Едва пригнав корову, мы развернулись и, мелко подрагивая, отправились на пруд.
– Холодновато что-то, – сказал братик хмуро, едва выйдя за ворота.
В сарайке у двора всегда висели старые дедовы пиджаки – мы быстро приоделись, а я ещё и кепку нацепил.
Волосы мои белые, аляные падали на лоб, а мне хотелось чуб как у Есенина, для чего я иногда то носил на глупой юной башке жёсткую сетку с винной бутылки, то поливал голову водой и зачёсывал прядь со лба назад. Пока волосы были сырыми, чуб смотрелся почти как у рязанского поэта. Но волосы подсыхали, чубчик начинал сначала рогатиться, а потом и вовсе осыпался ссохшейся соломой.
Кепку, в общем, надел я.
Шли молча, в двух словах решив, что если придётся – драться будем вдвоём. Взрослого на пару не в западло завалить. По одному с ним никто из нас не справился бы.
Втайне, конечно, драться-то никак не хотелось, чё за удовольствие – нас же к сарафанчику влекло, а не в лоб получить московским кулаком.
Москвичей мы увидели издали – собрав удочки, они неспешно двигались нам навстречу. Мы чуть сбавили ход и приняли вроде как разбитной видок; ноги ж, однако, у нас были вполне себе деревянными.
Братик сплюнул в траву, я несколько раз сжал и разжал кулаки, москвич щурился, разглядывая нас, и слегка улыбался. Расстояние меж нами всё уменьшалось, столкновение казалось неизбежным, но девушка вдруг встала, опёрлась брату на плечо, сняла тапочку и начала вытрясать из неё сорную крупу.
Осмысленно ли сделала она это, нет ли – кто знает, – но сразу получилось так, что драться стало неуместно.
– Ничё не поймали? – кивнув на пустое ведёрко в руках москвича, сказал братик с лёгкой усмешкой, но без особой издёвки.
– А чего это вы оделись как клоуны? – не отвечая ему, ухмыльнулся парень, оценив наши пиджаки. Братику пиджак был великоват, и впопыхах он забыл засучить рукава. А мне соответственно маловат – и у меня руки свисали голые чуть не по локоть. И ещё эта кепка на голове.
– Юрий Никулин, – кивнул парень на меня. – И Карандаш, – давясь от смеха, добавил, указав сестре подбородком на братика.
Девчонка тоже засмеялась, на обеих щеках у неё обнаружились ямочки. Мы смотрели ей в рот: казалось, что она только что ела мороженое с малиной.
Наконец, она бросила тапочку на землю, сняла руку с плеча брата и представилась:
– Верочка!
– Валёк, – подумав, ответил братик.
И я назвался.
Помолчав секунду, парень протянул нам здоровую белую лапу:
– Лёха!Лёха оказался весёлым и приветливым типом шестнадцати лет, в дружбе совершенно беззлобным. Он запросто мог зарядить в челюсть незнакомому человеку по малейшему поводу, но едва ты становился его товарищем – прощал тебе такое, за что другому бы сломал голову.
Верочке давно исполнилось четырнадцать, и пятнадцать были уже не далеки. Эти её розовые годы вовсю цвели; разговаривая с ней, я всегда смотрел куда-то наискосок – не было никакой возможности удержаться глазами на её лице: глаза мои, как тёплое сливочное масло, сразу начинали соскальзывать вниз и расползаться в стороны.
В наших новых друзьях не было ничего городского, московского – они замечательно просто вписались в деревенскую жизнь. Всякий раз, когда мы с братиком подходили к их дому, Лёха или мастерил за столярным станком, или, сидя на крыше, что-то подбивал там, или вычищал навоз из сарая. Верочка же прибиралась по дому, но, заслышав наши голоса, выбегала с веником, всегда улыбающаяся, махровый на трёх пуговицах халатик до колен, ножки в белёсом солнечном пушке, на груди ни крестика, ни цепочки.
