Личный демон. Книга 3 - Инесса Ципоркина 13 стр.


— Ну где же ты? — на спину Катерине ложится широкая мужская рука. И запах моря, пепла, зверя, секса — наплывает, обволакивает. — Я тебя ждал, ждал…

— Ты меня ждал?

— Как третьего пришествия Антихриста, — ворчит Люцифер. — Извелся весь.

— Прости, любимый, на примерке задержали, — Саграда откровенно веселится. Когда ладонь сатаны поглаживает ее спину — и сердце на месте. Кто бы ей раньше сказал, кто бы ей сказал такое…

— М-м-м, приме-е-ерка, — тянет Денница, точно катая слово на языке. — Приме-е-ерка… И что нынче в моде в аду, милые дамы?

Впервые с начала церемонии утреннего одевания Законная Супруга бросает взгляд на платье, в котором ей придется щеголять весь третий, завершающий день двойной свадьбы Люцифера, его Священной Шлюхи и их деток. Лопни моя корма, а звучит-то как непристойно, посмеивается Кэт в Катиной голове. В такой день можно и голой походить, словно на шабаше.

Однако Катерина одета в простое и удобное платье а-ля соваж,[73] отличающееся от привычных летних сарафанов разве что длиной.

И расцветкой.

Белый, точно шерсть ягненка, лиф едва заметно розовеет к линии талии — алому шнурку, перехватывающему ткань под грудью. Шнурок похож на резаную рану, сходство усугубляет наливающийся краснотой узор — струйки крови, стекающие вниз по белому-белому платью, такому легкому и чистому сверху и тяжко-багровому у подола, где плотная вышивка — темно-вишневая нить и благородный опал, то молочно-белый, то красно-бурый — напоминает лохмотья кожи и мышц, растерзанных пыткой. Или любовью. Любовью с нефилимом.

Тошнотворный привкус меди расцветает на языке в полную силу, желудок скручивает в ожидании потока крови, распирающей гортань и пищевод. Саграда хватает ртом загустевший воздух, без голоса шепча на вдохе: не я, не я, не я творила ужас в грязных притонах и в респектабельных особняках, не я распинала и четвертовала, не я коллекционировала орудия пытки, ножи и цепи, кнуты и плети, не я лила в раны кислоты и щелочи, не я пробовала человеческую плоть на вкус, господь всевидящий, всемогущий, всепрощающий, прошу, НЕ МЕНЯ!

В себя ее приводит лишь голос Люцифера — светски-небрежный тон, каким большой, серьезный мужчина беседует с провинциальной барышней, впервые привезенной на ярмарку невест. Вроде бы ни о чем, но с твердым намерением оценить стати, родословную и цену племенной кобылки, чей норов и капризы никого не интересуют — ни продавца, ни покупателя. Стой смирно, животина, для тебя ж стараемся!

— Сколько живу, а мода не меняется. Все так же в моде стыд, вина и гнев. — Денница протягивает руку и сжимает Катину ягодицу через ткань. — И, конечно, похоть.

На лице дьявола хищная усмешка, полная жадного предвкушения. На лице Эби — непрошибаемое, профессиональное безразличие. Маска, надетая во время отвратительного и одновременно притягательного садомазо-шоу с участием Уриила — надетая, похоже, надолго, если не навсегда. Дочь аколита сатаны будто военный хирург, латающий раны и проводящий ампутации без анестезии, всегда готовый пошутить без улыбки: хорошо зафиксированный больной в обезболивании не нуждается.

— Поверь, этот фасон лучше всего подойдет для… прогулки княгини по владениям, — чуть запнувшись на середине фразы, отвечает Абигаэль.

— Ну, через озера крови и прочих телесных жидкостей я княгиню и на руках перенесу, — ядовито парирует Люцифер. — А буде она пожелает, так и вовсе пролечу на крылах быстрее мысли на высоте ангельского полета. С такой высоты даже преисподняя смотрится стильненько. После чего мы неплохо проведем время в любом тропическом раю, на какой моя Саграда укажет. До самого конца реформ.

