Но мысль о Таисье промелькнула лишь по самому краю сознания. За полгода Серафима впервые осталась с Немировским наедине, разговаривала с ним, и могло ли что-нибудь быть важнее этого? Как-то само собою получилось, что не могло… Она только теперь это осознала.
– А мне кажется, вас должны ценить на работе, – сказал Немировский.
– Ко мне хорошо относятся. А вам как работается на новом месте? – спросила Серафима.
– Более напряженно, чем в Вятке. Склифосовского – это ведь скорая помощь, тяжелые случаи. Пришлось вспомнить военный ритм.
Он сказал об этом каким-то рассеянным тоном, и это показалось Серафиме странным. Он не был похож на человека, равнодушного к работе. Но тогда почему?..
– Вы не поставили чайник, – напомнил Немировский. – А после работы голодны, наверное.
– Да! – спохватилась Серафима. – Сейчас.
Но прежде чем она успела поставить чайник на примус, Немировский спросил:
– А не составите ли мне компанию? Поужинаем вместе, – заметив ее недоуменный взгляд, пояснил он. – Буду вам очень признателен.
От изумления Серафима не сразу нашлась с ответом.
– Я – компанию?.. – пролепетала она – То есть… Да, конечно!
Так далеко ее мечты не простирались. Он притягивал ее, она чувствовала, что они близки, хотя для такого чувства не было никаких оснований. Но что он захочет провести с ней вечер – нет, этого Серафима и представить себе не могла.
«А почему? – вдруг подумала она. – С кем он должен был бы провести этот вечер? Не с Таисьей же».
– Тогда я вас жду, – сказал Немировский.
Он закрыл окно и вышел из кухни. Серафима постояла еще минуту с чайником в руке, а потом бросилась к себе в комнату так, словно кто-нибудь гнался за нею.
«Ведь надо переодеться?» – лихорадочно размышляла она, распахивая шкаф.
«Но что же он подумает? – тут же пришла ей в голову противоположная мысль. – Может быть, он не имел в виду ничего особенного, даже наверняка так. Выдался свободный вечер, это редко у него случается, и он просто не знает, чем его заполнить, да и одиноко ему, наверное, в Москве… А я вдруг явлюсь в парадном платье! Нет-нет, совершенно этого не надо».
Парадных платьев у нее, правда, и не было. Но это своих не было, а мамины были, и немало. У родителей жизнь была совсем не такая, как у нее, они ходили на торжественные вечера и приемы, в том числе кремлевские, и туалеты у мамы были соответствующие. Даже парижские платья были, и хотя мама их не надевала – говорила, что они давно вышли из моды, – Серафима считала, что сшиты они с таким вкусом, который моден всегда. Да и кто знает здесь и сейчас, что было модно двадцать лет назад в Европе? Любая юбка, которую мама носила в своей швейцарской молодости, надень ее Серафима сейчас, показалась бы инопланетным чудом.
В детстве Серафима часто открывала платяной шкаф и разглядывала мамины вещи – не только платья, но и вышитые стеклярусом узкие театральные сумочки, и длинные бусы из горного хрусталя, и шелковый зонтик с китайской вышивкой. Все это было волшебно красиво, все дышало какой-то заоблачной жизнью. Не то чтобы ей хотелось в ту жизнь попасть – в детстве Серафима считала, что лучше, чем у нее, жизни не бывает, – но фантазия ее взрывалась фейерверком, когда она на все это смотрела.
Она представляла, как входит в Гранд-опера – тонкие каблучки стучат по ступенькам, блестят капли дождя на вуали, да, у мамы была и похожая на маленький колокол шляпка-клош с короткой вуалью, и Серафима помнила, как таинственно сверкали под ней прекрасные карие мамины глаза….
«Господи, ну к чему сейчас об этом? – сердясь на себя, подумала она. – Не собираюсь же я вуаль надевать!»
Вуаль – не собиралась, но от того, чтобы надеть любимое из маминых платьев, удержаться было трудно. Все-таки сколько ни говори себе, что Леонид Семенович не вкладывал в приглашение поужинать никакого особенного смысла, а с каждой минутой оно приобретало в Серафиминых глазах все большее значение.
Поколебавшись, она сняла с вешалки египетское платье. То есть его, конечно, не сшили в Каире, но мама рассказывала, что после того как в Долине царей нашли гробницу Тутанхамона, весь мир охватила египтомания. Женщины носили платья, украшенные орнаментом из иероглифов, египетские геометрические формы проглядывали во всех модных туалетах, а украшения выглядели так, будто их извлекли из фараоновой усыпальницы.
Из египетских украшений у мамы были только шпильки для волос с головками в виде Ока Уджат – таинственно сверкающего глаза египетского бога.
«Я буду выглядеть странно», – подумала Серафима.