Мать их с пяти утра была на работе, ложилась спать сразу после вечерней дойки, а бабка безвылазно сидела в доме – в общем, мы их даже не видели. Спросили как-то про отца – выяснилось, что отец Верку и Лёху оставил.
С тех пор Алексей оказался за старшего в семье, так себя и вёл.
Но по кой чёрт им понадобилось продавать квартиру в самой Москве, чтоб перебраться в деревню, купив там дом, корову и кур, мы всё равно не поняли.
Во дворе нам четверым было душно и жарко, и мы перебирались на своё излюбленное место в недалёкой посадке – там тенёк и пенёчки, чтоб сидеть, и столик меж пенёчков, если придёт в голову раскинуться в картишки. Чего ж ещё делать.
– Щас только переоденусь, – говорила Верочка. Это её «переоденусь» звучало необыкновенно и на минуту останавливало всякое течение мыслей.
– Потом домою! – отвечала Верочка кому-то в глубине дома и сбегала по приступкам нам навстречу всё в том же белом сарафанчике. Впопыхах надетая тапочка, конечно, слетала с ноги, тогда Верочка цеплялась рукой за того, кто был ближе, – за меня или за Валька, но уже никогда за Лёху. Когда Верочкина рука ложилась на плечо, почему-то отказывала речь, и с трудом произносимые слова поражали своей деревянной бессмыслицей. С тем же успехом вместо ответа «Так…» на Верочкин вопрос «Как дела?» можно было вскрикнуть, например, «Клац!» или «Дзинь!» – в общем, издать любой звук, подобающий сломанному прибору.
Рука вспархивала, и только тогда речь возвращалась.
Дойдя до посадки, пересмеиваясь и подмигивая друг другу, мы раскидывали карты – никогда в жизни я не играл столько, сколько в детстве.
Верочка разглядывала то меня, то братика, постоянно забывая свой ход или ходя невпопад, за что её раздосадованно отчитывал Лёха.
У Лёхи были светлые, длинные ресницы, круглое лицо, щёки с розовыми пятнами избыточного здоровья. Вконец разозлившись на Верочку, он кидал карты и шёл к груше, привешенной им здесь же, – долбил её с остервенением под дых и боковыми – раз! раз-два-раз! раз!
Потом, тяжело дыша, двигал к турнику, предлагая:
– Гольцы, давайте в «лесенку» сыграем? Сначала по одному подтягиванию, потом по два, в следующий заход – три раза, так до десятки и вниз. А?
Валёк, скептически щурясь, предлагал другой вариант:
– Сахар… – он сразу незатейливо прозвал так Лёху, потому что у них с Верочкой была сахарная фамилия. – …Сахар, давай лучше ты подтягиваешься, а я приседаю. Сначала один раз, потом два, и так до десятки? И кто проиграет, тот кукарекает?
– Ну конечно, хитрец, – добродушно ухмылялся Лёха.
– Зассал, – резюмировал братик. – Ссыкун.
Лёха пытался отшутиться, но у братика был хорошо подвешен язык и он с детства умел держать базар.
– Ладно-ладно, мы всё поняли, – снисходительно цедил братик. – Приехало московское ссыкло. Я тебе нормальный расклад предложил – ты «лесенку» и я «лесенку», сразу бы выяснили, что вы стоите, столичные.
– Давай на турнике, – добродушно повторял Лёха, не умея отшутиться.
– Чего мы одно и то же будем делать? – до невозможности искренне дивился братик. – Давай не лепи тут свои отмазки. Тебе предложили – ты слился. Иди вон на груше повиси, орангутанг.
Необидчивый и не примечающий никакой разницы между собой, шестнадцатилетним, и нами, малолетками, Лёха действительно шёл к груше, подпрыгнув, охватывал её ногами и качался, вопя на непонятном и лесном языке.
Верочка хохотала, не сводя с Валька глаз.
Кажется, он нравился ей больше, чем я.Дед наш тоже придумал нехитрое прозвище – но для Верочки.
– Как там ваша Сахарина? – спрашивал он, когда мы являлись к обеду.