— А по окончанию реформ ты станешь топливом для адской топки, придурок, — почти ласково произносит Наама. — Сколько тебе повторять, реформатор: геенна останется геенной, потому что ее хотят именно такой! Все хотят, не только демоны, но и обреченные. Мы ЛЮБИМ наш ад. Лю-бим.

— Романтики, — пренебрежительно кривит губы Тайгерм. В его лице действительно появляется что-то кошачье: так горный лев смотрит с высокого дерева на скунса, размышляя, сожрать его или не трогать вонючку. — Любители дерьмовых озер и гнойных туманов. Ценители котлов и сковородок. Защитники вековых отложений грязи божественной и человеческой.

— Не на-а-адо, — с нескрываемой угрозой произносит мать демонов. — Не надо так о собственном детище. Ведь это ты создал геенну, красавчик.

— Я был молод, глуп и настроен мстить, — разводит руками Люцифер. — Тебе ли не знать, что такое гнев ангела. Бывшего ангела. Просроченного.

— Ну а сейчас ты стар и мудр? — иронически округляет глаза Наама. Так Катины кошки глядели в миску с сухим кормом: ты что, серьезно, хозяйка?

Они стоят друг напротив друга, двое кошачьих, готовые разорвать вселенную, словно пойманную ворону. Птичка уже и не трепыхается, висит, покорная, в ощеренных пастях.

— Да, я стар. И мудр. Потому что досыта хлебнул времени, — морщится Денница. — Того самого, человечьего, которого ангелы и боги не замечают. В любой миг тебе насыплют курганы, горы, материки времени. Мы, первородные, сроками меньше тысячелетия не мыслим. Отсюда и справедливость наша высшая, нечеловеческая. За любовь к сладкому — тысячелетие адских мук. За любовь к безделушкам — пять тысяч лет. За любовь к бабам — десять тысяч! За любовь к себе — веч-нос-с-с-сть… — Последнее слово он шипит, как змея, наклонившись к самому лицу матери обмана.

Наама прикрывает глаза складчатыми, точно у крокодила, веками. Словно боится, что древний змий укусит ее — прямо так и вопьется в щеку кипенно-белыми, ровными зубами. Только демон знает, на что способен другой демон.

Однако повелитель преисподней не вцепляется ни в щеку, ни в глотку своей вечной, будто срок в аду, любви. Лишь выпрямляется и продолжает:

— Сколько здесь таких, кто уже не помнит, за что наказан? А в самом деле, за что? — Дьявол обводит взглядом притихших женщин. — За взбрыкнувший инстинкт размножения? За кусок мяса, съеденный в постный день? И что мне делать с их нерушимой виной, когда вера людская изменится? Когда распутство станет нормой, а про посты начнут говорить, что они берегут верующему… — Люцифер сладко улыбается: — …фигуру. Я что, за нарушения диеты карать должен? Или, как старые боги, за гейсами следить, выдумывая глупость за глупостью: не открывать ставни после захода солнца, не пить молока черных коров, не наступать на трещины в асфальте… Я теперь бог обсессий и компульсий?[74]

— Здесь карают за преступления против веры, — тихо, но упрямо гнет свою линию Наама.

— Которой из? — бросает Денница. — Сколько их сменилось с тех пор, как ты превратилась в ничто, меньше, чем в ничто? Никто не помнит заповедей прошлой веры, — Люцифер обхватывает шею матери демонов, пригибая ее к себе, упирается своим лбом в ее лоб и шепчет театральным шепотом, так, что слышат все вокруг: — Помнят только, что вера эта была лжива, пустословна, неразумна и вероломна. Впрочем… — Он лениво машет рукой. — То же они могут сказать и про свою. Не сейчас, так через полвека. Часики перевернутся и благодать со злом поменяются местами. Вера обманет и этих, нынешних, и их детей, и детей их детей.

