Начальник поглядел на него, ухмыльнулся ласково и, не меняя тона - он кончил распекать кого-то из бригадиров, - сказал:
- А ты, сынок, скажи ей, дуре-курве, чтоб не пригребывалась, пусть лучше сама жрет свой долбаный ужин. Папка работает. Должна сама понимать, если у нее голова, а не жопа с ушами… Мать ее в святые праздники, через райские врата, сквозь кулацкий саботаж с духовым оркестром по самое донышко…
Сидевшие и стоявшие у стен бушлатники густо дымили: всхлестнулось несколько угодливых хохотков. Они только сгустили чадное молчание.
Мальчик тянул на той же ноте:
- Папка, не ругайся, мамка зовет, мы без тебя кушать не будем.
А начальник отвечал так же ласково:
- Иди, иди, сынок, скажи ей… Так переэтак сквозь все кастрюли-чашки-блюдечки - хрен с ней, скоро приду.
После совещания уже за дверью зав. мастерской, высокий, в очках, в «вольном» полупальто, прикуривая на ветру цигарку от моей трубки, сказал:
- Здорово я начинаю исправляться. - И объяснил: его осудили недавно в Горьком за хулиганство на год. Молодой холостой инженер, с получки выпил, малость перебрал и пошел с приятелем в кино. - Там какой-то мордастый в шляпе лез в кассу без очереди. Ну я и завелся. Не дрался, ни-ни, я себя помнил, а приятель был почти вовсе трезвый, держал крепко. Ну только пустил матерком, не так чтоб густо, но в полный голос. А мордатый оказался районным прокурором. Меня тут же загребли в милицию. И через неделю за нарушение порядка, за оскорбление личности, за непечатные выражения в общественном месте - тяп-ляп повенчали: год исправительных лагерей. Вот теперь исправляюсь.
Глава двадцать седьмая
ПО «ОСИ»
Первые дни лагерь казался блаженным краем. Вокруг лес, прозрачный воздух - густой настой хвои, грибов, моха, смолистых бревен… В зоне разрешалось до отбоя ходить по всему двору, в ларьке можно было купить махорку, мыло, хлеб. Я продал шинель и сразу же съел почти килограмм. А потом на эти деньги мы с Кириллом в течение недели ежедневно съедали по полкило сверх пайки. Нам объявили, что можно писать домой, получать письма, бандероли, посылки. Был клуб, газеты… Были женщины. Старожилы объяснили, что лагерные «браки», правда, преследуются, но кто смел, да хитер…
В эти первые дни я словно из могилы выбрался, так благодушествовал, что не мог ни злиться, ни тосковать. Старался не замечать конвоиров, которые орали, грозили автоматами. Ведь кроме них были и обыкновенные солдаты, такие, кто мог сочувственно ухмыльнуться, спросить «где воевал?»
Но очень скоро блаженная одурь прошла. Стали раскрываться будни лагеря - тусклые, голодные, страшные именно обыденностью, бессмысленностью и безвыходностью рабского существования. Все вокруг было враждебно. В лесу огромные сосны туго сопротивлялись пиле, топору и надсадно болящим мышцам. На дорогах сама земля - вязкая грязь, издеваясь, хватала за ноги и за лопаты, заползала в едва отрытую канавку, тяготила дощатые носилки, тянула на отрыв руки, выламывала позвоночник… Все, все было враждебным и внутри во мне - мысли, хвори, воспоминания.
Иным удавалось получить работу полегче, стать придурком, в бухгалтерии, в бане, в столовой, в санчасти. Но тот, кто думал не только о себе, не только о завтрашнем корме, кто не продал совести куму, т.е. оперуполномоченному, не становился наседкой-стукачом, не довольствовался тем, что сам благополучно кантуется, тот, кто способен был еще думать о других людях рядом и вдали, кто пристально глядел вокруг, тот должен был свято верить в высшие силы - в Бога или в коммунизм, в вечную Россию или в вечную Польшу, не то он сошел бы с ума, повесился бы, бросился на проволоку либо просто «задумался и поплыл», как говорили блатные, то есть умер от безнадежной тоски, от медленно убивающего отчаяния. Я твердо верил в грядущий коммунизм и в вечную Россию.
