Высшая мера - Екимов Борис Петрович 5 стр.


— Нас на день рождения приглашают. Поехали?

Костя обрадовался, даже не спрашивая, куда и к кому. Кстати была гулянка, веселье, чтобы не лезли в голову дурные мысли о завтрашнем дне.

Отмечали день рождения Натальиной знакомой в здешнем райцентре. Вернулись поздно и спали считай до полудня. Потом Наталья убежала на дежурство, а Костя пошел по хутору, провеяться и заодно похмелиться. Долго ноги бить не пришлось. Гена Мармуль позвал его из своего двора:

— Ныряй ко мне, — и сообщил доверительно: — Самогон делаю, баба поручила, завтра же пасха. Вот я гоню и сразу пробу снимаю. Госприемка…

Годами был Гена нестар, но уже конченый человек: отечное лицо, темные подглазья, вечно пьяный. Он, как и все на хуторе Кочкарннском, рыбой занимался: покупал, продавал. Зимою стояли рыбаки у него на квартире. Из двух ребятишек один был явно чужой, не в масть, как говорится. Для Кочкарина это дело обычное. "Дети — наше общее богатство", — гласило рыбацкое правило.

Самогон Гена гнал в сарае. А пробовать его пристроились рядом, на солнышке. Хорошо здесь было: высокий холм укрывал от ветра, и далеко во все стороны синела вода.

Но долго не посидели. От станции спешила Наталья и, Костю увидев, позвала:

— Иди…

— Чего тебе?

— Иди, говорю!

Он вышел к ней. Наталья повела его к дому, торопливо говоря:

— Нынче облава будет, проверка. Самогон будут искать. Надо рыбу прикрыть. А то вчера кинули.

— Любарь! — кричал сзади Гена, — Приходи! Из вишневой бражки будем варить!

Засолочный чан с рыбой в Натальином дворе был укрыт надежно: стоял на нем дощатый курятник, люк — в сарае. Обычно его прикрывали. А вчера на гулянку спешили, закрыть не успели.

В сарае Костя достал черпалом из чана десятка два рыбин и развесил их, вроде для вялки. В бочонок плеснул рассола. Это были обычные хитрости. Увидят рыбу — вот и находка, можно и штрафовать, если есть нужда.

Люк закрыли, присыпали землей, сверху всякого старья навалили. Чужие — не найдут, а свои — не будут искать.

Милицию ждали к вечеру. Она не появлялась. Спать не ложились, долго смотрели телевизор, прислушивались: не едут ли, не идут? Любарь о своем думал. И Наталья нынче была неспокойной, выходила во двор, потом ругалась:

— Уж приехали бы скорей да отвязались. Ждать их…

— Хапать надо меньше, — сказал Любарь. — Хватаешь дуром. Вот влетишь. Это тебе не ящик рыбы…

— С ящиком бы я еще связывалась… — зло ответила Наталья. — Ладно. Последняя путина — и все.

— Зарекалась свинья дерьмо есть… — посмеялся Любарь.

— Дурачок… Ничего не понимаешь… — тоже засмеялась Наталья и добавила серьезно: — Все. Хватит, — подсев к Любарю на диван, она приласкалась, шепнула: — Ищи себе другую подругу. Хочешь — Тайсу, я ей хату продам и тебя вместе с хатой.

Любарь не знал: верить, не верить. Хотя чего тут особенного, приехала, пожила пять лет и на жизнь себя обеспечила.

— Сколько у Коли Деревянного на сберкнижке, — вспомнил он вчерашний ее рассказ, — ты могла и не глядеть, вся Цимла знает: восемь тысяч. А вот на твою настоящую книжку я бы поглядел, сколько там.

— На сберкнижке дураки деньги держат, — спокойно объяснила Наталья.

— А умные?

— А умные там, где надо.

— Все понял. И куда же ты? Назад, к своим шахтерам?

— Знаю куда, — сказала Наталья и пообещала: — Потом, может быть, как-нибудь и приглашу в гости.

