Юность - Рюрик Ивнев 2 стр.


Верины пальцы бьют по клавишам в той комнате.

— Боря, Боря, сильнее, нельзя быть таким нежным. — Ефросинья чуть не плачет, лежа на толстой двойной кровати с Борей. — Вот так. Ну, теперь хорошо. Милый. Милый.

Боря закрывает глаза и целует плечи, волосы, мягкую грудь.

— Ты ни разу, еще ни разу? Это первый? — Вот так. Ах, нет. Ну, опять. Это невозможно.

Вдруг Ефросиньина рука опускается на Борину щеку, не с лаской сладостной, а с жгучим ударом.

— Что это? Вы с ума? Вы с ума сошли. Как вы смеете?

— Негодяй! Вы не хотите меня, чего глаза… Я вижу, я знаю. Вам не меня надо. Зачем же лезете тогда?

— Ефросинья успокойтесь.

— Что за гадость такая. Я привыкла, чтобы меня брали, а вы мокрица какая-то. Вы не хотите меня. Дрянь. Дрянь.

Борик закрывает глаза и силится представить 4-ую карточку. Но что-то ничего не выходит. От удара горит щека. Тело Ефросиньи близкое, вздрагивающее, но не волнующее, такое мягкое, мягкое.

— Ну, не сердитесь, я вас обидела. Нет, нет, вы хороший. Особенно теперь. Вы доказали, что я ошиблась, но все же я чувствую, понимаете, женщина всегда чувствует, когда ее хотят. Вы меня не хотели. Я для вас помойная яма.

— Как вам не стыдно! Бросьте это говорить. Как умею. Мне нравится. Но что же я могу еще делать.

— Вы влюблялись?

— Конечно.

— Нет, нет, не так, ну а так? Понимаете? Не так, как другие. Ну, как Карлуша Маслов.

— Для чего вам это?

— Нет, вообще, так. Жаль, что вы такой.

— Я вам ничего не сказал.

— Не надо, не надо.

— Карл Константинович, на минуточку.

— Я рад, что вы меня позвали.

— Нет, не то. Вы понимаете — это ужасно.

— Глупости, ничего ужасного. Вы слишком нервны. Я, вот, например, чувствую великолепно, только жалею, что вы не согласны, это было бы лучше.

— Ах, не говорите об этом никогда. Ведь я же должен, меня должно тянуть?

— Я жалею, что вас не тянет ко мне. Меня к вам тянет. Вот вчера я провел очень недурно время. В хорошей компании. Фельдшера Сомова знаете??

— Нет.

— Напрасно. И потом провизор. Медицинская компания. О-ох… — Карл Константинович потягивается.

Борик заламывает руки. Не то, не то!

Почему он не заходит? Но ведь становится ужасно! Я не могу больше так жить. Идти самому? Но я не знаю, где он остановился. Разыскивать? Послать кого — нибудь? Нет, не надо. Всегда, когда приходилось прибегать к помощи слуг, Боря как — то ежился и чувствовал себя скверно. Имею ли право? Зачем это делать? Больно. А вдруг я был бы такой, и меня посылали бы: Боря, отнеси записку барину, Боря, купи говядину. Ведь это ужасно. Все привыкли, и кажется обыкновенным. Что такое барин? Что такое слуга? И как можно сказать человеку: иди, если он не хочет идти? Но это не то, нет. На чем я остановился? Да! Траферетов. Вот он сказал бы — иди — я пошел бы. Слугой рад бы быть. Боже, отчего это, милый, скажи. Вот я закрою глаза, и буду слушать, а ты скажи. Или нет, это будет чудо. Пусть лучше войдет кто-нибудь сюда и скажет фразу, какую-нибудь, а я пойму сам ответ. Вывод. Боже, Боже, это очень скверно?!

Дождик на дворе и солнце. Верочка хлопает в ладоши.

— Это черт бьет свою жену.

— Что?

— Черт бьет свою жену, говорю.

— Милочка, милочка, какая ты у меня смешнушка.

— Ты сам, ты сам смешнушка. Люблю грозу в начале мая.

— Какая же это гроза?

— Нет, я так, просто. В голову пришло. Сегодня теннис? Будем?