Моя картофельная бригада просуществовала всего несколько дней. Уже на следующие сутки начались поносы. В последний день на работу вышла едва половина бригады, но работали одновременно не больше трети из тех, кто добрел до поля; остальные либо сидели, печально кряхтя «орлами», либо возились у костров; больные продолжали есть еще исступленней.
Когда бригаду расформировали, меня послали на лесоповал в звено Ивана, одного из «волков», которые ехали с нами из Бреста. Он в тюрьме и в этапе был робким, неуклюжим и только застенчиво улыбался, когда блатные отнимали у него сухари и вещи, даже не пытался возражать. Но в лесу он преобразился. Глядел уверенно и весело. Обойдя разок-другой вокруг сосны, щурясь, осматривал ее сверху донизу, оглядывался вокруг и, пошептав, словно колдун, сильно хлопал ладонью по стволу.
- Ось тут… звидсиля рубаем.
Топор он держал будто вовсе без усилий за самый кончик топорища и несколькими ударами вырубал щербину в треть ствола. Потом командовал:
- Давай кий.
Одну или две жерди он упирал в ствол недорубленной сосны. Шел еще к одной, примеривался взглядом, также надрубал.
Иногда, почесав за ухом, лихо выкрикивал:
- Ну, поциляемо ще в одну… Хай дывляться москали, як у нас на Полисси роблять…
И подрубал третью сосну на одной линии с первыми двумя.
Пилы он сам точил и направлял, бережно и серьезно, прикусив верхнюю губу, ни на миг не отводя в сторону сосредоточенный взгляд. Пильщиков отбирал придирчиво. Меня забраковал.
- Ни, не годытся. Вы, пане, неривно тягнете, то закрутко, то задлуго. Так ще можно дрова пиляти, мертве дерево, а живе - ни… Бо тоди воно может упасты не туды.
Поэтому мне он поручал обрубать сучья или вдвоем с кем-нибудь распиливать сваленные стволы - «тебе, себе, начальнику».
Он внимательно следил за пильщиками, нажимал то на одну, то на другую жердь, зычно покрикивал:
- Гээй, там не ходить! Валымо! Ува-а-га - сюды не ходить!
Опережая и провожая треск пошатнувшейся, падающей сосны, он пронзительно и звонко орал: «Г-ээй, го-го-го!», и, словно направляемый криком и толчками, огромный ствол падал с раскатистым трескучим грохотом, с грозово свистящим шумом, падал, сваливая еще одну, а то и третью сосну. Земля вздрагивала от тяжелых ударов, гудела гитарно. Иван оглядывался, с гордой хмельной улыбкой:
- Ось, як полищуки валят.
Будучи бригадиром, я не успел пройти настоящей «комиссовки» в санчасти.
Измученный поносом и густеющими нарывами, я приходил к фельдшеру Коле, долговязому, белокурому, скучающему «красюку». Он давал салол с белладонной, с танальбином, мазал чирьи цинковой мазью и утешал:
- Это у всех так поначалу. Главное - питание! Загоняй барахло, ничего не жалей, ешь сколько достанешь. Хрен с ней, с диетой. Нажимай на витамины, на жиры. Пей хвойный навар. А то у тебя уже признаки цинги. А диета тут какая? Тут же не санаторий! Ну хлеб суши, и не глотай, как чайка, а жуй. Тут у нас колиты-гастриты как насморк. Главная угроза - дистрофия, сосаловка. Значит, первое дело - питание.
Заведовала санчастью молодая женщина-врач, заключенная Нина Т-зе. Под белой косынкой черные густые брови, большие темно-синие глаза и очень светлое лицо, бледное, но не болезненное, а прохладно-светлое, сильное, крепко вырубленное; твердый, неулыбчивый, красивый большой рот. Она казалась мне величественной красавицей. Уже на первых разводах мы приметили, как она уверенно распоряжалась, выводила из строя больных, истощенных и, будто не слыша, не замечая замысловатой брани начальника, спокойно возражала:
- Таких пускать на работу не положено. Я действую по инструкции.