— А хапнула ты много, — задумчиво сказал Любарь. — За сотню тысяч вылезет.

— Ты, Костик, свои деньги считай. И не будь дураком. Вон у вас был Владик-Спортсмен. Он пробыл две путины, квартиру купил трехкомнатную и машину.

— Он в карты больше грабанул, — хмыкнул Любарь, — у пьяных.

— Как-никак, а сделал. А вы машинешку купите — и счастливы. Остальное сквозь пальцы течет.

Она поднялась и вышла на улицу, ожидая облавы. А Любарь думал о ней, и Спортсмена-Владика вспомнил, и кое-кого еще.

— Ты только не болтай никому, — потом сказала Наталья, — про то, что я уезжаю.

И тогда Костя поверил ей: действительно уезжает. И правильно делает: лучшие времена, свободные, были позади, теперь начали зажимать.

9

Милиция в тот вечер все же приезжала. В два-три дома зашли, возле станции, забрали рыбу, самогон и куда-то подались.

Об этом узнали утром, назавтра. И в то же утро, совсем неожиданно, объявились на хуторе родная Костина мать и сестра ее, тетка Мария.

Костя сидел во дворе, покуривая, когда прошел поезд и люди, на нем приехавшие, потянулись тропкой вдоль полотна железной дороги. Людей было больше обычного — все же праздник, пасха.

Костя курил, поглядывал и вдруг увидел мать. Она шла осторожно, вперевалочку, сумка в руке. Следом за ней поспешала тетка Мария. Тетка была старше, полнее, тяжелее на шаг.

У Любаря сердце оборвалось. "За мной! — сверкнула мысль. — Значит, конец".

Старые женщины были одеты тепло: в черных старинных "плюшках", в пуховых платках. Не торопясь, осторожно шли они, оступаясь порой на щебенчатой россыпи, мимо домов, мимо Любаря в глубине двора. Тетка Мария держала в руке букетик неживых цветов. И лишь увидев эти цветы, Костя понял, зачем они здесь. Нынче пасха была. В этот день на кладбище родных покойников поминали. А чуть поодаль за хутором Кочкаринским, под бугром, в долине, в старые времена лежала станица Ильменевская. Ее давно залило водой. Построили гидроузел и затопили станицу. Но поминать родных люди на берег приезжали.

Поняв это, Любарь взял бутылку водки, кое-какую закуску и вывел машину. "Ругаться мать будет, — подумал он, но потом решил: — Ладно… Сколько лет машина в руках, а сроду мать не возил". Как-то раз заикнулась она, еще давно, он отмахнулся. И — все.

Догнав неторопливо бредущих мать и тетку, он посигналил, остановился.

— Садитесь, довезу.

— Ты откель? — удивилась мать.

— По делам… — уклончиво ответил Костя.

— Такой праздник… — осуждающе покачала она головой. — А ты как бирюк шалаешься… Ни детей, ни жены…

— Будет тебе… — остановила ее сестра. — Праздник, уж не ругай. Бог его нам послал. Мы, сынок, идем мамушку да папу проведать. Видать, в последний раз. Автобус да поезд везет, а еле добрались. А бывало — пешки, легкой ногой. Годы нас подкосили, сынок.

Они и в машину садились с оханьем. Мать пободрей, а тетка дышала тяжко.

Поодаль от хутора, на высоком обрывистом мысу, зеленеющем молодою травою, уже было людно. Стояли машины и подъезжали новые.

Костя никого здесь не знал: ни старых, ни молодых. Станицу затопили в те времена, когда он на свете был ли. Но вышел из машины и попал в круг своих: обнимался да целовался, христосовался. Молодые были веселы, старые не прятали слез, радуясь, что дал господь свидеться, и горюя о тех, кто уже не придет.