— Поэтому ты решил превратить ад в филиал фемгерихта,[75] наш вольный судья? Напомнить тебе, чем оно на земле кончилось? — фыркает Наама. — «Клянусь в вечной преданности тайному судилищу; клянусь защищать его от самого себя, от воды, солнца, луны и звезд, древесных листьев, всех живых существ, поддерживать его приговоры и способствовать приведению их в исполнение. Обещаю сверх того, что ни мучения, ни деньги, ни родители, ничто, созданное Богом, не сделает меня клятвопреступником»! — И мать обмана торжествующе щелкает пальцами в опасной близости от носа сатаны. — Тебе ли не знать… — Пауза, наполненная издевкой: — …чем заканчивается всякая Святая Эрмандада?[76]

— Я. Не. Позволю. Судить. Ее. — Денница разворачивает свое крепкое, жилистое и мускулистое тело так, что Саграда оказывается за его спиной. Эта спина отгораживает ее от присутствующих не хуже солнечной завесы над камнем Шлюх, не хуже водопада из святой воды, не хуже церковных стен: никто из демонов или обреченных не пройдет. И не коснется ее, Кати. Потому что Он не хочет, чтобы Ее судили за грехи, совершенные по любви, по доверчивости, по глупости. Довольно с него потери Лилит. Он больше не верит в правосудие божие.

Вот оно! — хочется кричать Пута дель Дьябло. Вот! Я поняла, что затеяли ангел луны и второй князь ада, на что намекали мне дочь и зять (как же трудно считать это двуполое чудище сыном) и что прямым текстом твердит сейчас моя вторая половина, моя Китти, моя Ламашту, моя Хошех, мать-тьма, начало начал: ты чертов придурок!!! Потому что любишь меня — и это тебя убьет. Или сделает то, чего не удалось всевышнему: любовь тебя доломает.

Ангелы-предатели, подручные лживых светил, друзья-аколиты, насквозь прогнившие вассалы, любовницы-потаскухи тысячелетней выдержки — они отнимут у тебя то, что ты создал и счел своим. Как тебе объяснить, КАК: ничего нам не принадлежит, муж мой, князь мой, горе мое. Мы принадлежим тому, что мы создали, а не оно нам.

— Мореход, — Катерина окликает его тем именем, которое кажется особенно неуместным здесь, в преисподней, — я готова идти. Ногами. Сама.

Пусть это будет последним, что она сделает, но княгиня ада спасет своего князя, пройдя геенну огненную насквозь.

Глава 9

От правды антидота нет

В общем-то привычный для бабы подвиг, деловито думает Катя, засовывая ноги в высокие баретки на каблуке рюмочкой: ходить за избранником своим и даже бегать. Босиком по снегу, русалочьими заколдованными ножками по острым ножам, без голоса, без жалоб, без надежды.

Абигаэль молча склоняется к самому полу и шнурует, утягивает, разглаживает. Атласные и расшитые, вовсе не прогулочные, а бальные, на ощупь ботинки тверже испанского сапога. И ходить в них наверняка пытка, меланхолично замечает Катерина. Что ж, еще одна — из многих и многих, приготовленных для нее заговорщиками. Саграда уже поняла суть заговора против Денницы-старшего, заговора путаного, со множеством развилок и тупиковых путей, с надеждами вместо расчетов… И главная-то надежда в том, что тебя поймают и остановят задолго до того, как будет совершен твой последний, роковой шаг.

Словом, заговор как заговор.

В котором все сводится к тому, доживет Катя до коронации ее, владычицы, всем миром, всем адом, или нет. К престолу, на который она воссядет, чтобы править три с чем-то года, еще прийти надо — пешком, по грязи и крови, по огню и железу, не щадя ступней и души. Да и сколько ее, той души, осталось?

