Или точно кусок мяса между ломтями хлеба. Вот-вот протянется жадная ладонь, сгребет всех троих и потащит в бездонный, вечно голодный рот.
Отчего-то Катерине жаль не себя — их. С их нескончаемой жизнью, неостановимой враждой, неизбывной тоской по тому, кем они были до грехопадения, когда человек, ведомый земной, земляной, глиняной податливостью своей, отдался на милость любопытства. Не зная, что любопытство — беспощадно. Уступчивость и мягкотелость людская дорого стоили сильным мира сего, и мира того, и всякого мира. Они раскалывались на части, дробились в пыль, распылялись по сотням мифов и сказок, мельчая и растворяясь в пустоте, тьме, небытии. Сами в себе.
Самаэлем ты был — стал Уриилом. Была Хошех — стала Наамой. Не лучшая карьера на свете.
— Будешь любоваться дальше, детка, или к делу перейдем? — голосом Уриила спрашивает Самаэль. И снова пространство идет рябью, будто вино в бокалах на дрогнувшем подносе. Уриил — ангел грома и колебания, вспоминает Катя. Он объясняет смертным сокровенные пути божьи. Как тут без грома и колебания обойтись? Зато Самаэль тих и недвижен, словно воздух перед грозой. Перед грозой, которая может продлиться сорок дней и сорок ночей.
Тот, кто звался Самаэлем, приходил перед бедой, безмолвный и безжалостный. Перед изгнанием из рая, перед потопом, перед гибелью. Тот, чье имя Уриил, оставался после, наставляя и утешая. Открывал сокровенное, дарил обещания. Только тем они и различались, что Самаэль знать никого не знал и хотеть не хотел, а Уриилу было дело до всего и до всех. И до нее, Кати, и до тех, кто имел неосторожность оказаться рядом.
— К какому делу? — вздрагивает Катерина, вырванная из размышлений. Нашла время и место размышлять — перед лицом ангела, что страшнее самой геенны.
Лицо, кстати, как было, так и осталось приятным, располагающим к доверию. Еще бы не довериться смерти, она вовек никого не обманывала, крепче всего на свете была, никого не обделила, не обошла.
— А к этому самому! — Самаэль, не отрывая руки от стола, одной кистью подает знак: давай, мол. И могучие, каменной крепости ладони с нечеловечески длинными пальцами хватают Катины предплечья, сводят сзади, за спинкой стула, локоть к локтю, больно выкручивая суставы. Саграда успевает вдохнуть — а выдыхает уже в запястье ангелу, пятная выдохом зазубренный нож, поднесенный к самым Катиным глазам.
Ничего, храбрится Катерина, ничего. Я же княгиня ада, меня нельзя зарезать, словно овцу…
— На что ты рассчитывала, придя ко мне в Беэр Шохат[81] — сама, точно овечка? — щерится Самаэль.
Капля, огромная, похожая на окровавленную затмением луну, повисает на острие. Катя завороженно следит за ней, понемногу сводя глаза к переносице: еще секунду… одну только секунду… дай мне подготовиться, дай надышаться перед смертью, дай мне этот последний глоток жизни, дай! Катерина, пытаясь вдохнуть хоть немного воздуха, широко открывает рот.
И чувствует ожог на языке — то ли кипятком, то ли холодом, не поймешь. Но в голове не по-хорошему проясняется и Катя в который уж раз убеждается: зря она это. Всё зря. Не хватило у нее пороху на то, чтоб перейти ад и стать собой. Эх, кабы от нее, от Пута дель Дьябло, требовалось мир спасти или погубить — так нет же, извольте себя поменять. Всю, от ранних детских якорей, держащих разум в гавани с тех пор, когда и разума-то никакого не было, так, недоразумение одно.
А как менять, когда ты правды с детства боишься — любой, даже самой пустячной, не раздумывая, подменяешь ее ложью? И продолжаешь жить, трясясь от ужаса при мысли о разоблачении.
