О романе «Юность»
Этот роман был написан 95 лет назад 21-летним студентом и до сих пор не был издан. Рукопись хранилась в архиве писателя никому не ведомая, и только теперь, случайно обнаружив её, я, его наследник и душеприказчик, решил представить ее на суд читателей.
Её автор — Михаил Александрович Ковалев (это подлинное имя Рюрика Ивнева) о «Юности» никогда не рассказывал. Это и неудивительно, о «странностях любви» в Советском Союзе говорить было не принято, и о публикации подобных произведений нельзя было и мечтать. Теперь времена изменились. И то, что раньше было запрещено, — ныне властями культивируется и распространяется (не случайно «голубизна» мощным потоком льется с экранов «независимых» телеканалов). Проводятся телевизионные конкурсы на лучший гейский поцелуй, передачи типа «Если муж ушел к другому…», рекламирующие однополые браки. Этим сейчас никого не удивишь.
А при царе… «голубым» сластолюбцам грозила каторга. Но и тогда в России были такие люди. И Рюрик Ивнев описывает их в своем романе. Такие люди были всегда. Вот только писать о них, было не принято. Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что «Юность» — первый, пожалуй, в русской литературе роман о геях. И написан он, по-моему, превосходно. Отличный язык, изысканная образность, раскрытие внутреннего мира героев. Писатель сумел показать как бы изнутри психологию молодых людей страдающих от своей «нетрадиционной» ориентации, несчастных, чувствующих себя изгоями общества.
Наверное, кто-то из читателей может спросить: а нужна ли такая литература, и если нужна то для чего? Пусть «голубые» живут своей жизнью, и не навязывают её остальным. Может, о любви лучше читать у И. Тургенева и Л. Толстого, а не в «гейских» романах? На это отвечу так: если какое-то явление присутствует в жизни, значит, оно заслуживает изучения и отображения. И литература художественными средствами делает это, как и наука, против которой, кстати, никто и не выступает.
Впрочем, судить о романе «Юность» — читателям. Мне хочется поблагодарить всех, кто помог это произведение сделать достоянием читающей публики, и особенно Александра Валентиновича Леонтьева разобравшего очень непростой почерк автора и подготовившего рукопись к публикации.
И несколько слов об авторе:
Рюрик Ивнев (1891–1981) — русский поэт, прозаик, драматург и мемуарист, получивший известность еще до Октябрьской революции. В 1917 году вместе А. Блоком и В. Маяковским пришел в Смольный и стал секретарем А.В. Луначарского. В 1920 году возглавил Всероссийский Союз поэтов. В дальнейшем отошел от активной политической деятельности, занимался творчеством и журналистикой.
Николай ЛеонтьевРюрик Ивнев
Юность
— Приедете?
— Приеду.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ну, смотрите, не надуйте меня, я буду огорчен и рассержен в противном случае, — Борис посмотрел на бледное с насмешливо темными глазами лицо и запечалился. — А вдруг…
— Да нет же, я говорю вам.
Цепкие, длинные пальцы сжали Борису руку.
На вокзале, как в городе завоеванном.
— Правда, Верочка, я удивил?
— Что ты, дурашка, ты ангел, ангел прямо.
— Нет, я это знаю. Не всегда, конечно, но все-таки. Сегодня устал, по земле шел… и хандрю.
— Я тебя вылечу. И скоро, скоро. Картолины тут. Теннис у них и земляника чудная.
— Старшая Кирочка — душончик. Ты влюбишься непременно. Две младших — ну, те так… Но, вот еще кузина к ним приехала, та совсем особенная с братом военным.
— Мама! Дина! Кого я привезла с собой. Посмотрите, совсем как большой.
— Я уже, правда, совершенно большой.
— Нет, нет, ты маленький, маленький, ты должен быть маленьким, понимаешь?
Балкон весь съежился. И всё меньше стало.
— Мамочка, а ты все та же, а Волик, где он, мой любимчик маленький?