Но пока эта мысль смятенно металась у нее в голове, руки сами надевали платье, поправляли прическу, вынимали из волос обычные черные заколки и вставляли египетские шпиьки…
«В конце концов, платье темное. Неброское. Рисунок по подолу яркий, но…»
Но, подумав это, она сразу же сказала себе, что неудобно заставлять человека ждать, он, может быть, голодный, а она тут перед зеркалом вертится, – и, поскорее захлопнув шкаф с зеркалом внутри на дверце, выбежала из комнаты.
Глава 15
– Ваши родители, значит, еще до революции в этой квартире жили?
Леонид Семенович поставил на стол кастрюльку, снял с нее полотенце и крышку.
– Нет. Почему вы решили? – удивилась Серафима.
По комнате разнесся запах баранины. У Серафимы горло сжалось спазмом: она терпеть не могла этот запах еще в детстве и хотя много лет баранину не ела – где бы она могла ее достать? – это, оказывается, не изменилось.
– Вы сказали, что когда-то коммуналки здесь не было, а жили вы с родителями. Я и подумал, что это могло быть только до революции.
– Это было после, – сказала Серафима. – До революции мой папа жил в эмиграции, потом еще лет пять оставался в Швейцарии, но уже как советский дипломат. Евгений Игуменцев, вы слышали, может быть.
– Не слышал.
– Когда он вернулся в Москву, мама уже была мной беременна, и папе дали ордер на эту квартиру. Да, в детстве я здесь жила только с родителями и с Вячеславом Александровичем.
– Это ваш родственник?
Серафима видела, что Немировский спрашивает обо всем этом как-то рассеянно, машинально. Это могло бы показаться ей обидным, если бы она не чувствовала, что его сегодняшнее состояние – вот эта погруженность в свои мысли, это невнимание ко всему внешнему, в том числе и к ней, – имеет какую-то важную причину. Но она это чувствовала, потому и не испытывала обиды. Может, даже и хорошо, что он не обращает внимания ни на что внешнее. По крайней мере, его не шокировало ее необычное платье с египетскими иероглифами по рукавам и подолу.
– Вячеслав Александрович – это бывший хозяин квартиры, – сказала Серафима. – Он был профессор, читал римское право в Московском университете. После революции его отсюда выселили. И когда мама узнала… А она была такая, знаете… В общем, она сказала папе, что не может жить в квартире, из которой ради нее выгнали людей. Пошла в домоуправление, выяснила, кто хозяева, где они. Оказалось, жив только Вячеслав Александрович, семья его от испанки умерла. Это грипп такой был в двадцатые годы, вы, наверное, знаете.
– Знаю.
Немировский смотрел непроницаемым взглядом. Ничего нельзя было о нем по этому взгляду понять. Но почувствовать можно было многое. Во всяком случае, Серафима чувствовала многое.
– Ему дали комнату в подвале, недалеко здесь, в Малом Ржевском переулке. Мама нашла его там, привела сюда и попросила выбрать любую комнату, здесь их восемь. Сказала: вернуть вам вашу квартиру мне никто не разрешит, к сожалению, но хотя бы так. Моим родителям тогда многое позволялось, – объяснила Серафима. – В эмиграции папа дружил с Лениным – насколько возможно было с ним дружить, так мама говорила, – и это как-то ценилось, видимо. Потом, наоборот, стало опасно иметь такую биографию. Но к тому времени, когда это стало опасно, родители умерли. И после этого здесь сделали коммуналку, в тридцатые годы уже.
– Сколько вам тогда было лет? – спросил Немировский.
– Шестнадцать. Вячеслав Александрович оформил опекунство, только потому меня не отправили в детдом. Это все случилось так неожиданно, так быстро, их смерть… Говорили даже, что не случайно они умерли, это само собой приходило в голову. Папа был совсем еще не старый, а мама так и вовсе молодая, на сердце никогда они не жаловались и слишком близки были к самым верхам, чтобы не задуматься… Но я была так потрясена, что мне было не до конспирологии. У Вячеслава Александровча со мной, я думаю, не много было хлопот. Несколько лет я жила просто машинально, по инерции. Как во сне. Только когда пришло время выбирать профессию, немного встряхнулась, огляделась.
– И что же выбрали?
– Поступила в Библиотечный институт.
– И закончили?
– Да.
– Извините, – сказал Немировский, – я вас заговорил. А ужин стынет.
Серафима не хотела есть, тем более баранину, она разговаривала бы с ним и дальше, пусть бы даже разговор и дальше состоял из ответов на такие же ничего не значащие, случайные его вопросы. Волнение ее улеглось само собою, теперь ей было легко и хорошо, и ощущение, что между ними существует какая-то прочная связь – странное вообще-то ощущение, – стало очень определенным.