Ведь что такое правда? Это отказ, отказ и отказ. И злость в ответ, и слезливые упреки, и вечный бой за каждое сказанное тобой «нет», и чувство вины, сопящее в ухо: ну зачем ты так? ну что тебе стоило? К чертям собачьим такую правду. Пускай приходится запоминать сотни выдуманных фактов, сотни стандартных отмазок, лишь бы не выдать простой истины: в руки я не дамся. Не позволю собой обладать. Буду улыбаться и кивать, слушать и отзываться, и казаться легкой добычей, но в один далеко не прекрасный момент вытяну руку перед собой, толкну в грудь — а ну назад! Не подходи. Ты и так уже слишком близко, хочешь, чтобы стало ближе некуда? Нет. Тебе придется остановиться на этом рубеже, видеть, но не владеть.
Ответ предсказуем: обида. Из которой, как известно, ничего хорошего не родится. Только желание отомстить, причинить боль, изломать в щепки, но присвоить. Желания маленького ребенка во взрослом, сильном теле — опасная вещь. Надо уметь прятаться от них за броней лжи, если не хочешь, чтобы тебя сломали.
Вторая капля срывается с ножа и падает на корень языка, проскальзывая сразу в горло. И вот она, правда, встает перед Катей, простая и жгучая, как кислота.
А ведь ты только и ждала, пока тебя кто-то присвоит. Не хотела, но ждала. Чтобы совершить поворот от ненужности к нужности. И понять, что ненужность — самое то для тебя. Незначительность, невидимость, непотребность — от слова «потребление», ни от чего другого. Привыкла, что никому ты ни для чего и тебе никто ни к чему. Обуютилась в этой непригодности, точно в старом, пропахшем хлоркой и потом одеяле. Тело почти превозмогло сопротивление души, почти заставило поверить: таковы они, путь земной и путь сокровенный, видны от края до края, выпрямлены и выровнены — знай себе шагай, ать-два, не сбои.
Катерина обмякает в хватке Тьмы Хошех, впитывая правду, которой поит ее мозг Пустота Боху: когда ты станешь тенью себя, а тень станет тобой, от вас обеих не останется ничего, словно от сложенных чисел, отрицательного и положительного. И снова у Люцифера будет только Лилит, и только Самаэль. Никаких зверей, вышедших из моря, никаких попыток урвать счастья на стороне, адская, ненарушимая верность, истинный брак, истинное братство, заключенные на небесах — навечно.
Такова она, правда ангелов. Убивает лучше ножа. Глаза Катерины закатываются, она ждет третьей капли и почти жаждет ее.
Вот она, играя всеми красками заката, ползет по долу[82] к острию, неся избавление от бремени духа и плоти, раскрывая двери в небытие.
— Замри, — зло выдыхает кто-то за Катиным плечом. — Ниацринель! Ко мне, раб.
И третья капля испаряется с зазубренного клинка, не нанеся последнего удара. Катя по-прежнему жива, некошерная шхита[83] прервана — вот только кем?
Не стоит врать себе, будто не понимаешь, кому обязана жизнью. Катерине не нужно оборачиваться, чтобы знать, кто стоит за ее спиной. Но как только хватка матери демонов отпускает Катеринины локти, а нож Самаэля больше не касается щеки, Саграда смотрит через плечо. И видит Мурмура, держащего Нааму за глотку, приподняв над землей на вытянутой напряженной руке. Пальцы сына впиваются в горло матери с такой силой, что темная кожа на его руке и на ее шее наливается белизной. Катя впервые замечает: тела матери обмана и хозяина нганга одного оттенка, напоминающего сиреневые ягоды неспелого винограда, терпкие и упругие. Сейчас они выцветают в серый, становятся плоскими и бестелесными, словно старые фотографии.
— Отпусти ее, — шелестит Самаэль. — Отпусти, щенок.
— Сперва отпусти жену моего отца, старик, — рявкает Мурмур.
