли двое комсомольцев с винтовками, Сергей Викентьевич остановился, вытянулся и приложил ладонь к козырьку фуражки. Постоял так и двинулся дальше. Кузьма переглянулся со Степаном, и тот уважительно покивал головой. По лесенке на платформу вбежал Колыванов и на ходу кричал:

- Начинай погрузку!

Женька застенчиво сказал ему:

- Это мой папа.

Колыванов увидел высокого человека в офицерской шинели и фуражке с кокардой и на миг смешался. Потом козырнул:

- Колыванов.

- Горовский, - откозырял в ответ Сергей Викентьевич.

- Вы извините, - сказал Колыванов.

- Все понимаю, - с достоинством склонил голову Сергей Викентьевич.

Колыванов заторопился дальше, Сергей Викентьевич посмотрел ему вслед, потом спросил у Женьки:

- Ваш командир?

- Ага... - кивнул Женька. - Леша!

- Что значит - Леша? - поднял плечи Сергей Викентьевич. - А как по отчеству?

- Не знаю... - растерялся Женька.

- А звание? - продолжал допытываться Сергей Викентьевич.

- Звание?

- Ну да! Прапорщик? Поручик?

- Да ты что, папа? - Женька оглянулся, не слышат ли их. - Просто командир!

- Ну, ну...

Сергей Викентьевич отогнул полу шинели, вынул серебряные часы луковицу на цепочке - и протянул Женьке.

- Вот, сын. Это тебе.

- Да ты что, папа! Зачем?

Женька только теперь увидел, как постарел за последние месяцы отец. Седыми стали желтоватые от табака усы, морщинистой шея.

- Возьми, - твердо сказал Сергей Викентьевич. - Память будет.

- А как же ты? Пульс у больных... И всякое там...

Чтобы не расплакаться, Женька говорил первое, что пришло в голову.

- А!.. - махнул рукой Сергей Викентьевич и отвернулся.

- Становись!.. - послышался голос Колыванова.

- Иди, сын, - сказал Сергей Викентьевич. - Иди и помни: трусов у нас в семье не было.

Он быстро поцеловал Женьку в щеку, как клюнул, и подтолкнул к Лене:

- Прощайся и ступай!..

Женька смотрел на Лену и молчал. Потом сказал:

- Спасибо.

- За что?

- За то, что пришла.

- Что ты, Женя... Я так рада, что тебя увидела.

- Правда?

- Конечно!

Женька смотрел на ее зазябшее лицо, на волосы, выбившиеся из-под шапочки и припорошенные снежной пылью, он протянул руку, чтобы то ли стряхнуть с ее волос приставший снег, то ли просто погладить их, но опять послышался громкий голос Колыванова:

- Смирно!.. По порядку номеров рассчитайсь!

- Беги, Женя! - сняла с руки перчатку Лена и провела ладонью по его щеке. - Беги!

- Прощай, Лена! - все еще стоял и смотрел на нее Женька.

- До свидания! - покачала головой Лена. - Мы еще встретимся, Женя. Обязательно!

Женька доверчиво улыбнулся и пошел, но все время оборачивался и кивал ей и отцу, потом опять остановился.

- Пиши!

- Куда?

- Не знаю! - крикнул Женька и побежал к шеренге комсомольцев.

Он встал на свое место рядом с Кузьмой и даже успел крикнуть свой порядковый номер. Кузьма одобрительно ткнул его в бок, а Колыванов протяжно закричал:

- По вагонам!

Пока все рассаживались по теплушкам и занимали места на нарах, Женька высматривал на платформе отца с Леной, видел, что они не уходят, а жмутся от ветра у стены пакгауза, махал им рукой, чтобы они шли домой, но они не понимали его, махали ему в ответ и показывали то на столб семафора, то на паровоз, давая понять, что скоро уже двинется эшелон.

У дверей теплушки стоял Степан и посматривал то на них, то на суматошно счастливого Женьку, что-то кололо его в сердце, он понимал, что и хотел и не хотел, чтобы вот так же стояла на платформе мать и тоже что-нибудь неразборчиво кричала, махала руками и улыбалась сквозь слезы. Потом увидел, как издалека бежит по платформе женщина в платке, хотел уже прыгнуть вниз и бежать навстречу, вгляделся и узнал Екатерину Петровну и спешащего следом Зайченко.

- Глаха! - обернулся он. - Тетя Катя бежит!..

Глаша ойкнула, поддернула юбку, спрыгнула на полотно между путями и побежала к Екатерине Петровне.

Настя подошла к Степану и сказала:

- Ну, слава тебе!.. А то все глаза выплакала, что не так с ней попрощалась.