— Гордевны нет… Нет нашей Гордевнушки…

— Аникей Прокофьич ждал, так ждал. Да не свелел господь, в три дни прибрал его. Упокой душеньку… Царствие небесное…

Здоровались. Расстилали скатерки, раскладывали еду. Солнечно было и ясно, и словно расцветала земля яркой пестрядью пасхальных яиц — голубеньких, желтых и красных, синих и рябеньких — и высоких куличей в белых шапочках сахарной глазури.

Расселись, налили вина, помянули.

Стали бросать в воду крошеный куличик, яички, бумажные цветы. Легкая волна прибивала цветы к мусору плавника, к желтой пене. Просторная вода лежала широко, а где-то под ней — станица и кладбище.

Косте вдруг пришло на ум, и он сказал:

— Погодите, не кидайте зря. Я сейчас.

Он кинулся в машину, помчался в хутор и через короткое время пригнал водой тяжелую рыбацкую байду и легкую алюминиевую казанку.

— Поехали… — сказал он. — Надо на кладбище? Вот и поплывем.

— Смысленое мое дите… — охнула тетка.

Костя завел движок байды — посудины широкой — и отрядил за руль молодого мужика, а сам, с матерью и теткой, поместился в "алюминьке". Просторная вода лежала покойно, легкая рябь переливалась вдали и рядом. Другого берега не было видать.

Мать с теткой родились в станице, выросли, и если б сейчас привела их судьба на развалины, на горькое пепелище, без улиц и домов, они все равно угадали бы родину по материнским ее морщинам: пригоркам да ложбинам. Даже не глазами, сердцем узнали бы хоженое-перехоженое. Но теперь лежала вокруг немая вода, и веяло от нее зимней стылостью. Там и здесь, и в дальней дали одинаково плескались легкие волны.

Старые женщины озирались испуганно. Костя помог им, он рыбачил здесь из года в год, ставил сети зимой и летом, и через серую воду видел все: займище, на высоких пеньках которого рвали сети; прежнее русло Дона, по которому весенней порой тянула рыба на икромет; мели, богатые кормом, где рыбьи стада жировали, и ямы, куда уходили, чуя непогоду. Знал он Ярмарку — станичную площадь, кожзавод, водокачку и монастырь. Все было ведомо.

И теперь, наклонясь к матери и тетке, сбавляя газ, он кричал:

— Ярманку проходим, правим на кожзавод. Где кладбище?

— По правую руку… — неуверенно сказала мать. — Греби к монастырю.

Костя повернул лодку и прибавил ход. Тяжелый баркас, далеко отстав, следовал за ними. Мать с теткой глядели на Костю с каким-то испугом, он, словно колдун, видел все.

— Тут монастырь, — кивнул Костя и поглядел на берег, будто отмерял расстояние, — прямо под нами.

— Стой, стой! — крикнули разом мать и тетка. — Тута, у монастыря.

Костя выключил мотор, еще раз поглядел на берег, прикидывая местоположение, и сказал уверенно:

— Монастырь. Тут неглубоко. Раньше сети рвали. А теперь — все…

Старые женщины поглядели на гладкую воду. Она была серой, по-весеннему мутной — ничего не видать.

— Господи… — горько сказала мать. — Мамушка, папа… Иде вы? Могилочки ваши?..

Она заплакала в горести, и свершилось чудо. Перед глазами, полными слез, в радужной невиди всколыхнулась и расступилась глухая вода, и восстало все нерушимое, что лежало на сердце и в памяти: стена монастырская из дикого камня, рядом кладбище и дорогие могилы, опрятные, посыпанные желтым песком. Она видела их.

— Мамушка… Папа… Привел господь…

Все было, как бывает и будет у добрых людей до веку в родительское поминовенье: яички на могиле, куличик, бумажные цветы. Кладбище, а рядом — станица. По тихим улочкам ее она успела пробежать до самого дома. А когда возвратилась, то все уже кончилось. Сомкнулась вода, и по глади ее плыли бумажные цветы.