Нет человека — нет проблемы. В геенне это тоже работает. Нет человека по имени Катерина, с его хрупкой психикой, с жантильностью дурацкой — нет и необходимости менять единственно верные адские традиции. Наверное, Велиар подговорил дочь убить меня по дороге, отрешенно предполагает Катя. Не ножом под ребра (фу, вульгарность какая), а легким мановением умелой руки сделать так, чтобы я не выжила. Ох, Эби, Эби, первая и последняя фрейлина моя…

Еще бы Велиару не заказать Саграду беспощадной доченьке своей: князь ада, поддавшийся разрушительному чувству — не доброму старому чувству разрушения, а тому, что, подобно камню порчи, разрушает все вокруг, в том числе и собственного носителя — такой князь опасен. В нем все меньше желания хранить и лелеять преисподнюю в ее первозданном виде. Ад может стать чем-то иным. Чем-то точным, справедливым и оттого совершенно безжалостным.

Ни надежды, что ты здесь по ошибке загробного судии, ни веры, что господь отличит своих, придет и отделит агнцев от козлищ. Ты взвешен на весах и найден очень легким — и не будем перевешивать в Судный день в долине Еннома,[77] оставим приговор без изменений.

Ради нее, Катерины, Денница готов отнять у обреченных надежду. А значит, и у себя, и у Велиара. И у всех аггелов своих, ввергнутых сюда, но с правом на апелляцию — через три-четыре вечности. Ради трех с половиною лет, проведенных с самой опрометчивой и бестолковой из Саград, сатана готов расстаться с последним, истончившимся осколком веры в прощение. И лишить веры всех, всех без исключения. Себя и тех, кто сейчас горит, тонет, стынет, расползается лохмотьями в руках, когтях, зубах палачей. Палачей, которым ничуть не слаще, чем жертвам.

Вряд ли Велиар любит ад всем, что у него вместо души. Он не станет защищать преисподнюю как родину, для них с Люцифером родина расположена километрами выше, у корней райского древа. И они ни на секунду не забывают, что они ангелы. Бывшие. Просроченные. Мысль об этом наверняка словно незаживающая рана. Со временем каждый из аггелов сатаны как-то свыкся с ней, снова научился дышать, не захлебываясь при каждом глотке воздуха раскаленной, будто пламя геенны, виной, вот только… Только они убьют за последнюю, призрачную возможность вернуться из несправедливого ада в горние выси. В царство справедливости.

А из царства справедливости, каким станет преисподняя после реформ, куда им возвращаться?

Я обречена, тускло соглашается Катя. Мне не дойти до коронационного зала — ни живой, ни мертвой. Я развеюсь, исчезну, расплывусь пеной. Ну и пусть. По крайней мере у него останется шанс на возвращение. Давай, муженек, давай… Все получится, и ты сольешься с предвечным, а я… я тоже своего не упущу.

Жаль, что на мне бальное платье, а не военная форма с портупеей, хмыкает Катерина. Очень эффектно было бы сейчас застегнуть ремень и выйти, чеканя шаг, навстречу своей судьбе. А я вместо этого приподнимаю подол двумя пальчиками, хоть и направляюсь именно туда — судьбе навстречу.

— Ты. Не. Пойдешь! — шипит Люцифер, снова превращаясь в змия с древа познания. — Наши владения — не загородный парк, поверь. И переход через ад — не компьютерная бродилка, после которой ты восстановишься, как по волшебству. Даже я не смогу ни защитить тебя, ни вернуть!

Саграда слышит в повелительном голосе нотки мольбы. Вот всегда они так, мужчины: подведут к пропасти, покажут всё — и хлипкий гнилой мостик, и сказочный замок на другой стороне, поставят на том краю, за который ступать нельзя, ведь не выбраться потом. И когда ты уже готова ползти вперед, упрямая, точно распоследняя сука, начинают тормозить и ныть: может, не надо, может, остановишься — прямо там, куда шла все это время?