И только тут Катерина осознает: все это время зазубренный нож ангела смерти маячил в опасной близости от Катиной яремной вены. Выходит, ради спасения своей второй матери (то есть тещи… и мачехи заодно) повелитель нганга взял в заложники свою первую мать. Если бы Кате пришлось выбирать между ними двумя, она бы точно выбрала не себя. Саграда не сделала Мурмуру ни единого одолжения. Если не считать того, что отдала ему свою дочь. Которая и так, строго говоря, была его.
А вот и она, Катина дочурка.
— Зачем? — мягко спрашивает Дэнни, вытаскивая из сведенных пальцев Самаэля смертный клинок. — Зачем ты все это затеял: промыл мозги Велиару, распалил Уриила, заставил Нааму помогать?
— Затем, — со спокойной решимостью отвечает Самаэль, — что истинный князь ада здесь я.
Глава 10
Дьяволы истинные и неистинные
Не сказать, чтобы Катерина удивлена. Да никто не удивлен. Древние предания усердно врут, рассказывая, кто первый, кто главный — неужто дьяволы в аду не последуют примеру людей? Особенно если заняться нечем. И в самом деле, не охранять же рай, не требующий охраны, потому что внидут в него лишь достойные и останутся в нем самые стойкие? Не завоевывать же ад, который демоны отдадут с радостью за пару дополнительных выходных? Не развращать же род людской, успешно развращающий себя без всякой помощи со стороны, не считая научно-технического прогресса? Значит, единственная радость у дьяволов та же, что у высшего состава обленившейся, разожравшейся на покое армии — перебивать друг у друга синекуры и любовниц. Да строить на досуге заговоры разной степени несуразности.
— Хочешь преисподнюю в единоличное пользование? — изумляется Саграда. — Тогда тебе надо было оберегать меня, а не убивать.
Я бы преподнесла тебе эту дыру на блюдечке, думает Катя. Мне бы только своих забрать. Семью. Мою адскую родню, целый табор родни, ведь ты бы отпустил нас, Самаэль — вот только куда? Куда нам идти, скитальцам, если здесь последняя гавань, где все мы соединимся — плечо к плечу, тело к телу, прах к праху, сравнявшись, наконец, с теми, о ком врем в сказках, мифах и исповедях психоаналитику?
— В единоличное… пользование… — задыхается Наама, отпущенная наконец-то Мурмуром и сразу упавшая на колени. Но задыхается она, похоже, от смеха, который рвется наружу, похожий на лающий кашель. — О-о-о-ох, Китти, какая же ты наивная… Преисподняя больше срединного мира во много раз! Все земли людей отражены адом — от тех, что погрузились на дно морское, до тех, которым еще предстоит всплыть со дна. А ты что думала? Надо же нам куда-то вас, многогрешных, девать. И всю эту громаду под единую руку собрать… Да властителей ада больше, чем в гримориях и бестиариях всех времен и народов описано. Ты, если выживешь, станешь царицей одной из адских бездн. Одной-единственной. — И мать демонов смотрит на Катерину насмешливо-торжествующе, словно ожидая гримасы разочарования.
— Мне хватит, — бросает Саграда и подходит к Нааме вплотную. Даже стоя она ненамного выше коленопреклоненного демона. Приходится собрать все свое мужество, чтобы обхватить ладонью лицо матери обмана, сдавить ее щеки и подбородок повелительным жестом. — Кажется, ты задолжала мне кое-что важное. Не хочешь объяснить, почему предала меня? Он… — Кивок в сторону Самаэля. — …так устроен, ангел предающий. Но ТЫ… Разве я не оставила тебя в живых — там, на камне Шлюх? Не соединила наших детей? Я же часть тебя, Наама, а ты — моя… — Голос у Кати садится, вот-вот станет тонким, плачущим — и это будет конец.
— Самаэль мне отец. И муж, — шепчет демон, поднимая к Катерине лицо, мокрое то ли от пота, то ли от слез. — Я его плоть и кровь. Я сопротивлялась сколько могла. Рука не может ослушаться хозяина.