Мы с Кириллом прозвали ее царицей Тамарой. И я ни за что не хотел показываться ей, жаловаться, говорить о поносе, о нарывах, которые особенно досаждали на срамных местах. Но фельдшер вскоре убедился, что сам не может управиться, и наступил мучительно постыдный миг. Перед гордой красавицей я горбился в уродливой наготе, дрябло тощий, грязный - в этот день мы копали канавы на залитой дождем дороге, - весь в гнойниках, с которых сползали зловонные повязки и наклейки. Веки стали свинцово-тяжелыми, трудно - казалось, невозможно - посмотреть на нее. Но она глядела спокойно, без тени отвращения и негромко приказывала:
- Подними руки! Повернись! Нагнись!… Сердито зашептала фельдшеру.
- Ты видишь впадины? Полное истощение. Почему не отметил в карточке? Ну и что, что бригадир? Вчера бригадир, а сегодня работяга. В карточке должно быть точно - ЛТЗ - легкий труд в зоне… Давай стрептоцидную мазь и Вишневского. Туда можно ихтиол. Но сначала промой борной. Клей аккуратно… Ну и фельдшер у меня. Морда красивая, душа добрая, и голова как будто ничего, а руки - обе левые. Ладно, ладно, не обижайся, красна девица… А ты кто по специальности? Ах, вот как… А где вы работали до войны? На какую тему писали диссертацию? На фронте были? Звание? В плену не были?… Да вы не жмитесь, нечего стесняться, я и не такое видела. Одевайтесь. Я военврач третьего ранга. С первых дней на фронте. А в плен попала на Изюм-Барвенковском, когда Тимошенко две армии погубил, тысяч сто, не меньше. Я была ранена, но удачно, в мякоть бедра навылет, даже не хромаю. И в лагере врачом работала. В Днепропетровске, потом возле Киева. Мы там побег устроили, к партизанам ушли, вскоре с армией соединились, но мне досталось все как положено. Один «б» и десять лет. Сперва от обиды повеситься хотела, но теперь вроде привыкла: врачи везде нужны. Вот филологу в лагере труднее. Да еще в таком состоянии. К тебе сейчас любая болезнь легко прилипнет. Минимальное сопротивление организма. Ладно, подлечим, а для начала устроим придурком. Не хмурься, не хмурься, майор, такое уж слово - это блатные придумали для тех, кто не работает физически. Вот и мы с лепилой Колей - тоже придурки. Сейчас даю освобождение на три дня. Коля, запиши в карточку: температура 38 - запомни, сегодня было 38! Идите в барак, отдыхайте. Начальнику столовой я скажу, вы к нему только обращайтесь «товарищ капитан» - да-да, товарищ, он тоже зэка, бытовой из моряков, убил кого-то. Но и здесь фасон давит. «Капитан». Скажешь ему: доктор Нина велела кормить из фонда санчасти.
В этот вечер я сидел в столовой за особой перегородкой «для рекордистов», ел порошковый омлет, тушеную картошку, куски жирной селедки. За перегородкой толпились доходяги в грязно-серых бушлатах, смотрели неотрывно, одни потухшими, пустыми глазами, у других хищно проблескивала злая, жадная зависть. Дневальные, такие же доходяги, отгоняли их бранью и пинками. Я старался не глядеть в ту сторону, не слушать.
Великолепная, давно не виданная пища! Когда увидел, почуял запах, даже дыхание перехватило от блаженной радости. Но глотать было трудно и с отвычки, и от боли в горле, в скулах, и от хриплых вздохов за спиной.