— Верочка, скажите, вот тот уж маленький, несомненно, а я большой.
— Сколько вам лет?
— Мне девятнадцать, т. е. собственно двадцать, или двадцатый, как говорят.
— Но это не все равно.
— У меня сын покойный был бы в ваших летах. Я был учителем здесь, недалеко от города, когда принесли его шестнадцатилетним, весь красный был, в крови и снегу. Его друг, Траферетов, был в классе с ним, забавлялся ружьем и в грудь, прямо в грудь.
— Как Траферетов?
— Трафетеров, Леша Траферетов.
— Я немного знаком с ним. Он скоро приехать должен сюда.
— Ну да что же, разве он виноват? Его руками Бог управлял, так надо значит. А у меня он один был.
— Кто?
— Сын, говорю, один был. Вы на каком?
— Курсе?
— Нет, факультете?
— Филологическом.
— Не знаю, какой бы он избрал. Ведь он один у меня был.
— Плей!
— Рэди!
— Боря, внимательнее. Вы, как изваяние.
— Быстрее двигайтесь. Ай-ай-ай, из-за вас мы проиграли партию. Уж не будьте бякой.
— Лили, Лика — он сегодня немного не в духе, не особенно его терзай.
— Вот бы мне такую сестру, как Вера, ваша — оберегательную, а то моя больше мучает меня.
— Ложь! Ложь! Я всегда за тебя заступаюсь. Вы не верьте ему, Борис Арнольдович. Кроме того, он военный, сам должен, правда?
— Что должен сам?
— Сам, сам должен воевать, ну и вообще… Ты не понимаешь ничего.
— Ах, отстань.
— Плей!
— Рэди!
— Сетти, сетти, я больше не играю.
— Вера, ты с кем?
Дома все так ясно и правильно. Отец в разъездах, а когда дома, в кабинете с зелеными шкафиками и полками под цвет обоев, мама на кухне. Верочка — вот та немного покуролесить любит, и не всегда обычно. Волик пузатик суров и серьезен. Только, когда щекочат его, смеется и плачет вместе, и руками пухлыми трогательно разводит.
Боря целый день пасмурный. На террасе съежившейся, с потресканным каменным полом, уютно по вечерам, но днем жарко.
— Приедете — вспоминается разговор.
— Приеду.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Я повторил.
— Зачем повторил?
— Почему нет до сих пор. А впрочем, не все ли равно.
— Как знать.
— Боря, Боря, пойдем в Сосновое. Ты будешь со мной сидеть рядом, я в обиду тебя не дам. Ты такой скучненький. Ты такой миленький, — Верочкина ручка гладит русые волосы Бориса и лоб широкий и ласковый.
— Вера?
— Боря.
— Вера!
— Боря.
— Я не пойду никуда, никуда.
— А если я попрошу?
— Нет, не проси. Когда вечерний?
— Дачный?
— Нет, нет такой, ну, обыкновенный.
— «При» или «от».
— «При», «При».
— Ты же вчера ходил на вокзал в девять. А больше нет. Ночной есть, но тот ненастоящий. Ах, да, я забыл. Как это не настоящий. Ну, он не такой, как девятичасовой, с ним никто не приезжает.
— Ты ждешь, Борик, кого-то?
— Жду.
— И?
— И не дождусь.
— Ах ты, мой маленький. Ну, пойдем в Сосновое.
— Сначала пойду к «При».
— Будет поздно. Да. И ты?
— Не пойду.
Лес, лес, все лес, но вот, наконец, это озеро, как чаша раскрытая. Кто-то уже восторгается, преждевременно, радостно.
— Где будем есть?
— Вы уже о еде думаете, Вера Арнольдовна?!
— Я не виновата, что мой желудок хорошо варит, я не страдаю…
— Вера, Вера! — Боря съежился и угас как-то сразу. Пусть не лезет, я его терпеть не могу.
— За что?
— За все.
— Карл Константинович, почему вы с моей сестрой не ладите?
— Должно быть потому, что она не похожа на вас.