— Нет, Верочка, нет, я, окончательно — нет.

— Какой ты несносник!

— Верочка, я не могу никого видеть.

Дождик стал сильнее. И солнце потускнело. Борино лицо бледное и под глазами синее.

— Ах, Верун, если бы ты знала, как я люблю тебя, и мамочку, и Волика, и папу.

— И папу?

— Да, конечно.

— Почему же напоследок?

— Ну, так, я не знаю. Я всех одинаково. Но вот ты больше вертишься около меня, и потому первой попала.

Вдруг Верины глаза делаются строгими:

— Боря!

— Вера, знаешь что?

— Нет, не знаю.

— Вот что, слушай. Ты с Карлом Константиновичем дружишь?

— Нет. И не дружу.

— Почему?

— Потому что он…

— Ах, Вера, Вера, зачем так? Не надо. Где ты вычитала это? И вообще, кто это тебя надоумил? Зачем это лезть в чужую душу? Ах, как это нехорошо.

Вера плачет.

— Ну вот, заступаешься. Кира сказала, если заступишься, значит…

Куда уйти от этого? Убить? Но это не так просто. И противно. — Руки Борины сжимают виски и слезы ужаса на глазах. — Подземный каземат. И ничего. Н-и-ч-е-г-о. Темнота. Как это понять? Куда-нибудь надо идти? Как-нибудь надо жить? Ефросинья Ниловна? Она ужасна. С ней нельзя даже говорить. Жадная самка. И вспоминается боль такая. Удар по щеке. И карточки эти. И глаза расширенно-злые. И рядом другое лицо. Настоящее лицо. Драгоценное. Не дорогое, нет, а драгоценное. Глаза темные и, главное, руки. Руки изумительные. Дотронуться и умереть. Больше ничего не надо. Честное слово, приеду. Приехать — мало. Почему не пришел? Он должен был прийти, должен, а не я разыскивать по гостиницам. И эти руки, эти, и то лицо — Василия Александровича сына — красное, красное и снег красный. Как это возможно? Совместимо? А что, если подойти и…? И что? Боже! Надо изменить все, все изменить. Уехать.

— Когда в Петербург?

— Не знаю. Вот вместе с Верой.

— Она на курсы?

— Да.

— Вместе будете жить?

— Не знаю. Нет, должно быть.

— Вы страдаете?

— Да.

— Я жалею вас, хотя это вам идет.

— Что?

— Бледность. От страданий же это?

— Вы все об этом.

— Да. Да. Вот в Петербург приедем, я вас расшевелю.

— То есть?

— Вы не будете хандрить. Разве можно хандрить в ваши годы, с вашим лицом.

(Пауза.)

— Вы хорошо сложены.

— Может быть. Теперь мне все равно.

— Скажите, скажите — вы любите? Да?

— Люблю.

— А вас любят?

— Не знаю.

— Это еще не так ужасно. А я знаю, что меня не любят, знаю.

Ветки хрустят под ногами, в воздухе — сосредоточенность. Слышно, как бьется сердце Борино.

— Вот кинулся на землю и руки закусал до боли, до крови.

Карл Константинович на коленях:

— Милый, хороший, не надо. Вот лучше… Попробуйте, это так хорошо. Потом будете благодарить меня. Спасителем своим называть, руки целовать будете. Я тоже прежде страдал, мучился. Старался отойти от этого. Потом рукой махнул. Чем я хуже? Почему я не могу жить так, как мне хочется, почему не могу любить? Я бросился, закрыв глаза, в пропасть. Я убивал все муки, содроганьями любовными. В чем разница? В чем? Я лежал прежде, как вы на земле, и кусал пальцы, а теперь мне жалко смотреть на вас. Опомнитесь. Откройте глаза.

— Довольно Карл Константинович. Исполните мою просьбу.

— Какую угодно.

— Милый, узнайте, сюда приехал доктор молодой, кончил только что, Траферетов. Узнайте адрес.

— Вы больны?

— И да, и нет.

— Ты опять ходил с Масловым?

— Оставь Вера, это становится невыносимым.

— Хорошо.

— Ну, не сердись, право, нельзя же быть такой нетерпимой. Он славный малый. Что же касается его жизни и вкусов — это никого не касается.