Мы с Вальком, весело переглядываясь, ели жареную картошечку, закусывая помидоркой и огурчиком. Картошечка пылала, огурчики хрустели, помидорки таяли.
Дед и не настаивал на ответе, он просто так спрашивал.
После обеда шли купаться. Дорога на пляж пролегала через трассу. Привыкшие к земле и травке пятки удивлялись раскипячёному асфальту.
– Ты заметил, что у неё щиколотки толстые? – вдруг спросил братик, мелко ступая и глядя куда-то себе в ноги.
Надо же, я ведь не заметил.
У ладной, в меру булочной, изюмчатой, гибкой Верочки не было этой ланьей тонкости в щиколотках – ножки в этом месте, напротив, были почти круглые, как буратинное полешко. От этого всегда создавалось ощущение, что Верочка очень крепко стоит на ногах.
Братик посмотрел на меня иронично.
– И волосы у неё пахнут чуть-чуть по́том, и коровником… и парным молоком ещё… – добавил он.
Мы оба не любили запах парного молока.
– …Но от этого она только лучше… – завершил братик свои размышления. Вот уж чего я от него не ожидал. Никакой сентиментальности в нём до сих пор не наблюдалось.
Он и сам, наверное, не хотел так засветиться, посему вдруг перевёл разговор в иную плоскость:
– А давай Верочку позовём на сеновал?
У меня на секунду потяжелело где-то под ложечкой, и ответа я не придумал, вдруг задохнувшись.
– Ничего не будем делать там, – сказал братик. – Какие-нибудь журналы посмотрим, например…
Честно говоря, в тот год я и малейшего представления ещё не имел, а что, собственно, можно делать с Верочкой. Валёк, похоже, знал, но не распространялся.
Вдохновлённые, перебрасываясь никчёмными словечками, мы так и шли, и каждый себе представлял, что вот мы с Верочкой на сеновале… Там такая пыль стоит в плотных столбах заходящего солнца… Верочка в сарафанчике… Иногда привстаёт, отряхивается, и мы все смеёмся, будто бы в каком-то предчувствии… Можно погладить её по руке, вроде бы как случайно, вот. И тут все перестанут смеяться…
Вдохновлённые, перебрасываясь никчёмными словечками, мы так и шли, и каждый себе представлял, что вот мы с Верочкой на сеновале… Там такая пыль стоит в плотных столбах заходящего солнца… Верочка в сарафанчике… Иногда привстаёт, отряхивается, и мы все смеёмся, будто бы в каком-то предчувствии… Можно погладить её по руке, вроде бы как случайно, вот. И тут все перестанут смеяться…
У Верочки есть щиколотки. У неё есть затылок, по которому она иногда проводит крепкой ручкой с коротко стриженными матовыми ногтями. У Верочки есть родинка на запястье и родинка на плече. У неё есть два колена, круглые, как маленькие чайные чашечки. Чего только у Верочки нет.
На пляже, странно, не оказалось почти никого – хотя обычно в жаркую погоду там отмокал и стар, и млад. Лишь полёживали и покуривали какие-то из соседнего поселка, постарше нас.
Мы поскидывали шорты и быстро уныряли на другой берег, поиграли там в салочки до посинения и, щёлкая зубами, отправились обратно.
– Пацаны, вы откуда? – спросил нас на берегу самый взрослый, разговаривая с нами полулёжа, с сигареткой в зубах. Губы его криво улыбались.
Мы сказали откуда, глядя ему в зубы.
Их было шесть человек. Один из них, самый мелкий, но, как свёкла, крепкий, на кривых стойких ногах, подошёл ко мне в упор и слегка толкнул в плечи. Неожиданно, как длинными ножницами, взмахнув ногами, я кувыркнулся и грохнул на спину. И сразу понял, в чём дело: у меня за спиной, под ногами присел, согнувшись, другой пацанчик – в итоге лёгкого толчка хватило, чтоб я уронился.