- Дай миску помыть, слышь, дядя… браток… папаша… Дай хоть понюхать…
На второй день ко мне в барак пришел фельдшер и с ним невысокий, чернявый в армейском ватнике, суконном берете, с забинтованным горлом. Он говорил сиплым шепотом:
- Я Збых - помначлагпункта по быту. Не удивляйтесь… то должность для арестанта, для зэка… Я сам есть врач… Ну если направду, так почти врач, не скончил медицинский факультет Виленского университета, учился на четвертом курсе, на психиатра… А тут война, пошел до войска, потом в партызанце был… Армия Крайова, слышали? Мы до Вильна пришли разом с Армией Червонной, така згода была, такое условие, согласие. Вместе немцев били. Но потом нас разоружили, забрали до лягрув, а меня арестовали за разговоры, сказали - «антисовецка агитация». Дали пьять лет как социально опасному. А тут зделали помпобытом. Я должен командувать в зоне над всеми дворниками, дневальными, баней, майстерскими, на кухне пробы брать з доктуром или сам один. Начальник мной недоволен, что я не умею командовать, как надо. А надо это, значит, лаяться, тут называют «оттягивать», «на горло брать» или даже бить… А я так не умею и не хочу уметь. Я есть медик, не полицай. Я поеду на больницу, буду лечить горло, у меня така ангина, могу навек без голосу остаться, буду там работать, как врач. Начальник не пускал, пока нет замены. Так уж вы, коллега, прошу очень, примите мой пост… Зделайте любезность.
Фельдшер поддержал:
- Ты ж офицер, фронтовик, свой, советский, ты сумеешь и приказать и оттянуть, когда нужно. Тебя на горло не возьмут. А на этой работе и здоровье поправишь, и хорошим людям поможешь.
Два дня Збых передавал дела, водил меня по своему хозяйству. Доктор Нина сказала, что будет помогать. Моим непосредственным начальником числился некий капитан «зам. нач. по адм. хоз. части», но он был не то болен, не то в запое. А комендант-заключенный сказал, что верит доктору Нине. Оперуполномоченный уехал в отпуск. И мое назначение произвел сам начальник лагпункта. Он говорил со мной в санчасти.
- Доктор вас рекомендует с хорошей стороны. Поэтому временно утверждаю. Вообще-то не положено. Во-первых, вы - 58-я. Этот пан без статьи осужден, по буквам - СОЭ - социально-опасный элемент, оно, конечно, одна херня, в Бога, Богородицу, белопанскую Польшу, папу римского и всю мировую буржуазию, крест-накрест… Но ты по статье антисоветчик. Это уже минус, туды его в качель, каруселью… И, во-вторых, ты следственный, срока еще не имеешь. Могут хоть завтра выдернуть. Правда, такое редко бывает. Срока теперь лепят по почте, долбают - будь здоров, и в хвост и в гриву, и в рот и в уши, спереди и сзади насквозь до пупа… Могут, конечно, вам тоже дать буквы вместо статьи, тогда это плюс будет. Но только пока ты майор, ты ведь не осужденный, значит пока еще «майор, содержащийся под стражей». Очень уж ты доходной, глаза, как у кролика, красные, ветром шатает. Вот доктор Нина, я вас послушал, отпустил того пана безголосого. Но если этот ляжет в санчасть, я тебя с твоим лепилой самих погоню шоблой командовать, так их перетак и через этак…
Доктор Нина его успокоила. В первые дни я пытался работать вопреки всем хворям, добился разрешения назначить еще двух дворников к прежним трем, убедил начальника, что осенью… больше грязи; сколотил ремонтную бригаду из плотников, штукатуров и маляров, чтобы ремонтировать санчасть, предбанник и сапожную мастерскую. Бригадиром маляров назначил Кирилла Костюхина, забрал его с лесоповала, еще нескольких знакомых из этапа пристроил к нему и в мастерские.
…Рыжий, тощий, сутулый старик в рваном бушлате подошел, когда Збых водил меня по лагерю.
- Простите, пан доктор, но вы разрешили обратиться к вам после излечения. Сегодня я выбыл из стационара. А мой бригадир, крайне грубый и негуманный - типичный кулак - уже велел мне совершенно категорически завтра выходить на развод, на повал. Но я еще абсолютно слаб, се qu'on appelle[1]доходяга. В лесу я несомненно погибну. Вы были так любезны, что вселили в меня надежду. Может быть, дневальным или дворником.
Збых досадливо отмахнулся.
- Я уже ничего не могу. Вот новый товарищ, новый помпобыт.