Чем отвечать, ввергаясь в неизбежную ссору, да с бабской жестокой разборкой «Ты сам это начал, молчи уж теперь!», лучше не услышать сказанное, пропустить мимо ушей, застегнуть невидимый ремень, поправить невидимую саблю, невидимую ташку — и открыть дверь в неизведанное, каменно-земляное чрево.

В Тоннель рук, как выяснилось.

На секунду-другую (ну хорошо, на десяток-другой секунд) Катерина замирает, озираясь с гневным, брезгливым недоумением: эт-то что еще за дрянь?! — но потом смиряется и делает шаг.

— О, здесь мы вместе! — отрывисто и, как показалось Кате, совсем не радостно произносит Абигаэль. — Держи.

И протягивает Саграде тесак. Слишком короткий для меча, слишком длинный для ножа, созданный, чтобы рубить древесные ветви… или человеческие кисти.

Горячие и холодные, влажные и сухие, вяло повисшие и жадно извивающиеся, они сплошняком покрывали проход, поджидавший Катю. Это было омерзительно.

* * *

Разумеется, Катерина не помнила, кто и когда ущипнул ее в первый раз. Скорее всего, ей было несколько дней от роду, когда чьи-то пальцы схватили ее за щеку или за задницу и ощутимо сжали. И понеслось…

Почему людям кажется, что их прикосновения доставляют удовольствие? Как знак симпатии, как теплое, нутряное чувство, на деле темное, настойчивое, липкое. Лоснится влажная кожа, пахнет гретой пластмассой, сигаретным дымом, съеденным обедом — и вдруг накрывает тебе пол-лица. Или пол-ляжки, полгруди, ползадницы. Втирается в тебя, вплавляется, точно пытаясь вырвать кусок мяса побольше. Не руки — тысячи раззявленных острозубых пастей, всегда готовых выесть шмат плоти и заглотнуть не жуя.

Неудивительно, что пухлая рыженькая девочка, у которой словно мишень на спине была нарисована, постоянно попадала в поле зрения фроттеров, охотников за стеснительными школьницами. Подруги постарше уже ругались или хихикали, ощутив на теле мужские руки — и только Катерина коченела вся, застывала на грани желудочного спазма и обморока. Казалось, все вокруг видят, что делает с нею на глазах у посторонних людей отвратительный незнакомец — но никто и не думал вмешиваться, заступаться, помогать. То же чрезмерное, почти сонное спокойствие на лицах и то же грязное любопытство в глазах: ну-ка, ну-ка, что ты будешь делать, маленькая? Вид, будто ничего не происходит? Сцену «что-вы-себе-позволяете-я-не-такая»? Да все вы такие, все. Стой смирно, пока тебя будут лапать… кобыла рыжая.

Бессильная обида, с годами превратившаяся в злобу — столь же бессильную — ни от чего не спасала. Весь мир давал Кате понять, что она давалка, подстилка, мясо в быстрых жадных руках. Хорошо, что однажды она постарела. И больше не представляла интереса для грязных танцев в душных, переполненных вагонах. Танцев, в которых танцует только один. Второй терпит.

— Страх насилия, — бесстрастно констатирует Эби, поднимая нож и разглядывая, как бегут по лезвию отражения рук, играя, точно свечное пламя. — Это нам на двоих.

Неужто Абигаэль тоже боится насилия, боится потных рук, забирающихся под одежду, ползущих по телу гигантскими мясистыми пауками… Бррр!

— А ты как думала? — невесело усмехается дочь демона разврата. — В папочкином доме кого только не принимали. Но самое ужасное, знаешь, что? — спрашивает Эби, пробуя ногтем лезвие. И сама же себе отвечает: — Что папочкина месть негодяям и развратникам никогда меня не удовлетворяла. Слишком уж она была изощренная. А мне хотелось ЭТОГО!

Назад Дальше