— Чего вы ревете… — по-доброму, жалея стариков, сказал Костя. — Там уж, — глянул он через борт, — ничего нет…

Мать вытерла слезы, ответила спокойно:

— Может, и так… Но сердце, оно не в кузне деланное. Это у вас другой адат. От всего отчуралися…

Костю кольнула догадка: это она про кладбище, про могилку отца, которую он опять не пошел убирать. Но мать вовсе не о том думала и упрекать никого не хотела. Она себе говорила да сестре в раздумье:

— А може, так оно и надо?.. Легочко на душе, а мы, дураки, слезы точим…

Они были очень похожи, две старые женщины, в седине, в нездоровой уже полноте, в печали.

Потом, на берегу, вспоминали по-доброму старинные годы, жизнь, которая когда-то текла здесь. И снова будто расступалась вода: станичные вихлявые улочки спускались к Дону, к пристани и парамоновским ссыпкам — амбарам. Был когда-то богатый купец Парамонов, по всему Дону стояли его хлебные ссыпки, от Ростова до Казанской. Виделось все: майдан, где шумели Никольские осенние ярмарки, выгон, где встречали с пастьбы скотину, а вечерами хороводились.

Подружка моя,
У нас милый один.
Ты ревнуешь, я ревную.
Давай его продадим!

Ах, подружка моя,
Как мы будем продавать?
И не стыдно ли нам будет
На базаре с ним стоять?!

Эти припевки людям старым дишканить было уже несручно. А вот песни играли.

Конь боевой с походным вьюком.
У церкви ржет, кого-то ждет!

Заводили старики, Арсений Ерофеич да Василий Парфеныч, односумы, полчки, вместе воевали, бородатые, как и положено казакам-староверам. Станица по старой вере жила, по праведной.

Подпевали бабы и молодежь:

Ко-онь боево-ой…
Да с по-хо-о-о… да с походны-ым…

А разъехались к вечеру. Для матери и тетки нашлась попутная машина. Костя был рад, потому что в дороге мать не стерпела бы и завела всегдашние разговоры: "Когда ты кинешь это рыбальство… Люди добрые при доме живут, при семье, а ты шалаешься…" И прежде он материнских речей не любил, а нынче и вовсе не до них было. Но, слава богу, нашлись попутчики. Костя пригнал на хутор лодки и не сразу добрался до Натальиной хаты, потому что хутор праздновал Христово Воскресенье.

А Наталья скучала во дворе. Костя был хмелен и весел, от калитки запел:

Приехал казак из чужбины далекой
На своем, на боевом коне!

Он нынче казаком себя чуял. День прошел в разговорах о былом, о станице и старых временах.

Наталья разом остудила его, сказав негромко, с оглядкой:

— Я дежурила. Звонили, спрашивали тебя.

Костя не враз понял.

— Кто?

— Сказали, ты знаешь.

— С тобой говорили, а я должен знать?

— Сказал: он знает, — твердо повторила Наталья.

Костя начал понимать. Голова была хмельной, но соображала.

— Ну, а ты чего?

— Чего я…

— Как ответила?

— Приезжал, говорю, и куда-то подался. Ты же уехал, я видела.

— А кто тебя за язык тянул? Приехал-уехал… Сказала бы — нету.

— Скажи — нету, опять нехорошо. Я ж не знала, что ты хоронишься.

— А откуда ты взяла, что я хоронюсь?

— А чего ты психуешь? Сказал бы, как надо отвечать, если будут искать.

Костя сел подле Натальи, спросил:

— По голосу не угадала?

— Нет. Молодой вроде мужик. Ты погорел, что ли?

Он вздохнул, не ответил.

— Чего молчишь?

— А чего говорить… — вспыхнула в душе хмельная обида. — Менторезы поганые. Тварье… Заглоты…

Костя поднялся и пошел к Генке Мармулю, у того стоял служебный телефон, линейный, в поселок с него можно позвонить и куда угодно по железнодорожной линии.

Мармуль уже спал, пьяный. Жена возилась в кухне, сказала:

— Звони. Этот черт нажрался и четверть разбил. Завтра проснется, я похмелю его.