Валёк чертыхнулся – но делать ничего не стал: без мазы кидаться на шестерых, каждый из которых был выше его ростом.
Я поднялся, подошёл к воде, зачерпнул воды, поплескал на спину – саднило, но не так, чтоб очень.
Смочив себя, вернулся, присел, натянул шорты и встал, глядя на самого блатного. Тот всё покуривал и улыбался.
Мне не было страшно – мне было глупо. Чего я, чего они, чего мы – зачем всё…
– Отдай мне своё колечко, – спросил толкнувший меня, кивнув на дешёвый серебряный перстенёк, украшавший мой безымянный на левой.
– Не могу, это… мой, – ответил я миролюбиво.
– А я думал – мой…
– Правда, не могу.
Повисла противная пауза. Я провёл ладонью по лицу, будто снимая паутину. Валёк не шевелился и дышал неслышно.
– Что-то мне вас жалко, – наконец сказал самый блатной.
Мы поняли, что можно уходить. И пошли.
Всю обратную дорогу молчали.
Верочка, сеновал – дурь какая. Кому мы нужны на сеновале, недоделки.Никогда так безрадостно не ходили за коровой.
Кнуты с собой не взяли.
Корова всё оглядывалась и удивлялась, куда они делись и отчего мы не пугаем её больше.
Наваристый июльский вечер тяготил, и комарьё нудило отвратительно и обидно. В детской ненависти мы хлопали себя по щекам.
Вернулись домой, вяло поужинали, на прибаутки деда отмолчались. Он и не ждал никогда ответа, ему всё равно было весело и аппетитно.
Вышли зачем-то с братиком на улицу, я так долго зашнуровывал ботинки, будто хотел укрепить их на ногах невиданным морским узлом.
Братик влез в калоши и, поплёвывая, ждал меня, глядя куда-то в сторону коровника.
Не сговариваясь, сходили в гости к корове, я ласково почесал ей огромный лоб, она похлопала глазами и выдохнула. Валёк пошептался с курами, они откликнулись настороженно.
Выбрели на улицу: там, после животного тепла стойла, ласково и прохладно пахнуло деревом, землёй, заходящим солнцем.
– Да ладно, чё ты? – вдруг сказал Валёк. – Херня. Отквитаемся. Умереть теперь, что ли.
Он пошёл к воротам. Нехотя я отправился за ним.
Там Верочка всё-таки.
По дороге мы заговаривали иногда, отмечая что-то в соседских домах – у кого забор заново покрашен, у кого малинник поломан, – но слова произносили, конечно, из-за того, что молчать было по-прежнему тошно.
За минуту до дома Сахаровых толкнулись плечами и разом споткнулись, услышав бодрый и незнакомый пацанский гогот.
У меня заёкало в груди, но ноги сами несли вперёд, будто кто-то подталкивал в спину.
Компания сидела на лавочке у дома – Верку и Лёху мы признали, а ещё двоих в темноте разглядели не сразу.
– О, мальчишки, – сказала Верочка и подбежала к нам навстречу, светясь в темноте зубками. Верочкины волосы в фонарном свете серебрились и подрагивали.
Её тёплые касания впервые никак не отозвались в теле, которое стало скользким и во все стороны колотило сердцем.
Я смотрел мимо Верочки, через её плечо, кажется, обо всём уже догадавшись.
Это были наши дневные знакомые – кривоногий, что толкнул меня, и старший, что с нами разговаривал со слюнявой сигареткой на брезгливой губке.
Мы подошли, пожали руку Лёхе, тот сразу подивился:
– Чего-то вы унылые? Мы отсюда слышим каждый вечер, как вы кнутами щёлкаете, а нынче тишина была на пруду.
Валёк в ответ пробормотал что-то неразборчивое.
Лёха ещё раз внимательно всмотрелся в нас и, ничего не поняв, представил двух новых товарищей, пояснив, что они, как я и думал, с соседнего поселка.
Я стоял к ним ближе и, хотя они не протягивали мне руки, протянул свою сам.
