Грех (сборник) - Захар Прилепин 31 стр.


Спустя ещё мгновение я вдруг с восторгом осознал, что, делая огромные прыжки, нагоняю неожиданно побежавшего от меня старшего. Через тридцать метров я его настиг – резко присевшего на землю ко мне спиной и даже закрывшего голову руками. В бешенстве я ударил его несколько раз по затылку, по темени, по затылку.

Выпрямившись и постояв немного, я пошлёпал в сторону братика.

Прыгая из стороны в сторону, но часто попадая кулаками в кривоногого, Валёк страшно матерился. Кривоногий, оступившись, вдруг упал на одно колено, и здесь я его неловко пнул ногой в спину, а с другой стороны братик ловко с ноги зарядил ему в грудь, да так, что слетела калоша.

– Пойдём, Валёк, не хера тут делать, – позвал я его.

– Погоди, калошу найду, – ответил он озабоченно и полез куда-то в кусты.

Кривоногий всё это время стоял на колене, странно поводя вдоль тела руками. Его старший товарищ не возвращался и голоса не подавал.

Братик вскоре вернулся с калошей в руке, бросил её наземь, обулся, и лёгкой трусцой мы побежали домой, хотя необходимости бежать не было никакой. Просто странно казалось так резко остановить взбесившееся сердцебиение. Пробежав чуток, мы остановились и пошли сначала быстро, потом медленнее, потом ещё медленнее, потом вообще встали и начали хохотать, захлёбываясь галочьей радостью.

В последнем разгаре ещё жаркого августа гуляли с Верочкой и Лёхой по лугу, отгоняя оводиный гуд, обходя щедрые коровьи блины, вытирая сладкий пот.

Лёха пошёл к дикой груше – в поисках плодов, а мы остались смотреть на Верочку. В отличие от Сахарова, мы прекрасно знали, что до сентября этими грушами можно только кидаться: твёрдые, мелкие и бестолковые – щебёнка, а не груши.

Солнце висело над нами, тяжёлое, как сковорода.

Нам с братиком было хорошо – рубахи мы как сняли в июне, так и забыли, где лежат, а Верочка, стоявшая поодаль, иногда дула себе на грудь, чуть поддев пальцами сарафанчик.

– Дала б мне подуть, я бы… изо всех сил дул… до вечера, не переставая, – вдруг негромко сказал братик. – …Лишь бы дала!

Я нехорошо хихикнул, словно икнул.

Лёха, который, как казалось, только что обламывал сучья на груше, пытаясь куда-то там добраться, вдруг оказался возле нас и добавил незлобно, даже с улыбкой:

– Только она никому не даёт…

Вдумавшись в интонацию, с которой только что была произнесена эта фраза, я неожиданно услышал в голосе Алексея некоторое, ей-богу, сожаление.

Мы примолкли, глядя на усмехающегося Лёху, а тот – ничего, два раза соскоблил крепкими зубами с мелкой, зажатой в его лапе, грушки кожицу, сплюнул разом пожелтевшей слюной и с отвращением забросил грушку в кусты.

– Пасите, – кивнул.

Мы вновь обернулись к Верочке. Та стояла к нам спиной и не могла оторвать глаз от того, что теперь видели все мы.

Через поле шли трое вроде как срочников – видимо, возвращались в свою часть, располагавшуюся неподалёку, сразу за насыпью.

Солдатики были смуглы и худы. На ногах у них чернели такие странные летом тяжеленные кирзовые сапоги. На головах криво налипли пилотки. Ровно никакой одежды на них больше не наблюдалось. То есть совсем. Даже в руках они ничего не несли.

Не видя нас, солдатики не прикрывались.

Верочка, казалось, стала гипсовой – белой, недвижимой и, уверен, неморгающей.

Я сделал шаг, другой, третий и увидел её лицо: внимательное и спокойное. Она разглядывала солдат совсем неизвестным мне, очень прямым и твёрдым взглядом.

