Героиня второго плана - Анна Берсенева 9 стр.


– Здравствуй, – сказал Арсений. – Я только что вернулся и очень хочу тебя видеть. Ты где?

«Разве я давала ему номер?» – в смятении от его слов подумала Майя.

Но тут же вспомнила, что указывала свой телефон, когда заводила аккаунт. Жизнь стала устроена таким образом, что любые бытовые отговорки, которые могли быть решающими прежде – не сумел найти, не знал номер, не застал дома, – не имели теперь никакого значения.

Какая-то абсолютная стала жизнь. Не жизнь, а голая правда. Как странно и как безоговорочно воплотилось в ней, сплошь новой, старое «пусть будут слова твои да-да, нет-нет, остальное от лукавого»!

На звонок Арсения можно было ответить только «да» или «нет». Не оставалось возможности для лукавства. Или это Майя ее не видела?

– Я дома, – сказала она. – И тоже только что вернулась.

– Из Германии?

Надо же, помнит, куда она уезжала. Это была мельчайшая мелочь, но Майю она обрадовала.

– Я потом еще на Сицилии была.

– Хорошо там?

– Да. Тепло.

Ей стало неловко, что она разговаривает как чеховский персонаж – «Волга впадает в Каспийское море». И, наверное, от этой неловкости она не сумела возразить, когда Арсений сказал:

– Расскажешь? Ты ведь и фотографировала, конечно. Я никогда на Сицилии не был – интересно. Придешь ко мне?

– Да, – не успев подумать, ничего не успев сообразить, ответила она.

Такси Майя вызывать не стала. Во-первых, не хотелось приезжать к нему вот так, сразу, а по свободным воскресным улицам дорога не заняла бы много времени. А во-вторых, или, может быть, в-главных, ей надо было пройтись одной и понять, что дальше.

Она шла от Пушкинской по Тверскому, по Никитскому, по Гоголевскому бульвару, и первая зелень, легкая, как оперение огромной волшебной птицы, кружилась у нее над головой в кронах мокрых деревьев, и голова от этого кружилась тоже.

«Что я ему скажу? – думала Майя, входя в калитку, с жужжаньем открытую перед нею невидимой охраной, поднимаясь на крыльцо между львами. – Что нам лучше не встречаться? А это правда лучше? Господи, как же я сама себе надоела этим вечным разбирательством с собой! Неудивительно, что и мужчинам надоедаю сразу же, как только у них проходит первая жажда. Устарелая девушка – правильно таких, как я, двести лет назад называли».

Арсений открыл дверь и обнял ее на пороге. Конечно, это ничего не значило, то есть значило только то, что… Но как же много это значило для нее! Как сильно, вдруг, она это поняла!

Коробка мешала ей, Майя не знала, куда ее девать, пока он не взял у нее из рук эту коробку.

– Это пирожные, – сказала она, хотя он не спрашивал. – В Палермо вкусные пирожные, и я привезла.

Вообще-то Майя понятия не имела, вкусные ли они, она была равнодушна к сладкому, но ему не могли быть интересны подробности ее вкусов.

– Ты сладкоежка? – спросил Арсений.

Его губы были холодны – уже знакомо холодны – и пахли коньяком. Только губы – Майя поняла, что он выпил за минуту до ее появления, и совсем чуть-чуть. Ей стало смешно от того, что он глотнул коньяка для храбрости перед встречей с нею. Она поняла это так ясно, как если бы он сам ей об этом сказал.

А от того, что он спросил про сладкоежку, и именно этим словом, ее охватило счастье.

«Как мало мне нужно для счастья», – подумала она.

Ну и пусть. Да и кто знает, что мало и что много по отношению к этой эфемерной материи?

– Не очень, – ответила она. – Все покупали сладости, ну и я…

– А я – очень, – сказал он.

– По тебе не скажешь.

– Ну, спорт. Плаванье. Просто гены.

Разговаривая таким образом, они по-прежнему стояли полуобнявшись в прихожей. Больше не целовались, но и в глубь квартиры не проходили. Что-то удерживало их; Майя чувствовала эту странную удерживающую силу так же определенно, как силу всемирного тяготения.

– Пойдем, – сказал Арсений и отпустил ее плечи. – Чертов ремонт наконец закончился.

Штора, закрывающая полукруглое окно, была сделана из бронзового шелка, она колыхалась еле заметно, словно от чьего-то большого дыхания; наверное, окно за ней было приоткрыто. Да, конечно: в комнате пахло мокрыми листьями.

– Воздух сегодня как в лесу, – сказал Арсений. – Даже странно. Выпьем? К твоим пирожным.

Он волновался, но причину его волнения Майя понять не могла.