Вера плачет.

— Ну, почему, почему это так? Ты такой был мой — моешеник, а теперь уходишь.

— Никуда не ухожу я от тебя, если ты не будешь нервничать и глупить. Ну, Вера, успокойся, ты же знаешь, как я люблю тебя.

Аделаида Ивановна ходит в волнении по кабинету. Сбившиеся прическа и раскрасневшаяся от кухни лицо. В руках карточки какие-то. Арнольд Вадимович растерянно улыбается. Трет руками лоб.

— Это ужасно. Это ужасно. До седых волос дожила, такого позора не видала.

— Тише не волнуйся. Он сейчас придет. Поговорим.

(Пауза.)

Входит Борис.

— Вы звали меня? Что такое. Вдруг взгляд падает на руки Аделаиды Ивановны. Бледность покрывает лицо, которое сейчас же вспыхивает и потом опять бледнеет.

— Вам не стыдно?

— Мама, но ведь это…

— Ведь это позор. Прятали бы подальше, если вам надо иметь эту гадость, от других. Ходят все. И Вера и другие. Мне стыдно, стыдно за вас. — Аделаида Ивановна кидает карточки в бледное Борино лицо и выходит из кабинета. Дверь вздрагивает и сыпется известка.

— Папа, папа, пойми меня! Голубчик, папа. Ведь это ужасно. Ты знаешь, почему я выписал эту гадость. Я лечился. Понимаешь — лечился. Слушай, я скажу тебе все. Была здесь Ефросинья Ниловна. Вы помните? Она хотела меня понимаешь? А я нет. Мне было противно это. Но я… меня влекло к… Но как я это скажу, отец, поймешь ли ты? И я хотел побороть это чувство, которое считается преступным, и быть как все, понимаешь? Где-то, в какой-то книге немецкого профессора я вычитал, «этот способ». Я хотел возбудить себя психически. О, как это омерзительно. Я сознаю, но что мне было делать. Скажи?

Арнольд Вадимович как бы не слушал. Тусклые серые глаза смотрели поверх головы Бориной.

Арнольд Вадимович как бы не слушал. Тусклые серые глаза смотрели поверх головы Бориной.

— Я не знаю, право. Я никогда не думал об этом. И потом, сейчас об этом говорить нет времени. Меня ждет экипаж. Я еду на неделю. Вернусь, потолкуем. Но, ты, послушай Борис, не особенно убивайся. Я давно заметил, что ты бледный, какой-то взволнованный. Ну, пока…

Борины плечи вздрагивали, и в голове было пусто и холодно. Умереть? Но с какой стати? Зачем? Ведь жить х-о-ч-е-т-с-я. Так или иначе, а хочется. Страдать, мучиться, плакать, но жить, жить.

И ведь есть возможность жить полно и хорошо. Все было бы просто и ясно, если бы Траферетов… Все совершилось бы, и не было бы напрасных мучений. Где он? Что с ним теперь? Зачем все складывается по-иному? Как ноет голова. Виски, виски.

Вера ходит хмурая, замкнутая. Кабинет пустой. Арнольд Вадимович в отъезде. Аделаида Ивановна еще дольше на кухне возится. Что-то в воздухе носится неясное и томительное. Даже погода изменилась. Солнечные дни прошли. Хмурится небо, но дождя нет.

В Бориной комнате полутемно. Боря за столом. Пишет письмо.

«Прошу вас прийти ко мне, Завалова ул. 10, на несколько минут. Надо поговорить.

Борис Лисканов (Может быть, забыли, в дороге познакомились)».

Голова падает на стол, — тихие рыданья. Что делать? Что делать? Неужели?

Кружатся мысли, как бабочки у огня. И ничего понять нельзя. Вечер синеватый. Похороны какие-то неведомые. Снег красный. Вагон заезженный и разговор:

— Приедете?

— Приеду.

— Честное слово?

— Честное слово.

Вот Ефросинья Ниловна! Смеется. Мелкие белые зубы показывает. Карл Константинович. Зачем он здесь? Ах, нет, это так, кажется. Закроешь глаза и сразу легче. Вот чей-то голос, ближе, ближе.