Валёк, не видя её лица, сипло хохотнул и этим Верочку разбудил.

Она дрогнула плечом и близоруко обернулась к нам, посмотрела сначала на меня, потом на Валька…

Чтобы не идти вослед солдатам, мы двинулись домой другим путём – мимо пруда, где месяц назад познакомились с Верочкой и Лёхой.

Лёха с Вальком заспорили про какую-то мужскую ерунду, я приотстал, поджидая медленно и задумчиво идущую позади всех Верочку.

Лицо её показалось мне грустным.

Никакая шутка, способная развеселить её, не просилась ко мне на язык – и вместе с тем я чувствовал странную вину перед ней, непонятно за что.

С тех пор как мы подрались, никто, кроме нас с братиком, у её дома не появлялся – только я и Валёк.

Однажды, оглядывая нас, собравшихся на вечерние посиделки – на этот раз в резиновых сапогах, так как после дождя, – дед сказал весело:

– О. Как гусары. Сахарина растает, когда увидит.

И потом вдруг добавил серьёзно:

– Одна беда: вы слишком молодые для неё.

Мы с братиком самолюбиво хмыкнули – кто в тринадцать лет призна́ет себя слишком молодым!

Не знаю зачем вспомнив про этот разговор, я вдруг послюнявил безымянный палец на левой руке и поспешно стянул с себя серебряное колечко.

– Верочка, – позвал я.

– М? – подходя ко мне, она подняла лицо, слабо тронутое улыбкой.

– Вот. Это тебе.

Взял её тёплую кисть и, сразу угадав, какой именно пальчик годится, надел девушке колечко на указательный.

Ни в чём не отдавая себе отчёт, я быстро поцеловал Верочку в потную, пахнущую травой, чуть липкую щеку – она чуть кивнула головой мне навстречу – и в итоге получилось почти что в губы.

Развернулся и побежал догонять братика с Лёхой.

Догнав их, раздумал останавливаться и побежал дальше.

Пацаны необидно засмеялись мне вслед.

Через неделю Лёха зачем-то укатил в Москву. Мало того, он уехал вместе с матерью, что означало одно: Верочка и бабушка остались вдвоём. Никого больше нет в их доме.

Да и что нам бабушка, бабушка вообще не считается. Мы её так и не видели ни разу за всё лето. Может, она с кресла не встаёт. Накроем её простынкой, как дрозда…

С самого утра мы с Вальком затаились в нудном, неотвязном и душном предчувствии. Вечера ждали весь день, без конца забегая домой, чтоб посмотреть на часы – корову было положено пригонять к девяти вечера, но мы не сдержались и пошли за ней на пастбище, когда не было и семи.

Через сорок минут уже выслушивали незлобную ругань деда, который сердился, чего ж мы корову в обед не пригнали тогда.

– Позовёт она нас в дом или нет, – не слушая деда, негромко спросил Валёк.

Я пожал плечами. То есть собирался пожать, но они у меня будто подпрыгнули. Братик с сомнением оценил мой жест.

– Ты спать не хочешь? – спросил он на полном серьёзе, что в его случае значило готовность к наглой хохме. – Ты там книжку свою не дочитал вроде…

Я раскрыл обиженный рот, чтобы ответить, но, не дождавшись моих слов, Валёк засмеялся; ну и я за ним.

Вечеряли мы в лучшем случае минуты полторы, но, скорей, и того меньше. Не прожевав, хапнули кусок сала, кусок хлеба и, стараясь миновать деда, любившего ужинать с нами, вынырнули в заднюю дверь, ведущую в сад.

Прокрались меж деревьев, перелезли через забор и были таковы.

Отругиваясь на лай соседских собак, заспешили. Я иногда облизывал губы.

Верочкин дом оказался тёмным и безмолвным.

– Свет выключила и ждёт нас, – сказал братик, обернувшись на меня.