«Что-нибудь важное на работе, – подумала она. – Или известие какое-нибудь, тоже важное. Какая-нибудь обычная, очень простая причина».

Это отдельная, непонятная его жизнь. Может, она спросила бы, чем он взволнован, если бы не знала точно, что спрашивать не надо. Лучше дуть и дуть на эту воду, чем в один непрекрасный момент обжечься, когда она превратится в привычное молоко.

Арсений поставил коробку с пирожными на низкий металлический столик, на котором уже стояла бутылка коньяка и серебряная рюмка – правильно Майя догадалась, что он выпил прямо перед ее приходом, – сказал «я сейчас», ушел, вернулся с двумя бокалами и бутылкой шампанского, спросил: «или лучше кампари?»

Майе приятно было чувствовать его волнение, и хотя вряд ли оно было связано именно с ней, все-таки можно было тешить себя такой иллюзией, это и было приятно.

– Все равно, – сказала она. – Я и коньяка могу выпить.

– Как самоотверженно ты об этом говоришь! И испуганно.

«А ты говоришь интересно, – подумала она. – И непонятно, что ты скажешь дальше, чего от тебя ждать».

Но вслух ничего такого не сказала, конечно.

Арсений поставил на стол еще одну серебряную рюмку, для Майи, и в обе налил коньяк. Они сели в кресла. Они смотрели друг на друга прямо, и это не вызывало смущения. Их отдельность друг от друга была в этом смысле кстати.

– Ты ездила по Сицилии? – спросил Арсений.

– Не очень много. Мы только поднялись на Этну.

Она спохватилась, что ее «мы» звучит провокационно – заставляет спросить, с кем она путешествовала.

Но он не спросил. От воспитанности или от того, что это ему неинтересно, понять было невозможно. Она, во всяком случае, понять этого не могла.

– А больше я сидела на веранде и рисовала, – сказала Майя. – Скоро сдавать новые обложки. Когда берешь на себя какие-то обязательства, приходится жить очень размеренно, – улыбнулась она. – Так что мне и рассказать особо не о чем. Моя жизнь на Сицилии выглядела довольно скучно.

Арсений пожал плечами.

– Скука очень важный человеческий опыт, по-моему. Для меня, во всяком случае.

Майя достала айфон, нашла фотографию, на которой хорошо была видна веранда над морским обрывом. Мартин сфотографировал Майю, когда она была погружена в работу и эскизы лежали перед ней на столе.

– Ты там прямо с натуры рисовала, – взглянув на фотографию, сказал Арсений. – Вот здесь и вот здесь рисунок одинаковый.

Действительно, из-за сплетающихся теней древесных веток и виноградных лоз веранда и сад выглядели точно так же, как перистый графический рисунок на листах с Майиными эскизами. Только сейчас она это заметила и даже удивилась, как непроизвольно получилось такое сходство.

Арсений не спросил, с кем она была на Сицилии, но вот это заметил точно. И другое его замечание, про важный опыт скуки, было не сочувственным, но тоже точным. Майя не знала, как относиться к его отчужденной наблюдательности, к холодным выкладкам его ума. Все это было привлекательно в нем, но могло быть связано и с ней, и с любой другой женщиной, это она уже знала по опыту, по своему неоднократному опыту.

Но разговаривать с ним ей, во всяком случае, интересно, и ему с ней, наверное, тоже.

– Это у меня часто бывает, – сказала Майя. – То, что вижу перед собой, заставляет рисовать.

– На Сицилии – неудивительно.

– Как раз на Сицилии – удивительно. Обычно рисуешь то, что стремишься избыть, чего в жизни видеть как раз не хочешь.

– Ну да!

Эта мысль заинтересовала его уже явно – глаза сверкнули, как гранит.

– Да, – кивнула Майя. – Меня еще во время учебы дразнили, что лучше всего мне удаются помойки. Или брошенные старые машины, или весенняя грязь. Но это неправда!

– Можешь не оправдываться. – Он улыбнулся едва заметно. – Грязь так грязь, почему нет?

– Но вот видишь, меня и эти тени сицилийские вдохновили, оказывается. Я только теперь это поняла, когда ты сказал.

«Мы разговариваем так хорошо, он так легко, так точно все понимает… И это ничего не значит. Я уйду, и он перестанет обо мне думать. Потом позвонит, мы встретимся – если позвонит и встретимся, – и он снова отведет мне некоторое время, а потом снова забудет. Как странно! Никогда я не привыкну, что такие вещи, как вот этот наш разговор, не имеют значения. Но это так, ничего не поделаешь. Может быть, в юности было бы иначе, но юность прошла».

Эта мысль окатила ее холодом. Впрочем, холодом необходимым, наверное.

Арсений открыл шампанское, разлил по бокалам.