— Тогда как твой сын смог… — Саграда не договаривает — незачем. Она бросает взгляд на Мурмура, тот с деланно-равнодушным лицом пожимает плечами:
— Я и твой сын. И муж твоей дочери. И сын своего отца. Но это всё неважно — главное, во мне есть человеческая кровь. Твоя кровь. А значит, я могу делать выбор, повиноваться или нет тому, кто призывает меня.
— Это как разница между солдатом, принесшим присягу, и наемником, мама, — разъясняет Денница-младшая. — Мы, люди… — Она делает секундную паузу — ровно для того, чтобы Кате шибануло жаром в лицо, окатило до самого сердца: мы. Люди. Ее дочь считает себя человеком. — …многим кажемся предателями, потому что нам дано выбирать, кому служить и с какой целью.
Встретить вместо безотказно налаженного механизма капризную шваль, бесперечь выясняющую, что да зачем ей приказали — испытание не для предвечного разума, вздыхает Кэт. Уж я-то знаю, как тянет в такие минуты взять в руки плеть и выбить дурь из береговой крысы, чтоб знала свое место на судне. Мы не на судне, со всей строгостью отвечает Катерина. Мне не нужны ни солдаты, ни матросы. Мне даже слуги не нужны, хоть я и княгиня-владычица-повелительница. А что же мне нужно?
Ощущение, что время затягивает тебя во вращающуюся воронку, знакомо Саграде. Никогда еще воспоминания не были столь яркими и подробными, как здесь, в заповеднике богов посреди моря Ид. Оно и не удивительно — Катерина находится именно там, где никто не забыт и ничто не забыто, где запретно само слово «забвение».
И когда она возвращается в День послушания… Нет, он, конечно, носит… носил какое-то другое название. Или вовсе никакого. Самые важные для человека дни обычно не отмечены красным цветом в календарях — более того, сознание пытается размыть их, растворить до едва различимой тени, смешать с другими тенями так, чтобы непонятно было, где заканчивается одна и начинается другая, чтобы даже желания не возникло вглядываться в то, что показывает театр теней, не говоря уж о том, чтобы зайти за экран.
* * *Катя стоит на коленях. Кто бы знал, сколько поз можно принять, если тебя поставили на колени, сколько точек опоры найти. Катерина плавно переносит вес с правой колени на левую, упирается в стену лбом и плечами, позволяя рукам расслабиться. Если открыть глаза и скосить их к носу, рисунок на обоях превращается в мультики. Сегодня мультиков не будет, Катя наказана, мама расстроена, два часа в углу на коленях и «подумай над своим поведением».
Катерина думает, что мама у нее дура. Ну при чем тут поведение, если и без того злющая англичанка опять пахнет перегаром и нижние веки у нее красные, точно в тон помаде подкрашены. Кто знает, что у нее случилось. Наверное, с любовником поссорилась, шепчутся девчонки в классе. Когда женщина ссорится с любовником, она ведь должна наказать какого-нибудь ребенка, правильно? Вот и мама, когда ссорится с дядей Володей, всегда найдет, за что Катю наказать. Глупо, конечно, но взрослые вообще глупые. И почему-то считают, будто дети еще глупее или вообще слепые. Не видят того, что им показывают по сто раз на дню, обсуждают за неплотно прикрытыми дверьми, выбалтывают по телефону. Тут и не захочешь, узнаешь: мама недовольна тем, что дядя Володя «тянет резину», «водит на поводке», «тот еще кобель», «заставляет в себе сомневаться». Катерина не очень понимает, как кобель может водить кого-то на поводке, но если между собакой и хозяином протянут поводок, то собака может тащить хозяина туда, куда ей хочется. Особенно если собака большая и непослушная. Интересно получается. Значит, дядя Володя плохая собака?