В лёгкой полутьме вдруг показалось, что он всё-таки всерьёз жалеет, что взял меня с собой.

Мы постучались в окно, совсем негромко, чтоб бабушку не разбудить. Бабушкам ведь положено спать в такое время, пусть почивает себе.

– А давай Верочку развеселим, – предложил братик, не дождавшись ответа из дома. – Заберёмся на крышу и позовём её в печную трубу?

– А бабка? – засомневался я.

– Да не услышит эта бабка ничего, – уверил братик.

Мы вскрыли калиточку, запиравшуюся на деревянный засов изнутри, потыкались в темноте по двору, лестницу не нашли, но от соседского фонаря уже падал свет, и в этом богатом освещении мы обнаружили, что на крышу можно забраться с верстака.

Так и сделали: первым я, у братика чуть не хватило роста, тогда он снизу протянул мне палку, и я вытащил его, уцепившегося за эту палку руками.

Задыхаясь от смеха, мы карабкались по крыше, предвкушая, как сейчас развеселится Верочка.

Обхватив печную трубу, уселись по разные стороны от неё и тут услышали, как со скрипом раскрылась входная дверь в дом.

– Верочка! – позвал старческий голос.

Мы притихли.

– Верочка! – ещё раз окликнула бабушка; но ей никто не ответил.

Верочки не было ни дома, ни на улице. Она нас не ждала.

– Верочка! – снова позвали её с порога, и опять безответно.

Дверь захлопнулась.

Даже не из хулиганства, а, скорей, от разочарования братик вдруг гаркнул прямо в трубу. Звук получился страшным. От удивленья мы раскрыли восторженные и чуть напуганные глаза.

Тут же услышали, как по дому, похоже, в некотором испуге быстро перебежала от окна к окну Верочкина старушка.

Братик наклонил лицо к трубе и заскулил; получилось восхитительно похоже.

Бабушка снова затопотала по дому, не умея определить источник звука.

– Кыш! – выругалась она неизвестно на кого. – Кыш! Кыш!

– Завывай в трубу, – велел мне братик.

Сначала нерешительно и увлекаясь всё более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.

Сначала нерешительно и увлекаясь всё более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.

Братик тем временем сполз по крыше, и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.

– Кто? – громко позвала бабушка в доме.

Братик споро вернулся на козырёк крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.

– Да что ж это такое, кто ж там воет! – услышал я, как ругается бабушка, и, перестав выть, засмеялся, дурея от нашего бесстыдства.

Отплёвываясь, братик добрался до меня и полез палкой в трубу, желая понять, что будет, если ей поболтать там, как ложкой в стакане.

Остановил нас Верочкин голос.

– Бабанечка, ты кого ругаешь? – сказала она где-то совсем близко.

Мы прилипли к крыше – на удачу оказавшись с той стороны, куда не падал свет соседского фонаря.

– Верка! Ты где была?! Где ты была, я спрашиваю?! – зашлась бабуля в ругани.

Под шум мы поспрыгивали с крыши, пролезли сквозь известную нам дыру в заборе и снова зашли к дому со стороны калитки, как добрые гости.

У калитки стоял парень в солдатской форме, ростом даже повыше Лёхи. Увидев нас, солдат не двинулся с места.

Мы остановились, словно пред нами находилась большая собака, хоть и спокойная, но ведь без цепи.

Подумав, солдат отвернулся от нас в сторону Верочкиного дома.

Постояв недолго, мы с братиком развернулись и ушли.

– Бабка совсем из ума выжила, – весело жаловался вернувшийся Лёха, отряхивая с колен пыль. – Третий день твердит: у нас чёрт завёлся на чердаке. Воет каждый вечер. Так и пришлось лезть туда…

– Ну и как чёрт? – спросил братик равнодушно.

