Личный демон. Книга 3 - Инесса Ципоркина 12 стр.


Потому что преисподняя твоя, царица. А значит, не удастся отсидеться в уютной мансарде со скошенным потолком и балконом на вечно солнечную сторону. В спальне Священной Шлюхи, не подобающей Законной Супруге.

Денница-младшая хохочет им вслед и, судя по заполошному скрипу пружин, с размаху падает на кровать.

А Законная Супруга без колебаний отправляется в неуютные апартаменты Люцифера. Там теперь ее место.

Опочивальня сатаны явно изменилась, стараясь понравиться Катерине. Впрочем, проделала она это неуклюже, словно бы с трудом припоминая, как угодить даме — поди привыкла за тысячи лет к непритязательности Морехода.

— Наконец-то! — усмехается Абигаэль при виде полосатого кривоногого диванчика, возникшего перед камином на месте старого-престарого рундука с резьбой на передней панели — «Собственность Дэви Джонса»,[69] плюхается на диван, кладет лодыжку одной ноги на колено другой и выпускает в потолок пару сизых слоистых колец. — Отец давно мечтал о стильной спальне.

— Он тут спал? С моим мужем? — небрежно интересуется Катя. Хотя что тут спрашивать? Разумеется, спал. Разумеется, с твоим мужем. Разумеется, тут — и еще в сотне мест. Велиар — аколит дьявола. Его вассал. Его кедеш. А значит, принадлежит своему господину в таком смысле, о каком Законной Супруге лучше не думать. То, чего жена и царица не знает, ей не повредит.

Однако чем глубже в царицы, тем тоньше чутье. Пусть Катерина не знает точно, но она чует всё происходящее за ее спиной и помимо ее воли. А заодно и всё, что было до ее воцарения, всё, что будет после, всё, чем сердце не успокоится, но только пуще разъярится. И может вслепую пересчитать все поплывшие алчные взгляды, брошенные духом разврата на своего хейлеля.

Ревнует, сказал бы Люцифер, дьяволица моя. А Льорона подтвердила бы: собственница, не то что ты, ангел наш пропащий. Нет, ответила бы им Саграда. Я не ревную. Я защищаю свое.

Катя, у которой, если разобраться, до сих пор ничего своего не было — только общее, семейное, могла лишь удивляться чувству, что явилось из пугающих темных ландшафтов под красной луной. Из глухих дебрей заповедника богов, где обитают совсем уж бесформенные чудища, пришло оно, желание ударить первой и остаться последней из выживших. И потребовало отбить, а не получится, так украсть своего мужчину у всех и вся. Вплоть до невинных пристрастий и естественных нужд. Чтоб между принятием ванны и исполнением супружеского долга выбирал долг. Вот так вот!

Впервые Катерина ощущает себя воровкой, похитительницей душ, и пьянеет от этого чувства. Пожалуй, теперь она понимает азарт мужниной любовницы, подруги, отбившей Катиного парня — да всех, кто протягивал загребущие лапы к ее, Катиному, добру. Есть в чужом, запретном, урванном на часок особая сладость. И пускай Саграда снова законная, законней остальных владелица — что такое ее права по сравнению с многотысячелетним вассалитетом, с любовной связью, длящейся от начала времен? Искра, улетающая в дымоход, пока внизу, в камине, пылают столетние стволы.

Эфемерность собственного положения туманит голову. Есть свои преимущества в том, чтобы стать царицей на час…

— На три года. С половиной, — отвечает Эби на невысказанные мысли Пута дель Дьябло.

— Откуда ты знаешь?

— В Откровении Иоанна Богослова сказано, что ты, антихрист, воцаришься на сорок два месяца. — Глаза нефилима смеются. — Ну а мы, сама понимаешь, любим человеческие пророчества и старательно их выполняем, чтоб вашей веры хватило на новые. Вот потому Денница тебя и обморочил. Денница-старший. А Денница-младшая надеется обморочить отца и мать своих, подменить ваши желания собственными. Бедный ребенок.