— Кто это? Я здесь?

— Боря! Боря! Ты где? Тебя спрашивают.

— Я здесь, я здесь, в мою комнату проси. Кто это? Господин?

— Конечно, не дама. — Верочкин голос звонкий и приятный издалека доносится. — Пожалуйста, в комнату брата, он вас ждет.

— Можно войти?

— Пожалуйста. Наконец-то, я вас так ждал. Вы меня обманули. Зачем? Мне грустно. Я тоскую. Я совсем болен.

— Дела.

— Ну, да, конечно, но я… я совсем болен. Вы пожалейте меня, вы ведь доктор. Вы должны облегчить страдания.

Траферетов смеется. Показывает ровные белые зубы. — Мне говорила ваша сестра, что вы нервничаете?

— Как? Она вам говорила?

— Да. Тут в передней, но не в этом дело. Вы, правда, себя скверно чувствуете?

Борины глаза закрываются. Что сказать? Как быть? Громко:

— Нет, ничего, потом как-нибудь я расскажу. А теперь, вы помните Василия Александровича?

— Василия Александровича?

— Да.

— Нет, не помню.

— А его сына?

— Какого сына?

— Колю Вербного?

(Пауза.)

— Кто вас научил?

— Вот вы побледнели, значит, немного больно вам я сделал, но это мало, я еще больше страдаю. Иногда, конечно. Вот сейчас — нет. Сейчас, я счастлив, понимаете? О Боже, Боже! Вы нахмурились? — и Боря целует опущенную Лешину руку.

Церковь вся в зелени. Белая, белая в зеленом. Потрескивают восковые желтые свечи, и парень в синем поминутно убирает их, еще недогорелые. При этом сопит. Борик стоит в углу, перед образом и невольно глядит то на руки убирающие свечи, то на строгое профессорское лицо священника. Какая-то старушка не то в капоте, не то в халате, усиленно отбивает поклоны. Кто это рядом? Похож на Траферетова. Повернулся лицом, крестится. Нет, совсем не похож. А как бы крестился он? Представить даже трудно. Руки белые, длинные. Как-то особенно вздохнул кто-то рядом. Нет, нет, все не то. Найти бы слова, простые, ясные и говорить громко. Без стыда. Громко. Но слов нет. Только мысли. В голове пустовато. Пахнет ладаном и воском. Как быть, Боже милосердный? Научи? Научи. И снова безмолвие. Снова пустота. Темная, непроницаемая. Дорогой, дорогой мой, пожалей меня. Я люблю Тебя, слышишь, люблю и боюсь, люблю и боюсь. Ты можешь все сделать, все, ведь, правда? А если можешь все, то сделай так, чтобы… И вот тут две мысли. Нет, нет, не так чтобы как все. Это тоже печально. — Борик ловит себя на этой мысли и печалится. Что же я хочу? Что?

Боже мой, Боженька (и глаза закрывает и трогательно дышит, тихо так, совсем как в детстве) можно прямо просить, так только подумать — Ты поймешь ведь. Вот только не знаю, грешно это или нет, совсем не знаю. Потому и пришел сюда, чтобы просить, просить. — Опускается на колени и крестится. — Вот я верю, верю, что Ты сделаешь это. — И лицо стало немного яснее. — Пусть он, так как я его люблю — полюбит. — Сказал, вполголоса, почти громко и заволновался. Оглянулся. Старушка стучит лбом об пол каменный. Вспомнилась почему-то сестра Верочка, ударяющая руками по клавишам. Вот так, совсем как старушка головой. О чем она молится. Интересно — подойти — спросить. Синий туман ладана. И свечи желтые, желтые, и голос проникающий:

— Господи, помолимся, Господи, помолимся.

— В Петербург едете?

— Еду и скоро.

— Ну, что же, пора уже. Я тоже собираюсь скоро. — Траферетов чертит на песке имя чье-то палочкой, даже не имя, а просто так буквы начальные С. Б. С Б.

— Что значит С. Б.? — Борик спокойный. И спрашивает спокойно так, — С.Б.? С.Б.?

— Так. А, впрочем, может быть это что-нибудь и значит. Я не преднамеренно. — «Себя береги», может быть, а может быть и другое.