— То есть?
— Вы понимаете?
— Нет.
— Будем говорить о другом. Вы не находите, что воздух здесь особенно приятный, такой жизнедающий.
— Нет, нет, ничего не…
— Боря! Боря! Тебя ищут.
— Кто?
— Зинаида Константиновна, Мирра и все.
— Иду. Идемте, Карл Константинович!
— Я так не люблю общества.
— Что же приходится.
Приближалась ночь. Наверху, как на синем кафтане золотые пуговицы, загорались звезды. Воздух был прохладный и какой-то особенно ощущаемый. С разных сторон раздавались голоса разбросанной компании. У Бори были на глазах слезы и в груди кололо.
Я несчастный, несчастный. И не в первый раз это. Полюблю и напрасно огорчаюсь. А может быть? Нет, надежды мало. Кто-то запел. Голос приятный, успокаивающий.
— Я не знала о ваших талантах, — голос Верин немного насмешливый.
— Поживите здесь, узнаете еще больше.
— С меня и этого довольно.
Деревья шепчутся, точно знают тайну Бориного сердца.
Вот бы руку эту длинную, цепкую пожать и поцеловать можно. Только где она теперь? Боже! И вдруг упал на траву мокрую. Милый, мой Боженька, милый, прости, это не грех ведь, сделай так, чтобы скорее я увидел. Скажи Боже, Боженька, прости, или это не хорошо совсем, но я плачу.
— Где ты пропал?
— Я не пропал. А что?
— Ищут тебя, Боря, уже возвращаются. Ты что тут делал?
— Подожди, пройдемся немного, Верочка, и тогда уж пойдем к ним.
— Хорошо.
— Вера, Вера, дай твою рученьку я поцелую.
Прежде всего, надо узнать, что я хочу. И не волноваться. Вот так. Сесть в кресло мягкое. Однако оно порвано изрядно. Надо сказать, чтобы обили. Будет хорошо зеленым или темно-синим. Мне приятно, когда мои руки в руках Леши. Немного странно звучит. Может быть. Не знаю. Дальше что? Он смотрит мне в глаза. Улыбается. Что-нибудь знает или нет? И мне хорошо. Жутко даже. Это не грех, не минус, но дальше, дальше что? Почему он не приехал? Почему обманул?
Вечер прохладный. Дома пусты. Все гуляют. Вера только что вышла. Звала с собой. Она хорошая, но поймет ли? Да и надо ли ей знать? Карл Константинович странный такой. Будто знает о чем-то, и тайну бережет чью-то. Но он суровый, а Леша скверный, но милый…
— Вы куда?
— Так, пройтись.
— Идемте вместе.
— Хорошо.
— Вы, вероятно, меня старика не любите? Такой хмурый я, не подхожу к молодежи, а люблю ее. Вот Коля, если был сын мой жив, иначе было бы все.
— Вы говорите, что в снегу был, весь в красном, и грудь и все красное, красное. А глаза закрыты? Глаза?
— Нет потом, закрывали уже.
— А было много народу на похоронах?
— Нет, кому ж было идти. Товарищи, да так, кое-кто. Холодно было. Зима такая. Бога ради, не смотрите так. Ну, совсем как он, Коля, вот теперь нет, совсем уж не то, переменилось.
— Вам это показалось. Вам это показалось.
Если обдумать внимательно — это может показаться нехорошим. И все скажут — мерзость. Ярлычки всегда готовы. Кто-то темно-серый с добрыми глазами и белой бородой, чересчур большой для обыкновенного, приклеивает записочки к баночкам и выставляет на витрину. Приходят все, все, кто ходить еще может. Зрячие читают: То-то, то-то. Незрячие слушают. И вот — хорошо. Или — отвратительно. Но то ли на самом деле? Или все это вздор. Самооправдание.
В соседней комнате Верины руки уверенно бьют по клавишам. За окном пусто, солнечно. Прохожих нет. Почему это ужасно, а то нет? И опять на колени: «Боженька! Боженька»!