– Выпьем? – сказал он. – Шампанское и коньяк тебе на выбор. И попробуем твои пирожные.

Майя выпила шампанское, он – коньяк.

– Это канноли, – сказала она, увидев, что Арсений рассматривает пирожное в форме трубочки. – На Сицилии их во время праздников обязательно подают. А вот это кассата. – Она показала на круглое белое пирожное, украшенное разноцветныи цукатами. – Раньше ее только на Пасху делали, но теперь уже всегда. А то, которое кунжутом обсыпано, – куббаита.

– А говоришь, не сладкоежка, – заметил он. – Про сладости все знаешь.

Майя знала это просто потому, что ездила с мамой и Мартином на Сицилию много лет, и трудно было бы не знать, чем тебя угощают радушные соседи и что подается на стол во время праздничных деревенских застолий.

Она рассказала бы об этом Арсению, но не была уверена, что он хочет погружаться в такие сближающие подробности, поэтому сказала только:

– Там трудно этого не узнать.

Так они разговаривали о каких-то интересных и необязательных вещах – о фресках Помпеи, о пепле Этны, о необычных книгах писателя Смирнова, которые Майя иллюстрировала, – пили шампанское и чувствовали непреодолимую друг от друга отдельность. То есть это Майя ее чувствовала, а что чувствует Арсений, она не понимала, и это было для нее еще одним знаком их отдельности.

– Ты говорила, твоя бабушка жила в этой квартире? – спросил он.

– Она здесь родилась. То есть родилась не в квартире, конечно – в роддоме Грауэрмана. Но жила потом здесь.

– А почему она отсюда уехала?

Майя молчала. В двух словах этого не расскажешь, нужны слишком подробные объяснения. И эти подробности как раз из числа тех, что требуют внутренней близости, которой он не хочет. Это не мнительность ее – она это чувствует, она просто видит, как меняется, застывает его лицо, если в ее словах случайно проскальзывает что-нибудь сближающее, как темная стена сразу же встает в его глазах. Почему? Майя не знала.

То есть не знала поверхностной причины, глубокая же, главная, была ей известна.

Она не из тех женщин, внимания которых мужчины готовы добиваться ценой своей свободы. В ней нет перчинки, нет дразнящего, манящего элемента непредсказуемости. В ней чувствуется слабость характера – да, они сразу это чувствуют. А слабость никого не привлекает, неважно, женщине она присуща или мужчине. Человек интересен своим столкновением с миром, искрами, которые летят во все стороны от такого столкновения. А вокруг нее никаких искр нет. Ничего вокруг нее нет, кроме блеклой дымки.

Эта дымка была не умозрительной. Во всяком случае, преподаватель живописи в университете говорил Майе, что ее внешность – идеальная иллюстрация к понятию «сфумато». Может быть, в пятнадцатом веке, когда Леонардо да Винчи придумал сфумато, это было интересно не только художникам. Но люди переменились с пятнадцатого века, глупо этого не понимать. И глупо думать, что есть вещи, которые не устаревают. Всё устаревает. И неудивительно, что так подходит к ней определение «устарелая девушка», изобретенное два века назад для старых дев.

Арсений не стал повторять свой вопрос. Но не ответить было все же неловко.

– Бабушка не очень любила рассказывать о своей жизни в этом доме, – сказала Майя.

Рассказы все же были, Майя их помнила. Но как их передать, да и кому они теперь нужны?

Глава 14

В здании на Варварке, где находились технические библиотеки нескольких министерств и управлений, свет горел, бывало, до полуночи, потому что сами министерства и управления работали ночами. Говорили, что до глубокой ночи работает Сталин, и, значит, какие-нибудь важные библиографические справки могут понадобиться в самое позднее время.

Серафима полагала, что это неправильно. Ну ладно ей некуда торопиться, но ведь у людей семьи, а сколько женщин остались без мужей в войну, и как же им растить детей при такой бессрочной работе?

Правда, папа всю свою жизнь работал на износ и приходил домой, бывало, глубокой ночью, но то папа, а мама-то всегда занималась только домом, и Серафима отлично помнила, сколько времени и сил требовалось ей на то, чтобы квартира была чистой, белье свежим, обед горячим, а мама при этом – готовой слушать, как прошел папин рабочий день, что его волнует, какие планы он строит на завтра… Всех ее сил это требовало, и непонятно, как можно было бы заниматься всем этим в короткие часы перед сном, падая от усталости после затянувшегося рабочего дня, и главное, почему надо всем этим вот так заниматься.

Но того мира, который Серафима помнила, давно уже не существовало. Да и в дни ее детства он, наверное, был не совсем таким, каким она видела его тогдашними своими глазами.