Проситель оказался бароном Унгерном: выпускник пажеского корпуса, он служил в протокольном отделе сперва министерства, а потом и наркомата иностранных дел, был осужден в 1938 году на десять лет («ПШ» - подозрение в шпионаже). Я назначил его дворником. Вечером он перебрался в наш барак обслуги и сразу же начал рассказывать о себе, о своих родственниках, о сложном характере Чичерина, о неприязни между Литвиновым и Чичериным. Он говорил стариковским высоким голосом, многословно, подробно, вставляя французские и английские слова. Втроем с ним и Кириллом мы пили кипяток с сушеной малиной - его пай - и нашим сахаром. Он пил из консервной банки, обернутой тряпкой, и держал ее, оттопыривая тонкий, длинный мизинец. Свысока поглядывал на других обитателей барака.
- Я слышу: здесь большинство западные украинцы, знаю: бандеровцы или баптисты. Ces sont les gens tres simples, tres primitives, presque barbares…[2] Очень странный говор. Уже не украинский, еще не польский. Один из них говорил мне: «Мы посэрэдыне между Польшей и Россией»… Но, я полагаю, скорее уж entre l'Afrique et l'Asie, ou entre l'Homme et un singe…[3]
Встречая меня во дворе, он салютовал метлой и уже издалека кричал, демонстрируя служебное рвение и образованность доходяг… И многословно-красноречиво жаловался, что ночью не добегают до уборной.
- Все это время я вынужден очищать и тропинки и дощатые мостки, все, так сказать, ближние и дальние подступы… Voila les Alpes du merde!…[4]
Молодая быстроглазая девица с белобрысой челкой над чернейшими прорисованными бровями перехватила меня в тамбуре барака, прижалась к плечу упругим бюстом, улыбнулась, лизнув губы тонким красным кончиком языка.
- Слышь, помбыт, назначь меня дневальной в контору, полы мыть, убирать. Там Сонька была, она счас на больничку поедет в декрет, мамкой будет. А я дохожу на повале. Назначь дневальной. Я тебе в жисть не забуду. Я здоровая, чистенькая, ей-богу… Хотишь сейчас подженимся, тут я одну заначку знаю за прачечной, подружка пустит. Не хотишь? Брезгаешь? Или не маячит? Ну это ничтяк. После тюрьмы все мужики доходные. А ты на такой должности, что скоро подкормишься. В лагере надо иметь жену, чтоб за тобой смотрела, повкусней что сготовила, чинила, стирала, прибирала, чтоб за тебя на лапу взяла где надо, ну и подмахнула, когда схотишь.
Опять толчок грудью в плечо и улыбка с быстрым кончиком языка. А мне было тошно и от нее, и от собственного растерянного бессилия.
- Так назначь дневальной. А за мной спасибо не пропадет, не пожалеешь…
В мои обязанности входили проверка на вшивость и поголовный охват баней. Каждый зэка должен был не реже одного раза в десять дней пройти через баню, сменить или хотя бы прожарить белье. Если в бараке обнаруживались вши, назначалась внеочередная санобработка, т.е. прожарка и баня. Но работяги могли баниться только после работы. Поэтому за несколько часов - от возвращения бригад в зону до отбоя - приходилось пропускать не меньше двух бараков. Большинство радовались бане, но немало было и таких, кто хотел только есть и спать, кто боялся простуд - перехода из парной жары в холодную слякоть, в нетопленый барак. А голодны были все, и в эти же часы был ужин. Дневальные, бригадиры, банщик, его помощник и пуще всех я хрипли от криков, зазывая, убеждая, угрожая, упрашивая…
Так как наш лагпункт был пропускным, то постоянно убывали и прибывали новые зэка, большие и малые этапы. Это вносило в банный график непроглядную путаницу и неразрешимые противоречия.
Начальник, помощники начальника по режиму и по КВЧ, доктор Нина, банщик - плюгавый, настырный паренек, комендант, дежурные надзиратели то и дело напоминали, спрашивали, кричали о бане. Бригадиры «брали на горло», орали, требуя либо первой очереди, чтоб до ужина, либо последней, чтоб успеть поужинать; унылые доходяги скулили о хворях, норовили залезть под нары, чтобы избежать принудительного мытья; сварливые скандалили; кто посмирнее, нудно жаловался на нехватку мыла, шаек, мочалы, в прожарке что-то сожгли, испортили…
Баня становилась для меня воплощением непролазного кошмара.