В танцевальной зале кружатся пары. Все больше в белом: светлые, легкие платья и белые кителя с пуговицами золотом.
— Карл Константинович, почему вы как каменный танцуете?
— Я, Вера Арнольдовна, вообще не люблю танцевать и делаю это только…
— Милость молодежи?
— Нет, не милость, но…
— Ах, довольно…
— Вера, что ты пристаешь к Карлу Константиновичу?
Верины глаза сжимаются:
— Борик, не сердись.
Ушла, не оглядываясь.
— Странная девушка. Не может простить, что я не из «ухаживающих».
— Вы?
— Да, я.
— Странно. Я тоже. Но Верук меня любит.
— Вы — брат. Это другое дело. И потом вы… вы… — Карл Константинович берет Борину руку и целует.
— Карл Константинович! Карл Константинович! Не должны это, слышите? Никогда.
— Разве я ошибся?
— Нет, но вы простите меня. Вы видите — я сам не свой. Может быть, при иных обстоятельствах, но теперь я весь в другом.
Лицо Карла Константиновича, круглое и удивленное, как потухло.
— Простите, я не хотел вас огорчить. Так редко встретишь. И вот загораешься.
— Милый, что же делать, я вас так понимаю, но и вы должны понять меня.
— Ваш брат совсем не такой, как я думаю.
— Как?
— Так, какой-то замкнутый. Мраморный.
— Он очень страдает. Очень.
— Очень? Но все-таки, а почему? — Кирины глаза расширяются? — Влюблен, может быть?
— Нет, не то, я думаю.
— Странно.
— Верочка, вот если бы он на вас был похож. Веселье, жизнь — ртуть серебрюсенькая.
— Вы такая Дуся. Я бы влюбилась, ах, как влюбилась бы!
— Боря точно не хам. Но он такой, такой… Вы не находите?
— Слова? Да? Но я понимаю. Не знаю, как вы?
— Я — нет. Вот, если бы как вы. Огненный, живой, я не люблю ничего непонятного. За тайной всегда пустота.
— Нет, нет, это неправда. Никогда.
— Ну, не сердитесь.
— Нет, я так, ничего.
— Который час?
— Восемь.
— Скоро поезд приходит.
— Вы ждете кого-нибудь?
— Нет, но люблю бывать там. Так оживленно, новые лица и вообще…
— Вы?
— Да, я, вас это удивляет?
— Нет, но…
— Что «но»? Смущенный Карл Константинович стоит перед Борей и в глазах его синие змейки.
Река плавная и выпуклая обожжена солнцем полуденным. У купален много купающихся. На воздухе розовеют тела, и движения плавные и понятные.
— Вас это удивляет?
— Я ничего не понимаю.
— Что ж тут понимать. Стою и подсматриваю. Как гимназист. Как мальчишка.
— Зачем это?
— Разве всё надо объяснять? Я отнимаю у кого-нибудь жизнь или счастье этим? Кому я мешаю. Мне это нравится. Наконец, мне надо.
— Не знаю, не знаю, может быть, вы правы, но как-то с детства я привык к другому.
— Ну, будет об этом. Почему вы не купаетесь? Идемте.
— Ах, нет, нет.
— Почему так неприятно, когда видишь влюбленность другого? Больно. Странно.
— Но ведь и я кажусь со стороны смешным? Может быть, и Траферетову так же? Потому-то и не идет он.
— Нет, нет. Это не то, не может быть. — И руки бледные Борины тянутся за зеркалом. — Верочка, я не уродик?
Из соседней комнаты доносится смех звонкий и шум бегущих ног.
— Борик, Борик, какой ты глупыш. Ну, конечно, ты еще малюсенький. Еще меньше чем когда в 8-м классе был.
— Ах, Верочка, я серьезно спрашиваю? Неприятно быть некрасивым. Может быть, будь я немного, чуточку лучше — всё было бы по-иному.