С утра у Валька никак не получался оглушительный щщщёлк кнутом. Он настолько разозлился, что отрубил своему кнуту кусок хвоста.

– Чёрта нет, – ответил Лёха просто.

– А Бог есть? – поинтересовался я.

Я, в отличие от Валька, даже щёлкать не начинал в то утро.

– Это ты у нас книжки читаешь, – оголил Лёха зубы. – В книжках должно быть написано.

– Верочка-то где? – поинтересовался я.

– А на пляже, – ответил Лёха. – Пойдём тоже. Взмок на этом чердаке.

Подивившись мельком тому, что Верочка пошла на пляж одна, мы отправились вослед за ней.

Лето шло к завершению, и никакой жары уже не было. И даже серебро на наших с братиком плечах как-то отускнело и грязно подтекало.

Лёха что-то лепил по поводу столичных передряг, но его никто не слушал.

Верочка сидела на берегу с раздетым по пояс солдатом. Больше вокруг никого не было.

Они спокойно и медленно целовались в губы. Солдат аккуратно её придерживал за бедро. На ней было засученное чуть выше круглых щиколоток синее трико и завязанная узлом на животе рубашка. Она однообразно гладила солдата по спине рукой с серебряным колечком.

Вся спина солдата была ровно покрыта разноцветными, плотными и частыми угрями. Руке было всё равно.

Заслышав нас, они перестали целоваться.

На лицо солдат оказался симпатягой: полуседой-полурыжий чуб, смуглая, чуть обветренная кожа на щеках, крепкие скулы, отличной формы подбородок, твёрдая, взрослая морщина на лбу, большие глаза, смотревшие несуетливо.

Он так и посмотрел на нас, совсем просто, без малейшего раздражения, и, похоже, не признав во мне и в братике ночных гуляк у Верочкиного дома.

И Верочка посмотрела на нас ровно его же несуетливым и неузнающим взглядом; когда только научилась.

Лёха протянул солдату руку первым.

Поспешно поздоровались и мы.

Полубоком рассевшись к Верочке и её парню, мы раскинули карты. Поначалу всё стопорилось, а потом игра пошла, и мы даже развеселились.

Верочка и солдат иногда шептали что-то друг другу, а потом снова начали целоваться. Делали это ласково и тихо, будто то ли на заре, то ли на закате ходили вдвоём в тёплой, золотистой воде, заходя то по колени, то чуть-чуть выше. То по колени, то чуть-чуть выше.

…А колечко моё и сейчас на ней.

Дочка

Как поживают твои пачильки.

Как поживают твои пачильки, дочка.

Мы прожили вместе несколько сот лет, и я так и не научился спать рядом с тобой. Как же я могу спать.

Зато я придумал несколько нелепых истин.

Сначала, в трудные дни, я предлагал своей любимой делить каждую, её ли, мою ли, вину пополам. Она пожимала плечами. Поэтому я делил, а она так жила.

Потом придумал другое.

Сейчас наберу воздуха и скажу.

Чтобы мужчина остался мужчиной, и не превратился в постыдного мужика, он должен прощать женщине всё.

Чтобы женщина осталась женщиной и не превратилась в печальную бабу, она не вправе простить хоть что-нибудь, любую вину.

Всё, воздух кончился.

Он – всё, говорю, она – ничего. Как же выжить теперь, если сам придумал про это.

Рыба живёт с открытыми глазами, спит с открытыми глазами, только женщина закрывает глаза: я видел, что так бывает, когда ей хочется закрыться и прислушаться. А ты всегда смотрела на меня, и в минуты, когда меж нами происходило кипящее и непоправимое, и спустя без трёх месяцев год – когда приходила пора дать жизнь моему крику в тебе: всех наших детей мы рожали вместе.

Тогда, заглядывая в сведённые от страха глаза, я и понял, что нет сил никаких относиться к своей женщине как будто она женщина какая-то. И как нежно относиться к женщине, будто она дочь твоя; так и звать её: «Дочка, доченька».