Кривоногий быстро, холодной, но очень сильной ладошкой цапнул мою руку – будто выхватив снулую, перегревшуюся рыбу из воды – и тут же выпустил, улыбаясь при этом во весь недобрый рот, где в странной последовательности толпились обильные и разноростые зубы.
Ладонь старшего оказалась мягкой – и он долго, но мягко держал мою почти безвольную, отсыревшую ладонь, всё не отпуская и не отпуская меня.
Верочка кое-как всё исправила, разбив наше рукопожатие, будто мы о чём-то спорили, и села на лавочку близко, даже слишком близко к этому самому старшему.
Кривоногий тут же присел с другой стороны и даже чуть приобнял с ехидной улыбкой Верочку за плечи, впрочем, едва её касаясь.
Мы себе и такого никогда не позволяли.
Братик как стоял поодаль, ни с кем не поздоровавшись, так и продолжал стоять.
Старшой скосился на него и сказал:
– Привет, эй.
– Привет, – повторил братик сдавленным голосом, будто только что услышал это новое нерусское слово, смысл которого ему не был ясен.
Все от нас отвлеклись, как-то почувствовав, что толку в общении с нами не будет, и заговорили о своём.
Старший и кривоногий погано шутили, а Верочка заливалась так, как с нами не заливалась никогда. А мне казалось, что только мы и умеем её смешить.Уходить было стыдно, стоять невыносимо. Братик первым присел на корточки, следом и я, причём как-то удивительно резко, будто мне разом небольно подрезали сухожилия в ногах.
Лёха что-то спросил у братика, Валёк ему ответил, и они какое-то время негромко переговаривались. Я никак не мог придумать, куда мне деть взгляд, и то смотрел Верке на тапочку, то на первую звезду, то на братика – с таким видом, словно меня очень занимал его разговор с Лёхой. По уму надо было бы встать и пересесть поближе к ним, но и подняться-то было пугливо – вдруг не устою.
Кривоногий в это время пристально вглядывался в меня, и улыбка с его гадкого лица никак не сползала. Один раз он сплюнул, и упало неподалёку от меня. Некоторое время я смотрел на плевок, он почти светился в траве.
– Ну, нам пора, – сказал братик, похоже, обрётший в разговоре с Лёхой хоть какой-то голос.
– Чего так рано? – поинтересовалась Верочка.
– На рыбалку завтра, – ответил братик совсем спокойно.
Чуть качнувшись, поднялся и я, вдруг почувствовав, что ноги, как ни странно, могут ходить и готовы в путь.
Лёха, кивнув нам приветливо, побрёл зачем-то во двор, вроде как по нужде. Стукнул калиткой и пропал.
Никому не пожимая руки, мы двинулись в сторону своего дома и сразу услышали, как старший небрежно, с лёгкой юношеской бархотцой, процедил:
– Мы проводим пацанов.
– Куда это? – не поняла Верочка.
– Сейчас вернёмся, – пообещал он.
Некоторое время шли, не сближаясь: мы двое впереди, и те двое за нами. Они ещё и пересмеивались между собой.
Потом их голоса, – они болтали непринуждённо и громко – стали приближаться. Мы не оборачивались.
– Э-эй, – сказали где-то почти над ухом, и мне сделали лёгкую подножку. Я споткнулся, но не упал, и мы разом обернулись, я и Валёк.
– Ну чё, пацаны? – спросил кривоногий.
Он стоял лицом ко мне, а его старшой дружок – лицом к братику.
Несколько секунд все молчали.
– А ничего! – вдруг заорал я голосом подростка, внезапно лишившегося рассудка. – Погнали!
Странно, но за малую долю мгновения до того, как рвануться в драку, я решил для себя, что биться мне надо со старшим – он ведь был с меня ростом. А кривоногий должен достаться братику – они тоже мне показались одинаковыми.
Старший, видя мой неожиданный рывок по диагонали в его сторону, сделал шаг, потом другой назад, и оба мои удара – размашистый правой и ещё более хлёсткий левой – пролетели мимо него.