— Ты Ангел, Ангел, Ангел настоящий. Тебя все любят. Только почему ты такой каменный в последнее время. Об этом говорят. Вот Кира Заримова утверждает, что ты влюблен, не иначе.
Борик краснеет.
— Нет, что ты. А впрочем…
— Вера! Боря!
— Вера! Ты любишь меня?
— Очень. Очень. — И Верина рука обнимает Борика.
— Вы курите?
— Нет.
— Странно. Все мужчины курят.
— Далеко не все.
— Да, но… Вот, например, Изжогов. Он хотя не курит, но всё равно, что курит. Вы понимаете?
— Не совсем.
— Ну, он всегда такой табачный, и пахнет от него таким крепким… Одеколоном?
— Неправда. Он никогда не душится. Вы злой. Впрочем, вы мне нравитесь. Хотя Кира относится к вам критически, но я не нахожу, что вы пропащий. Вы не каменный. Глаза у вас… в них еще есть змейки. — Борик краснеет. — Нет. Не то. Но вы понимаете — есть такие монахи, не совсем монахи, но без любви. Они не признают…
— Мне кажется, что монахи влюбчивы.
— Да, но есть которые, у которых — понимаете?
— Не сердитесь. О вас дурно говорят. Но вы мне нравитесь.
— Ефросинья Ниловна, Ефросинья Ниловна! К вам Борик, что братом Веры будет.
— Я сейчас, сейчас.
На скамейке, в садике Картолиных книга неразрезанная, персик и разрезной ножик. Борик в белом кителе. Бритый, напудренный.
— Вы сегодня очаровательны. Я рада, что вы пришли. Очень. Сегодня теннис. Мне играть не хочется. Кира ничего не знает. Хотите персик? Мы уедем куда-нибудь в окрестность.
— Да, но в девять я должен быть дома.
— Трогательно. К семейному чаю?
— Нет, но…
— Впрочем, это все равно. Который час?
— Три седьмого.
— Успеем, успеем. Поцелуйте руку. Хотите? Только не кусайте.
— Что вы.
— Нет, нет, не здесь, выше. Не нравится? Бедненький, ну чего вы смущаетесь. Вы еще никогда?..
— Я видел вчера… Вспомнил сына. Хоть не виноват он, но все-таки — это ужасно.
Борик вздрагивает:
— Василий Александрович?!
— Да, да, это ужасно. Вчера вечером еще, иду я в сад, перехожу дорогу, там, где аптека, знаете? И вижу — Траферетов идет.
— Как? Уже?
— Что?
— Нет, это я так. С кем он?
— Один, один. Я не хотел, чтобы он видел меня, и свернул.
Приехать и не зайти? Боже, что это? Опять начинается? Или потерял адрес. Это так легко. Записывал на билете концертном и выронил. Но все же? Или совсем не надо встречи? Ефросинья Ниловна? Но она такая мягкая… И это так трудно. Боже, опять начинается! За что?
— Борис Арнольдович! Вам посылка.
— Верунчик, Верунчик, дай ему мелочь. Где Боря?
— Боря, тебе посылка? Откуда это? Из Лодзи? Что это такое?
В дверях Боря в кителе белом. Бледный.
— Это по делу. Давайте сюда.
И в комнату скорей к себе. Дверь закрыта, но вот окно. Надо ставней.
В соседней комнате Верины пальчики по клавишам ударяют.
Как долго не открывается. Что это? Неужели там, старая газетная бумага. Кажется, это бывает. Жаловаться не пойдешь. Стыдно. Вдруг последняя бумага и сыпятся открытки. Борик конфузливо сначала, потом смелее берет и рассматривает. Первая безобразная. Толстое рыхлое тело женщины и такое же мужчины. В какой-то причудливо-неестественной позе. Следующие лучше. Вот, совсем хорошая. Тело юноши раскинуто. И рядом женское. И больше ничего. Последняя — несколько фигур. Но это… Боря перебирает карточки, одну, другую. Может быть теперь — лучше? Но потом закрывает глаза ладонями и тихо всхлипывает.