– И что же выбрали?
– Поступила в Библиотечный институт.
– И закончили?
– Да.
– Извините, – сказал Немировский, – я вас заговорил. А ужин стынет.
Серафима не хотела есть, тем более баранину, она разговаривала бы с ним и дальше, пусть бы даже разговор и дальше состоял из ответов на такие же ничего не значащие, случайные его вопросы. Волнение ее улеглось само собою, теперь ей было легко и хорошо, и ощущение, что между ними существует какая-то прочная связь – странное вообще-то ощущение, – стало очень определенным.
– Вы пьете? – спросил Немировский.
– В каком смысле? – удивилась Серафима. – А!.. Пожалуй, не пью. – Ей сделалось неловко от того, что она даже выпить с ним не может. Как же скучна она во всех своих проявлениях, как мало в ней жизни! – Но выпью, если что-нибудь есть, – поспешно добавила она.
– Есть спирт, но вам я его не предлагаю. Для вас кагор. Пациент у меня был, священник, сегодня выписался и подарил к еврейской Пасхе. Подарок по всему странноватый, конечно.
– А когда еврейская Пасха?
– Сейчас.
Немировский достал из портфеля, стоящего на полу, темную бутылку без этикетки, поставил ее на стол.
– Правда? – сказала Серафима. – Я не знала.
– С чего же вам это знать? Я и сам не знал бы, если бы отец Павел не сказал.
Кагор оказался кстати: из-за его сладкого вкуса и запаха Серафима легко проглотила баранину.
– Я вообще мало обо всем церковном знаю, – сказала она. – Родители, возможно, не были атеистами, но в церковь не ходили и меня ничему такому не учили.
– А мои всё соблюдали, – сказал Немировский. – Семисвечники, седер… Мне их религиозность не очень была понятна. Все-таки отец был адвокат в большом городе, не местечковый портной.
– Вы жили с ними?
Серафима тут же подумала, что спрашивать об этом, возможно, не стоило. Ведь бывают разные обстоятельства, разные отношения с родителями, не обо всем хочется рассказывать…
– Они жили в Каунасе, – ответил Немировский. – Я там вырос, оттуда в Петроград уехал, учиться в Военно-медицинской академии. Как раз перед Февральской революцией. И долго их потом не видел. Каунас почти до самой войны оставался за границей, – объяснил он.
– Я знаю, – поспешно кивнула Серафима.
Видимо, она вела себя с ним так, что показалась ему совсем уж не от мира сего. А это не так все же.
– Когда Прибалтику к СССР присоединили, они впервые приехали к нам с Беллой в Ленинград. Белла – это моя жена, – пояснил он. – У нас как раз дочка родилась, и родители приехали в гости. Они тогда не знали, радоваться им или отчаиваться.
– Потому что у вас дочка родилась? – не поняла Серафима.
Известие о том, что у него есть жена и дочка, заставило ее вздрогнуть. То есть она, конечно, не предполагала, что он вел монашескую жизнь, но ей почему-то казалось, что в его жизни нет семейных связей. Выходит, ошиблась. Зря ей померещилось, будто она чувствует его каким-то особенным образом. Это не так.
– Родители не знали, радоваться или отчаиваться от того, что вдруг оказались советскими гражданами, – сказал Немировский. – Жизнь у них поменялась совершенно, а они были уже в том возрасте, когда менять что-либо трудно. Понимали, что с ними было бы, если бы их не отделили от Гитлера границей, но, знаете… Папа мне тогда сказал: может, лучше, Леня, было бы нам сразу погибнуть, чем видеть то, что делают Советы с Литвой. Вам, наверное, все это непонятно, – сказал он, помолчав. – В силу возраста.
– Мне понятно.
«Как он не боится говорить такое незнакомому человеку? – подумала Серафима. – Вот сейчас, здесь…»
Но при этом она боялась даже мысленно назвать то, что означал для нее такой его рассказ – высшую степень доверия, без которой он, опытный, наверняка видевший и знавший, на что способны люди, когда они входят в сферу личной и общей подлости, никогда не заговорил бы с нею о таких вещах. Серафима такого его доверия не ожидала, и оно поразило ее.
– А теперь они где, ваши родители? – спросила она.
– Погибли. В Каунасском гетто. А может, в Освенциме. Точно неизвестно.
– А жена и дочка?
Она сама не поняла, как вырвался у нее этот вопрос.
– В Ленинграде, в блокаду. От голода умерли обе.
Теперь Серафима не спросила уже ничего. Она не могла произнести ни слова.