Желание здесь — орудие и оружие. Им можно поработить, разрушить, убить. Душу не уничтожить ни огнем, ни мечом, ни петлей, ни дыбой. На нее действуют только желания — собственные и наведенные. Тайгерм твердил и клялся, что не может, не вправе, не в силах пойти против ее, Катерины, желаний. Что лишь исполняет ее волю, осознанную и неосознанную, не погрешив против той воли ни на йоту.

Как. Бы. Не. Так.

Всё, что можно было разрушить, разрушено: желания, предсказания, клятвы. Остальное, вроде дьявольских подковерных интриг — всего лишь мелкий узор на кайме. Саграда распята в железной хватке Люцифера и его детей. И что-то тягучее и черное, будто дикий мед, проникает в душу, лишая остатков воли. Воли — но не злости, не стремления узнать, как Люцифер ее, Катю, обманул, заставил себя захотеть.

— Да что там рассказывать? — хмыкает Абигаэль. Снова втягивает щеки, вдыхает отчаянно горький дым, по силе спорящий с ароматом адской топки, и медленно-медленно выдыхает, изводя Катерину молчанием. — Об инкубах слышала? Об альбах, дуэнде, фоллето? Так ведь Люцифер и есть наш верховный инкуб. И ему, в отличие от всякой швали, чистое подавай, отборное — добродетельных, преданных, холодных, словно горная речка. Таких, как ты, Катенька. Ох, прости, владычица. — Прихватив сигару крепкими, острыми, совсем как у Велиара, зубами, Эби широко скалится. Для улыбки в ее гримасе слишком мало тепла. — Если он кого захотел, навести морок — дело минутное. Прийти, когда человеку хорошо, когда он спит, ест… сам себя удовлетворяет. И усилить его наслаждение, его желание до невиданной мощи, увязать со своим появлением, намекнуть подсознанию, что ты и есть предмет желания, причина наслаждения — такое и мелкий бес умеет.

Колбаса. Пиво. Счастье от того, что сбежала с адской кухни. Солоноватый шершавый палец на нижней губе. Счастье, счастье, счастье. Счастье!!! И похоть приходит, и забирает то, что считает своим, не обращая внимания на страх.

— Он не мог это сделать, — качает головой Катерина.

— Мог. И сделал.

Я схожу с ума. Уже сошла. И у моего безумия твое имя, Люцифер.

Глава 8

Казаки-разбойники

Первым делом решено было Катерину одеть.

Привычка ходить в чем мать родила то возвращалась к Кате, то пропадала, а с нею пропадало и восхитительное равнодушие к виду обнаженной плоти, возможное только в общей бане или на нудистском пляже. И, как выяснилось, в аду. Плоть сама по себе была одежкой, натянутой на душу, пригожую или уродливую, но поди разбери, какова она, за слоями мышц, жира, кожи, за всеми этими припухлостями и изгибами, которые столь важны смертным. Временами Саграде казалось: она почти достигла здешнего, инфернального безразличия к телу, тем более, что в геенне оно было всего лишь видимостью, чем-то вроде реверанса собеседнику, дабы не пришлось беседовать с пустым местом. Или мучить пустое место, наказывая душу за грехи, совершенные телом. Давным-давно истлевшим в освященной или неосвященной земле.

Зато дочка духа разврата твердо держалась приличий, оставаясь в иллюзорном теле и вдобавок одевая эту видимость в щегольские наряды. Она взирала на Катины неприкрытые телеса с холодным недоумением: ну как можно отказываться от маленьких радостей жизни после смерти? — и при первой же возможности беззастенчиво распахнула комод. В комнате Законной Супруги теперь имелся и комод, и прелестное бюро красного дерева — то есть все, что необходимо истинной леди. Придирчиво осмотрев белые и розовые, кружевные, атласные внутренности ящика, нефилим достала ворох вещиц, за которые Катя не знала, с какой стороны взяться.