Представляя себе, как мама шлепает дядю Володю поводком, ругаясь: «Плохая собака, плохая собака!», а тот вертится, скулит и пытается лизнуть Катиной маме руку или ногу, Катерина морщится. Фу. Гадость. Чем так, пусть уж лучше ставят на колени в угол и уходят, показывая: ты меня разочаровала, я тебя больше не люблю. Ну и пусть. Не бывает такой любви, которая бы выдержала, что ты получаешь двойки, что заставляешь в себе сомневаться, что ты плохая собака и лучшее место для тебя — угол, где можно просто встать на колени и подумать обо всем на свете. Только чтобы никто не узнал: ты совсем не раскаиваешься.
Катя хитро улыбается и садится на пятки. Надо дать коленкам отдохнуть, впереди еще целый час. Мама никогда не сокращает время наказания. А, ладно. Два часа — это не так много, можно и потерпеть.
Встань, шепчет себе Катерина. Поднимись на ноги. Стоять два часа на ногах труднее, чем на коленях, понимаю. Но ты все-таки встань.
Однако ноги не слушаются. Ноги, и те против меня, думает Катерина, мои же собственные ноги… И смеется, всхлипывает, икая, захлебываясь то ли смехом, то ли подступившими слезами, никак не может унять смех. Как мне поднять ту себя, которая Наама, с колен, если я стою на них с самого детства? Если уже не помню, каково это — распрямиться?
Послушная девочка. Тупая, молчаливая, ненужная, послушная девочка. Катька-подлиза. Звезд с неба не хватает, зато не хулиганка, не наркоманка, не хамка, не то что эти, современные… «Эти» — то есть непослушные, горячие, будто схваченные с неба звезды. Опасные, но притягательные. А вот Катерина не такая. Она никакая. Девочка-тень.
Это с нею ты собирался меня воссоединить, неожиданно понимает Катя. Слить воедино, сложить вместе, точно числа, в сумме дающие ноль. Зеро. Пустоту. Тебе удалось, Боху, Самаэль, хозяин Могильной Ямы. Я вспомнила ее, она увидела меня. Теперь придется выяснить, кто из нас больше — я или моя тень.
И маленькая Катя, не поднимаясь с колен, лишь голову повернув, многозначительно кивнула: придется. От ее взгляда взрослой, прожившей жизнь Катерине стало зябко. С прозрачного детского личика сердечком сверкнули непроницаемые, оловянные глаза. Словно кто-то взял и заменил живое, влажное, подвижное глазное яблоко на тяжелый металлический шарик. И эта мертвая оловянная поверхность СМОТРЕЛА. Она вглядывалась в Катю, ловя ответный взгляд, не давая отвернуться, не позволяя разорвать связь, давно не приносящую ничего, кроме боли и страха.
Неожиданно для себя Саграда обнаружила: это она стоит на коленях, задрав голову вверх, запрокинув до боли в шее, из глаз текут слезы, точно смотрит она на солнце, а не на темное пятно, в которое превратилась маленькая Катя.
Пятно, заслонившее полмира.
Пятно, которое на деле — каменная стена, Катерина может заглянуть за нее, если встанет на цыпочки и вытянет шею до ломоты, как будто она снова маленькая и пытается увидеть, что там, во дворе, опираясь подбородком на скользкий край подоконника. Почему все так спуталось: она-взрослая меньше себя-маленькой, она-маленькая не дает себе-взрослой увидеть мир как он есть? И всё — из-за дурацкой маминой идеи насчет того, что стояние на коленях дисциплинирует? Катя не сердится на маму, давно не сердится, не пытается объяснить свои ошибки — ее ошибками, разделить свое чувство вины на двоих, переложить часть удушающей тяжести на родные плечи. Она лишь хочет понять, что с нею не так. Взглянуть в оловянные глаза собственной тени без страха и гнева, потому что и страх, и гнев эти направлены от нее, Катерины, к ней же. И ранит она СЕБЯ, не монстра, пришедшего извне.