– Я весь день думаю… – глядя на нее этим своим сегодняшним невидящим взглядом, сказал Немировский. – Ведь их всех сожгли, наверное. Даже скорее всего так. В Освенциме точно, но и в Ленинграде… Может быть, конечно, Беллу и Полинку в какой-нибудь общей могиле похоронили на Пискаревском. Но соседка сказала, в основном трупы сжигали, особенно если некому было хоронить. И мне, знаете, с тех пор одна мысль покоя не дает: что если это правда, что в день Страшного суда мертвые действительно должны встать во плоти? У евреев потому и не принято сжигать. Всегда я над родительской религиозностью подшучивал, а теперь вот сам… Никогда не знаешь, как эта кровь о себе в тебе напомнит. Ну хватит! – Он налил Серафиме еще ликера, а себе спирта. – Узнал некстати о Песахе, вот и расклеился. Помянем их всех, милая Серафима. И ваших тоже.
Она выпила ликер так же, не отрываясь, как Немировский выпил спирт. Одиночество, которое она ощущала всегда – во всяком случае, во взрослые свои годы, – исчезло. Как странно! Ведь ничего в ее собственной жизни не изменилось, лишь сочувствие к чужому одиночеству и горю охватило ее… Нет, разве сочувствие? Это слишком слабое, слишком неточное слово и приблизительно не передавало того, что Серафима испытывала сейчас.
– Извините, – поморщившись от спирта, сказал Немировский. – Нагнал на вас тоску.
– Не надо извиняться, Леонид Семенович. Я вам очень благодарна за то, что вы все это мне рассказали.
Если бы не ликер, Серафима, конено, не решилась бы сказать ему такое. Но сейчас она чувствовала освобождающее круженье не только в голове, но и в языке, и в сердце.
Кажется, Немировский это понял. Во всяком случае, он посмотрел на нее уже не рассеянным, а внимательным взглядом. И улыбнулся. Его улыбка была заметна лишь мгновение, но этого было достаточно, чтобы Серафиму охватило счастье.
Никогда она не думала, что способна полюбить человека с первого взгляда. Никогда за двадцать семь лет ее жизни этого с нею и не случалось. Но когда случилось, она поняла это сразу и без сомнений.
– Я не предполагал, что стану еще раз об этом рассказывать, – сказал Немировский. – Тем более вам.
Серафиме показалось, что она на полном ходу – даже не на ходу, а на лету – ударилась о стенку.
– Почему же именно мне?.. – упавшим голосом проговорила она.
– Только с Полиной я об этом говорил, – словно не услышав ее вопроса, продолжил Немировский. – С Полиной Самариной. Но ее я… – Он бросил на Серафиму быстрый взгляд и закончил: – Ранить я ее не боялся, вот что. Уж не знаю, сила ее тому была причиной или эгоизм. И то и другое, видимо. Да и отношения наши были очень просты, в сущности. Я понимал, что на моем месте в ее постели мог оказаться… Ну, может, не совсем любой другой мужчина, но исключительности во мне для нее все-таки не было. – Заметив Серафимин протестующий жест, он резко проговорил: – Зря вы деликатничаете, я и сам ничего против таких отношений не имел. Так бывает, Серафима, – уже мягче добавил он. – Нам обоим именно это было тогда необходимо, физическая тяга. Мы помогли друг другу забыться, хотя бы отчасти. Это не так уж мало. Не обижайтесь, милая, – глядя прямо ей в глаза, добавил он. – Я очень ценю общение с вами. Вы самый тонкий человек, какого мне довелось в жизни встретить. После…
Он замолчал, но Серафима догадалась, что он хотел сказать «после Беллы». Для такой догадки не было ясных оснований, Леонид Семенович ведь ничего не рассказал ей о своей погибшей жене, но она была уверена, что он хотел сказать именно это.
– Вы позволите закурить? – спросил он. Серафима кивнула. – И давайте о чем-нибудь радостном поговорим. У вас такое прекрасное сегодня платье, и эти шпильки с египетским глазом. Око Уджат он, кажется, называется? И вообще вы так красивы, что грех говорить о грустном.
Хорошо, что Серафима не умела краснеть! Никогда в ее жизни никто не назвал ее красивой. То есть родители в детстве называли, но ведь это не в счет.
– Я в пятом классе очень Египтом была увлечена, – невпопад сказала она. – Богов наизусть знала, весь пантеон, и фараонов, и о раскопках все читала, что можно было достать. А потом и вообще историей увлеклась. Папа дружил с Тарле, с Евгением Викторовичем, он у нас бывал и со мной разговаривал так серьезно, даже спорил о Наполеоне, а я, дурочка, поэтому полагала, что способна с ним спорить, да еще о Наполеоне, это с академиком Тарле-то!
– Вам не скучно работать в технической библиотеке? – спросил Немировский.
Серафима не ожидала такого вопроса, но ответить ей было нетрудно.
– Она у нас вообще-то научно-техническая. И очень хорошего уровня. Но дело даже не в этом.