Опять она стоит, разведя руки и покорно поднимая то одну, то другую ногу. Абигаэль одевает ее, как Велиар одевал Кэт, прежде чем отпустить пиратку в последнее плаванье по морю Кариб. Катерина почти ощущает на лице ветер, пахнущий сыростью и солеными недрами морскими, с привкусом меди. Или крови.

Саграда разжимает зубы, отпуская прикушенную изнутри щеку, и с удивлением понимает: действительно, кровь. Ее кровь. Всегда казалось, что укусить саму себя до крови невозможно — остановишься раньше. Ан нет, еще как возможно. Боль немного приглушает чувство, родившееся от рассказа Абигаэль. Но мысли так и норовят втянуться в мельничное колесо обид, жернова гнева перетирают и перетирают словесную шелуху: «…он же мне обещал… нет, не обещал, но дал понять… а вот не надо было верить… да еще дьяволу… отдать его Велиару с Уриилом, пусть творят что хотят… и плевать, что будет со мной, чем хуже, тем лучше… они еще заплачут, когда я умру… еще пожалеют…» Мысли у Кати жалкие, бабьи, плебейские.

Надо взять себя в руки. Отныне за каждое слово, за каждое намерение придется платить — собой, своим именем, своей честью. Царской честью. Учись быть княгиней ада, раз уж попалась, твое величество.

Эби посмеивается Катиным думам, споро натягивая новоявленной правительнице чулки, раскатывая их по бедрам и застегивая подвязки так же умело, как в свое время Рибка, дочь сумасшедшего брухо. И Катерина ловит себя на том, что ощущение знакомо — ей, вовек не имевшей горничных, знакомо расслабленно-отстраненное чувство живого манекена, отдающего себя в чужие руки. Что ж, немудрено, Катя давно вобрала в себя воспоминания и мысли Кэт, даже голос пиратки, звучащий в Катиной голове, воспринимает как собственный, сочувственный и теплый, а не как глумливое хихиканье альтер-эго. Саграда не помнит, когда это произошло, но она благодарна Кэт за то, что та отдала ей себя — без остатка и без попытки выторговать что-нибудь. Например, новую жизнь и новые моря.

А ведь в матери Абигаэль было больше жизни, когда ее вешали у линии прилива, чем в Абигаэль сейчас, вздыхает Катерина. Гораздо, гораздо больше. Ничего, абсолютное ничего вместо души у золотой девочки, чье имя значит «Радость отца». Хотя дочь пиратки, погибшей три века назад, еще жива. И даже не очень изменилась. Тело ее — то самое, которое Велиар привязывал канатами к кровати, лишь бы не дать дочери сбежать с крылатым райским искушением.

Пока не узнал, что его Эби хочет ангела больше, чем нуждается в нем. А Цапфуэль — наоборот. И тогда дух разврата успокоился, решив: этим двоим вместе не бывать. Несовместимы, точно две стороны РАЗНЫХ погнутых монет.

Разных? Ты так уверен в своей девочке, папочка из преисподней?

Нефилимов и ангелов всегда тянуло друг к другу. Интересно, как с этой тягой обстоит у Абигаэль?

— Говори, чего хочешь, — вопрошает Законная Супруга Люцифера леди Солсбери, свою первую фрейлину. Вот оно, первое изъявление царской воли. Кажется, вышло не слишком величественно. Да что там, признайся уж: ляпнула по-простецки, задыхаясь от волнения.

— Коронационные подарки раздавать вздумали, ваше величество? — Эби насмешливо улыбается Катиным коленям, разглаживая морщинки на шелке чулок. Саграда с шумом, будто опуская занавес, одергивает нижние юбки. Кто придумал заворачивать женщину в километры тряпок, чтобы сделать женское тело желанным? Он был настолько жесток, насколько и прав.

* * *

Мужчина изо всех сил старается не смотреть вниз — туда, где размеренно движется женский затылок, украшенный греческим узлом «коримбос».[70] Туго завитые женские локоны щекочут потную кожу в паху мужчины. Грудь колышется под платьем, словно запертая в лагуне волна. Шлейф белой шелковой лужицей растекается по ковру.