А в том мире, который существует теперь, ей в общем-то все равно, возвращается она с работы в семь вечера или в двенадцать ночи. Поэтому ее обычно и просили задержаться допоздна, если в издательском отделе – библиотека выпускала брошюры по техническому регламенту и по бухгалтерскому учету – появлялась какая-нибудь срочная корректура. Каждый раз, делая ее, Серафима удивлялась: почему это не может подождать до завтра? Впрочем, если забирать работу приезжают ночные курьеры, значит, наверное, в этом есть насущная необходимость, которой она не понимает, да и не очень стремится понять.

Но возвращаясь домой сегодня – после ночной работы сотрудниц развозила служебная машина, – Серафима думала вообще не об этом, а о том, увидит ли Леонида Семеновича. Утром они часто встречались в кухне, но всегда это бывало в суете и толкотне, под сонные разговоры соседей и громкое гуденье примусов. А настоящего, внимательного разговора – такого, какой произошел между ними в день знакомства, – за те полгода, что Немировский жил в Доме со львами, не случилось больше ни разу, потому что они просто не виделись в спокойное время суток. А может быть, не поэтому.

После таких размышлений Серафима просто на пороге замерла, когда пришла в кухню с чайником и увидела Леонида Семеновича. Он стоял у приоткрытого окна, ей показалось, что он курит, но дымом не пахло, и она поняла, что он просто смотрит в темноту. И думает о своем.

– Добрый вечер, Леонид Семенович, – сказала она. – Вы тоже поздно с работы сегодня?

Она знала, что Немировского направили работать в Институт Склифосовского, где реорганизовывалось хирургическое отделение и его военный опыт был поэтому кстати. Он сказал ей об этом на второй или на третий день своей жизни здесь, и Серафима подумала тогда, что, видимо, в связи с этой реорганизацией Полине и удалось сделать Немировскому вызов из Вятки в Москву.

Немировский обернулся. Серафиме показалось, что он обрадовался ее появлению. Впрочем, тут же она решила, что вот именно показалось: с чего бы ему радоваться ей? Обычно они только здороваются и перебрасываются какими-нибудь ничего не значащими фразами.

– Здравствуйте, Серафима, – сказал Леонид Семенович. – Я всегда в такое время возвращаюсь. А вы сегодня устали, – неожиданно добавил он.

Сказать, что это замечание удивило Серафиму, значило бы не сказать ничего.

– Нет, я… – проговорила она. – Нас часто задерживают.

– А где вы работаете? – спросил он.

– В научно-технической библиотеке. В издательском отделе.

– Далеко?

– На Варварке.

– Не знаю, где это. – Он пожал плечами. – Я ведь в Москве раньше только в командировках бывал.

– Вы из Вятки?

– Из Ленинграда. В Вятку после войны приехал.

Он ответил на ее вопрос обыденным тоном, но она почувствовала, что говорить на эту тему – почему приехал именно в Вятку, почему уехал оттуда к Полине, – он не хочет. Может быть, с этим связана семейная драма, и какое она имеет право расспрашивать?

– А я родилась в Москве, – сказала Серафима. – И почти нигде больше не бывала. Ездила когда-то с родителями в Цхалтубо, в Крым, и все.

– И в войну не уезжали?

– Нет. Технические библиотеки вывозили, но я не настолько уникальный сотрудник, чтобы меня потребовалось эвакуировать. Да и хорошо, что не потребовалось. Потом у многих были трудности. Без разрешения вернуться в Москву было нельзя, а разрешения эти просто с боем добывались.

Она хотела сказать, что ей в таком случае разрешения не получить бы, наверное, никогда, но не стала этого говорить. Зачем? Словно прибедняется. Или вдруг Леонид Семенович подумает, будто она хочет показаться лучше, чем есть, этакой особенно тонкой натурой. Серафима себя ничем подобным не считала, и ей не хотелось, чтобы он так про нее думал. Достаточно, что Таисья насмешливо, с желанием оскорбить называет ее блаженной.

Вспомнить о Таисье именно сейчас было неприятно. Серафима всегда старалась держаться от нее подальше, а с появлением в квартире Леонида Семеновича тем более: девчонка стала вести себя так вызывающе, с таким странным торжеством, как будто одержала над Серафимой победу. Победу в чем, Серафима понять не могла. Таисья, как и собиралась, стала у Немировского домработницей, но никто, кроме нее, на это и не претендовал. Любая из соседок охотно помогла бы Леониду Семеновичу в хозяйственных делах, но никому не пришло бы в голову брать с него за это деньги. Он проводил большую часть своей жизни на службе, и какая уж такая домашняя работа могла ему при этом требоваться, чтобы он должен был ее оплачивать?

Назад Дальше