У Степана отлегло от сердца: значит, не на него она сердилась, а на себя. И глаза поэтому были красные, и с Настей шушукалась об этом.

А Глаша вихрем налетела на Екатерину Петровну, обняла, прижалась, спрятала голову у нее на груди. Екатерина Петровна гладила ее одной рукой по плечам и по голове, другой вытирала слезы, а стоящий рядом Зайченко хмурился, помаргивал и говорил:

- Ну, будет вам... Будет... Хватит, говорю...

Екатерина Петровна отмахивалась от него, глотала слезы и шептала Глаше:

- Под пули зря не лезь... Слышишь? Помню я твои разговоры... Не лезь под пули...

- Катя! - сердился Зайченко.

- Ладно тебе! Ладно! - отвернулась от него Екатерина Петровна, еще крепче обняла Глашу и вдруг всхлипнула громко, со стоном: - Доченька ты моя!..

Глаша сжалась в комочек в ее руках, окаменела, потом подняла голову и трудно, медленно, будто только-только училась выговаривать это слово, сказала:

- Мама...

Екатерина Петровна охнула и прижала ее к себе.

Протяжно и требовательно загудел паровоз, Зайченко за плечи оторвал Екатерину Петровну от Глаши, а ее подтолкнул к составу и сам пошел следом.

Степан протянул Глаше руки, и она на ходу влезла в теплушку и встала у перекладины. Так они и стояли рядом - Степан, Глаша, Женька - и смотрели, как идут сначала вровень с теплушкой, а потом бегут следом Екатерина Петровна и Лена, шагает за ними Зайченко, и только Сергей Викентьевич, высокий и прямой, стоит один на краю платформы и становится все меньше и меньше.

IX

Деревню отбили в ночном бою.

Еще курился дымок над сгоревшей крышей риги, чернели обугленные стропила, по перепаханным колесами пушек огородам бродила чья-то недоеная корова и тоскливо мычала.

За деревней лежало поле с неубранными полегшими овсами. За полем виднелась полоска леса, и где-то там, в логах, отсиживались белые, готовясь к новой атаке. Могли они наступать и с другой стороны деревни, от реки, где занимали противоположный высокий берег и держали под прицельным огнем переправу. Туда и перебросили основные силы, а здесь в боевом охранении оставили комсомольскую роту. Они отрыли окопы, в снарядной воронке устроили пулеметную ячейку, а греться по очереди бегали в полусожженную ригу.

Вот и сейчас сидели они на прошлогодней соломе и слушали Женьку, который вполголоса читал им сначала Блока, а теперь Пушкина:

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз,

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой...

- А чего такое пунша? - спросил Федор.

- Напиток такой, - недовольный, что его перебили, ответил Женька. Сахар жгут и еще что-то...

- Сахар жгут? - ахнул Федор. - Скажи, гады, а?

- Контра! - подтвердил Степан. - Давай дальше, Женька!

- Нравится? - удивился Женька.

- Ничего... - уклончиво сказал Степан. - Красиво написано.

- Читай, Женя... - попросила Глаша и села поудобней.

Женька откашлялся и продолжал:

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою...

- Здорово! - не выдержал Степан. - Это я тоже люблю. Бой, дым, огонь!

Глаша улыбнулась и сказала:

- Известное дело! Где драка, там Степан.

- Да я не про это! - Степан даже поморщился от досады. - Я про военное искусство. Это тебе не кулаками махать!

- Может, у тебя призвание, - серьезно сказал Женька. - Талант! В командармы выйдешь.

- А что? Факт! - самоуверенно заявил Степан, подумал и покачал головой. - Нет, братва... Я токарем буду. Как батя.

Про умершего отца он никогда не говорил, вырвалось это у него случайно, и чтобы ненароком никто не вздумал его жалеть, нахально брякнул:

- А потом женюсь!

Увидел широко раскрытые глаза Глаши и спросил:

- Что смотришь? Ей-богу, женюсь! - И чтобы окончательно развеселить ее, добавил: - На образованной.

Но Глаша не засмеялась, как ожидал Степан, а как-то неловко поднялась и через пролом в стене вышла из риги.

Степан видел, как она, сгорбившись, пошла к воронке, где сидел у пулемета Кузьма, и спрыгнула вниз.

- Чего это она? - недоуменно обернулся Степан.

Женька покусал губы и сказал:

- Неумный ты все-таки человек, Степа!

- Это почему же? - Степан даже не обиделся.

Женька ничего не ответил и лег на солому, заложив руки за голову. Смотрел на черные стропила, серое низкое небо и насвистывал мелодию старого-престарого вальса.

Назад Дальше