Он хотел бы видеть это, но знает: увидит и то, чего не хотел.

Он увидит шлюху.

Алые, распухшие, непристойно растянутые губы, тяжелые опущенные веки, втянутые щеки, прилипшие к вискам пряди волос — воплощение разврата. Лицо Абигаэль бесстрастно, пока она, прикрыв глаза, вибрирует горлом вокруг члена Цапфуэля. Ангел луны разлетается на части, рассыпается в пыль, а нефилим выглядит так, будто ему скучно.

Скучно, блядь!

Какой он по счету у Кровавой Эби? Тысячный? Десятитысячный? В любом случае он единственный, кто приходит к ней снова. И снова. И снова. Смертному не пережить любви нефилима. Зато ангел примет всё: игру бликов на тонком лезвии и жадную тягу полуангела к свежей крови — к ее цвету, и вкусу, и запаху на серебре ножей. Получив оговоренную дозу наслаждения, Уриил обмякает в цепях, покорно раскрываясь навстречу Абигаэль, пальцы ее змеями скользят по его спине и шее, наматывают волосы на кисть, оттягивают голову назад, открывая мнимо беззащитное горло. Полужелание-полупринуждение туманит ангельский разум, отточенный не хуже, чем лезвия умелого палача. Эби достает из-за спины лучший из своих ножей, который все это время сжимала не по-женски твердой рукой. Ее очередь наслаждаться.

Когда Абигаэль, наконец, отпускает в небытие дергающееся, хрипящее в агонии тело (которое оно у Цапфуэля? сотое? двухсотое?), ее прекрасное платье безнадежно испорчено. Все воды мира не вернут заскорузлой бурой тряпке прежней чистоты и свежести. Зато отмыть маленькие ладони совсем просто. Не нужны благовония Аравии, чтобы перебить запах крови, идущий не только от рук — от всего тела дочери Белиала. Она погружается в горячую ванну и, глядя, как медленно розовеет мыльная вода, шепчет отцу, заглянувшему удостовериться, что Эби всем довольна:

— Убери там…

Велиар кивает и идет снимать с крюка что-то, напоминающее освежеванную свиную тушу, тело дурака, пожелавшего стать мучеником за веру. Что ж, ангел исполнил пожелание смертного. Так, как лунным духом заповедано — в темном бреду, в черных делах, в крови по колено. Но знает Агриэль, и знает Абигаэль, и знает Уриил: скоро, очень скоро новый праведник попросится в святые. И снова ангел придет сюда, освещая внутренним светом человеческую плоть, делая ее прекрасной.

— К черту, — шепчет во сне Эби, вновь и вновь вытирая ладони о простыню, — к черту, разлюби меня, отъебись.

* * *

— Что ж, я скажу. Не хочу ни жажды вашей, ни восхищения, ни любви. Надоели протянутые руки. Хочу, чтобы не трогали, не ловили, не пытались присвоить, — с холодной дерзостью отвечает Абигаэль.

Катерина молчит. Внутренним взором она по-прежнему видит сломанные, обесчещенные тела жертв Кровавой Эби. Тела, оскверненные такими способами, каких Саграда и вообразить не могла. Но теперь они пылают в ее сознании, раскрашенные яркими, сочными, зазывными красками.

— Они хотели, — шелестит чуть слышный голос у Катиных колен. — Они приходили ко мне за этим.

Катя все еще молчит, ловя ощущения Абигаэль. Позыв к бегству мечется в мозгу леди Солсбери, но куда ей бежать? Нет на свете дыры настолько глубокой и грязной, чтобы скрыться от деяний Кровавой Эби. От ее жажды, от ее… популярности.