Тогда жалости внутри нестерпимо много.

Тогда гораздо легче всё принимается и понимается.

Не отрицаю законов не мной придуманных, но подумайте сами – насколько было б просто прощать что бы то ни было, если дочка пред тобой. Чего её не простить – кровную свою – не жена же.

Отсюда другая нелепая истина.

Если мужчина хочет, чтоб его женщина не превратилась в печальную и постыдную бабу – он может любить её как дочку.

Но если женщина хочет, чтоб её мужчина не превратился в постыдного и бесстыдного мужика – она никогда не должна относиться к нему как к сыну.

Дочке, говорю, можно всё.

Моя дочка приходит и говорит, что устала, и ложится спать, лелеемая и ненаглядная во сне, который не решишься нарушить, разве что любованьем, когда присядешь у кровати не в силах насмотреться, а она проснётся – ей больно перенести, что так горячо в щеках и надбровьях от чужих глаз.

Моя дочка имеет право не слушаться, не уметь, не соглашаться, не понять, не ответить, не захотеть, не расхотеть, не досидеть до конца, не придти к началу. И ещё сорок тысяч «не». Я, конечно, нахмурю брови, но внутри буду ликовать так сильно, что нахмуренные брови вдруг отразятся в углах губ, которые поползут вверх от счастья и восхищения.

Они катили в свою тихую, затерянную на картах деревню, меж корабельных сосен, по отсутствующей дороге.

Он бешено переключал скорости и жёг сцепление. Колёса взметали песок, днище гулко билось о дорогу, ежеминутно рискуя сесть на мель.

Она неустанно корила и отрицала его, имея, впрочем, на то все права – как всякая женщина и даже больше.

– И прекрати так терзать машину! – сказала она презрительно.

Здесь их подбросило, потом обрушило вниз, машина лязгнула, взвизгнула и встала.

Подышав с минуту – каждый в свою форточку – они, наконец, повернули друг к другу со сведёнными челюстями.

– Может, ты всё-таки поедешь дальше? – спросила она; слова были прямые и холодные как проволока.

Он включил зажигание; машина завелось, и обиженно урча, тронулась.

Деревня настала спустя час; но медленные виды её впервые не успокаивали вконец раздосадованные сердца.

Они сбросили вещи, чуть ли не на крыльцо, оставили её радостных стариков в недоумении, и уехали в лес договаривать.

Сначала сидели в машине, но там близость друг к другу и необходимость делить одно какое-никакое, а помещение, были вовсе невыносимы. Вырвались, вдарив дверями, на улицу, и он начал яростно курить, а она спрашивать, спрашивать, спрашивать. Зачем он такой, отчего он такой, к чему он такой, как же он такой.

В ту минуту, когда их подбросило и жахнуло о песок на лесной дороге, затерянный в песке металлический костыль вдарил наконечником в бензобак и оставил, в детский мизинец размером, пробоину. Бензин полился.

Теперь они стояли возле машины, переступая с места на место.

Он не выдержал и, бросив второй уже бычок под ноги, пошёл куда глаза глядят, в лес. Она догнала и вернула его: вернись, стой здесь, ответь мне, ответь мне, в конце концов.

– И перестань курить!

Хотя бы здесь он мог её не послушать, и не послушал – щёлкнув зажигалкой, затянулся новой сигаретой. Мрачно курил, иногда поднимая сигарету перед глазами и пристально глядя в тихо мерцающий табак.

Она говорила о своём любимом с болью и ужасом.

– …и ещё ты… Ты… И ещё от машины опять пахнет бензином! – кричала она.

Он покосился на белое своё, большелобое авто, и, шагнув ближе, зачем-то похлопал по багажнику, как по крупу животного. Жадно вдыхая сигаретный дым, никакого запаха не чувствовал, ни бензина, ни леса, ни табака.

Назад Дальше