— Дайте палочку, я тоже напишу что-нибудь. Чтобы написать?

— Вы рисуете?

— Да, но не особенно. О.К.Я.Б.Л. — О, как я безумно люблю.

— Я не люблю шарады «Окябл», «окябл». Похоже на октябрь. Вы где в октябре будите?

— Борик молчит. Хочется ответить — где вы, но громко, умышленно позевывая:

— Должно — быть в Петербурге. — Так легче и спокойнее говорить, но этого мало.

— Боря, ты скоро уезжаешь?

— Да.

Но Верино лицо не печалится.

— Ты знаешь, Боря, я рада.

— Что?

— Что ты уезжаешь — я рада.

— Странно. Ведь ты едешь со мной.

— Нет. Я еду в Москву и не с тобой, а после.

— Что я сделал тебе нехорошего?

— Ты? Ничего. Только я не хочу тебе мешать жить, и вообще я нахожу это ужасным.

— Ужас. Ужас! Ты помнишь вокзал, когда я приезжал. Он был такой, как город завоеванный.

— Нет. Я не помню. Я ничего не помню.

Я бегу от этого. Бегу. Неужели ты не можешь понять? Ты такая умница.

— Ах, оставь эти слова. Комплиментами меня не купишь.

— Ах, что ты, я вовсе не хотел. — Боря вспыхивает.

На террасе осенний ветер поднимает занавески и хлопает ими о периллы. Вера сидит на качалке. Руки заложены за голову.

— Это не от меня, но во мне. Я ничего не могу сделать. Вот прежде, как Ангелу Хранителю молилась тебе, а теперь противно. Противно. И все.

(Пауза.)

— Вера. Ты говорила с мамой?

— С мамой? Зачем? Я никогда ни о чем не говорю с ней. Вот о портнихе говорила вчера, но это не разговор.

— Ах, Вера! Куда мне идти, куда?

— Вы опрокинете лодку, Карл Константинович. Не качайте же, или я сойду.

— Тише. Тише. Не волнуйтесь.

— Ну, что это, Господи, за шалости.

— Нет. Нет. Ведь это не опасно.

— Карл Константинович, гребите лучше, чем дурачится. Смотрите, смотрите, они обгоняют нас.

— О, как грустно, воздух такой хрустальный.

— Ну, довольно вздыхать. Все чувствуют это, зачем еще говорить, что хорошо.

— Кира, мне кажется — вы не правы. Почему же, не дать воли чувству?

— Какому чувству? Ах, как это скучно. Не спорьте.

— Ай, ай, ай, он опять опрокидывает. — Люся Картолина взвизгивает и поднимается.

Лодка шатается еще сильнее.

— Сиди ты, неугомонная трусишка.

— Кира, Кира, оставь.

— Посмотрите, они совсем нас нагоняют. Кто это у них гребет?

— Борис Арнольдович, вероятно.

— Нет, куда ему, он рулевой.

— Это дамская должность.

— Вы его не любите?

— Ах, он такой несносный. Я думаю, это все напускное.

— Что именно?

— Печать эта «нездешняя».

— Он просто…

— Тише, тише, Карлуша услышит. Ведь он поклонник.

— Черт знает, что такое. Я читала вообще, но никак не подозревала, что это так близко может быть между нами.

— Ах, Люси, ты ничего не понимаешь.

— Это только говорят. Но никто не знает наверняка.

— А это что за тип? Карлуша, кто это в той лодке? Лицо незнакомое.

— Это Траферетов. Доктор. Только что кончил.

— Ах, вот, кстати, у меня горло, горло болит.

— Я думал язык от болтовни.

— Не дерзите. Я не люблю.

— Ого! С вами опасно.

— Да! Да! Да!

В лодке, которая обгоняла Картолинскую, сидели барышни Ветровы, Траферетов, Борис Арнольдович и Верочка. Когда лодки поравнялись, молодые начали брызгать друг в друга водой. И от солнечных лучей и ясного голубого дня казалось, что это не брызги воды, а золотые капли дождя.

Когда вышли на берег, весело болтая и шутя, к Боре подошел Карл Константинович.

Назад Дальше