— Не осуждай ее… нас, — с порога просит Наама. — Это не она, это я жаждала человечьей крови. Незадолго до рождения девчонки Велиара я умерла, гнусно умерла, грязно. Сгорела на костре тайгерма. И сорок девять черных кошек — до меня. От нашего воя луна стала красной, вокруг нее сгустился огненный ореол и держался девять дней. Не знаю, получил ли тот ублюдок, что замучил нас, свой кусок магического пирога, упокоились ли бедные зверушки в раю для мурзиков, но я — я вернулась в смертное тело. В тело дочки Белиала. — Улыбка матери демонов превращается в оскал. — Намереваясь мстить — всем людям, всем без разбора. Демоны, прямо скажем, неласковы с людьми. Но только обезумевший демон будет обращаться с людьми… по-человечески. Ты же понимаешь: блад-плей и найф-плей[71] — изобретение вашего разума, не дьявольского? Мы, если хотим убить, убиваем сразу.

— Мы мучаем вас, — голос нефилима вплетается в голос матери-тьмы, необоримой клипот Хошех, — потому что вы просите нас об этом. Вы нас об этом молите…

— …верите, что мука очистит вас…

— …подарит вам знание…

— …поставит вас рядом с нами…

— …и вы готовы уничтожать друг друга и сами себя…

— …Caedite eos! Novit enim Dominus qui sunt eius. Убивайте всех! Господь отличит своих. — И Наама, запрокинув голову, хохочет, вперемешку с хохотом из ее горла рвутся крики тех, кто был вырезан в Безье,[72] а из глаз льются их слезы. — Ты все еще веришь, что человек не может захотеть такого для СЕБЯ, пускай и выбрал это для ДРУГОГО?

— А всё любовь, всё она, проклятая, — улыбаясь кроткой, девичьей улыбкой, кивает Кровавая Эби. — Любовь к родине. Любовь к господу. Любовь к идее. Любовь к тому, ради кого ты готов мучить на перекрестках беззащитных тварей божьих…

— …и зажигать божьи костры! — лениво тянет Наама, перебирая своими нечеловеческими пальцами в четыре фаланги длиной. — Костры инквизиции. Или костры Бельтейна. И то, и другое — костер божий, ведь так, Катенька, жена моего предвечного любовника? Есть тебе, ради кого зажечь костер?

Есть. По крайней мере двое. Или даже трое. Любовь к ним оправдает все подлости, все жестокости, все грехи мои, смертные и простительные, звенит в мозгу злая струна. А не оправдает — хрен с ним, с оправданием. И без него в аду сгорим, моя любимая. Не так страшна геенна, как ее малюют. Не так страшны муки совести, и одиночества, и бездушия. Прямо сейчас у твоих ног — живой тому пример, дочь демона и прапрапрабабки твоей, сидит на ковре из шкур, сколько же зверья пришлось угробить, чтобы застелить эту огромную комнату от стены до стены, сколько же пришлось угробить людей, чтобы выжечь эту сильную душу дотла, чтоб ни синь-пороха не оставить…

Саграда перестает понимать, кто здесь казаки, а кто разбойники.

Она даже не понимает, кто тут мать, а кто дочь греха. Абигаэль, дочь уличной девки, хозяйка клуба, где людей превращали в дрожащее, всхлипывающее мясо, Наама, хранилище частиц Лилит, пущенной в распыл по слову адамову — судьи они ей, Кате, или подсудимые? Может ли она, благополучный потомок, презирать своих странных и страшных предков, живших в странные и страшные времена? Времена, когда замученные животные, ненароком ставшие обиталищем могучих древних существ, возвращались с того света, дабы наказать палачей. А заодно весь род человеческий, жестокий и косный, как никакое демонское блудилище.

— Ну где же ты? — на спину Катерине ложится широкая мужская рука. И запах моря, пепла, зверя, секса — наплывает, обволакивает. — Я тебя ждал, ждал…

— Ты меня ждал?

— Как третьего пришествия Антихриста, — ворчит Люцифер. — Извелся весь.

— Прости, любимый, на примерке задержали, — Саграда откровенно веселится. Когда ладонь сатаны поглаживает ее спину — и сердце на месте. Кто бы ей раньше сказал, кто бы ей сказал такое…

Назад Дальше