Костя прошел в дом. Через коммутатор соединили его.

— Ты звонил? — спросил он, услышав знакомый голос.

— Я.

— Чего?

— Появись. Надо.

— Где?

— В отделе.

— Больше ничего не желаешь?

— Надо, — повторили настойчиво.

— А мне не надо! — закричал Костя. — Понятно?! Не надо мне! Это тебе надо! Тебе!

— Гляди, — ответил голос и смолк.

А Костя, взбеленившись, начал матом орать в замолкшую трубку. И не сразу опомнился. А когда прошла волна хмельного гнева, бросил трубку и вышел на волю.

Начинало смеркаться. Вечерние сумерки обступали хутор, полегоньку туманя далекий и близкий берег сизою мглой. Просторная вода становилась вовсе бескрайней, затопляя мир. Там и здесь и в дальней дали зажигались бакены, словно редкие звезды. Твердь земная обрезалась, оставив лишь глинистый курган и у подножья его десяток домиков хутора, тонувшего в светлой весенней ночи.

Костя неторопливо вернулся во двор. Наталья ждала его.

— Ну, что? — спросила она. — Дозвонился?

— Дозвонился, — ответил Костя. — Пошел он… — и уселся рядом с Натальей, обнял ее.

Бабье тепло и дух успокаивали, но были так ненадежны.

С вершины холма к подножию, к хутору вела набитая и в сумерках видная дорога. И на ней в любую минуту могла появиться милицейская машина.

— Нынче не было никого? — спросил он.

Наталья поняла, что речь идет о милиции да рыбнадзоре, ответила:

— Вроде не слыхать. Может, пасху празднуют. Но должны появиться не нынче так завтра.

— Так… — решил Костя. — Погостили. Пора уезжать.

Он поднялся, Наталья сказала:

— Ты хоть поужинай, — и спросила: — Много продали?

— Много, мало… — раздраженно ответил Костя. — Как всегда. Это бакланье заелось. Зажралось. Глотать они все умеют, а дела коснись — сразу в кусты. Нет… Они у меня поработают, они отработают кормежку. А то навешали лычек, звезд, корочек нахватали. Сазаньи лбы! Как навешали, так и снимут эти звездочки.

— Только не надо психовать, — поднялась Наталья. — Ты это любишь. А ты поспокойней, потихоньку, и все перемелется. В первый раз, что ли…

— Ладно. Поехал, — остановил ее речи Любарь.

— А если опять спросят?

— Был, да весь вышел. Вот и весь ответ.

Наталья вздохнула, подняла глаза и увидела звезды.

— Поздно уже. Никого сегодня не будет. Оставайся. А утром поедешь. Коньяк есть хороший.

Костина тревога невольно передалась ей. Не хотелось одной оставаться.

— Поеду, — твердо сказал Костя, взглянув на холм и светлеющую в сумраке дорогу. Он еще не знал, куда ехать, но в хуторе не хотел оставаться. Натальины уговоры лишь раздражали его. — Поеду, — повторил он. — Открой ворота.

Наталья послушно отворила ворота, пропустила мягко урчащую машину. Услышав Костино "пока", не ответила.

10

На воле становилось зябко: от Цимлы, от воды ее наносило холодом, словно лежали там, нетаянно, ледовые поля. На хуторе было тихо. Ночной поезд где-то вдали набирал ход. Скоро он прогремит здесь и умчится.

Наталья вошла в дом, щелкнула выключателем. Заиграл на белой скатерти разноцветный перелив крашеных яиц; искрилась сахарно-снежная корочка пасхального кулича; нарядная бутылка коньяка ждала своего часа в окружении хрустальных рюмок. Праздник прошел, а все осталось нетронутым. С утра — на работе, потом Костю ждала. Теперь он уехал. Впереди — долгий вечер. Телевизор включить, ужинать и глядеть, а потом — спать.

Назад Дальше