Плевать мне на вашу мозгологию, шепчет Катя, не может такого быть, чтобы это чудище, эта гора тьмы размером почти что с Ату поместилась внутри меня. Нет, это я внутри нее, я теряю себя, растворяясь в ее черноте, она меня пожирает. Никто не видит меня из-за ее стен, я бьюсь об них всю жизнь, о каменную кладку под собственной кожей, я пытаюсь вырваться из тюрьмы, построенной из костей и мяса, из страха и гнева, из ненависти к той себе, которая вечно в углу, на коленях, лбом в стену повторяет, как мантру: ну и пусть меня не любят, пусть, я не стою любви, у меня нет ни шанса, выкинь из головы всякие глупости, забудь, забудь, забудь.
Вот и мама говорила: выкинь из головы всякие глупости, тебе учиться надо. Если ты не будешь хорошо учиться, прилично себя вести и слушаться, я не буду тебя любить, за что тебя любить, плохую, непослушную?
Послушание — вот ключ ко всему, думает Катерина. Покорность в изгибе спины, преданность во взгляде, готовность отдать себя тому, кто согласен принять — обычная цена любви. Не заплатишь ее — любить не будут. А чем платить, если твой главный капитал, доверие к людям, самой жизнью растрачен до гроша? И ты никому не в силах дать больше, чем отдаешь своим внутренним демонам каждый день, дважды и трижды, кормя их послушанием и ложью, лишь бы были сыты и не глодали тебя изнутри.
Черти твои сыты, ангелы целы — надолго ли?
— Мву-у-у-у… — гудит поверху, словно ветер печные трубы продувает, играя на крыше, как на органе.
Катин взгляд мечется по телу каменной бабы, будто выточенной из огромного черного агата с отливом в синь — как, а главное, когда маленькая Катерина смогла превратиться в ТАКОЕ? Невозможно. Немыслимо. И только маленькое личико сердечком со светлыми непрозрачными глазами высоко над Катерининой головой напоминает о том, что мыслимо. Возможно. Тьма кренится в Катину сторону, вот-вот обрушится и раздавит. Катерина не закрывает глаза только потому, что сил на это не осталось.
И все-таки пропускает момент, когда каменную бабу раскалывает пополам — молнией странного оттенка, не белой, а медовой, точно встающая над горизонтом луна. Огонь падает с небес, словно удар хлыста, плашмя и чуть наискось, входит в камень, плавя его и ломая, брызжа осколками, жалящими больнее ос. Катя закрывается руками, выставив локти и с ужасом ощущая, как кровь течет из мелких ранок, заливая некогда белый лиф платья. Но ожидание боли тонет в ожидании гибели. Следующий удар молнии придется по ней, она предчувствует, но не сопротивляется, ждет.
— Мама, мамуля, мама… — бормочет кто-то жаркий, обжигающий, будто тяга из печки, — мамуля, ты как, как ты?
— Ви-и-и-итя-а-а… — скулит Катерина, — Витенька-а-а-а…
— Поранило тебя? — беспомощно спрашивает сын, ее взрослый, сильный, всегда приходящий на помощь сын, которого она совсем не хочет видеть… здесь и сейчас. Когда душа ее раздета, раскрыта до самых жутких ям и топей.
— Немножко, — всхлипывает Катя, пытается оттереть кровь, но только размазывает ее по коже, по платью, которое с каждым шагом по преисподней все больше напоминает багровую, мокрую, заскорузлую простыню, на которой Катерина умерла однажды, родив Денницу-младшую. И никому не было до нее, Кати, дела — даже самой Кате.
Саграда находит в себе силы взглянуть сыну в лицо. Виктор стоит рядом, в ровном золотом ореоле — совсем как в дни своего бытия драконом. Только знает Катерина и знает Витька: драконово бытие закончено, Катин сын — человек, его мать готова принять сына со всеми слабостями, со всеми неправильностями, со всем непослушанием. Катя не может сказать, когда ей удалось свернуть с пути, предначертанного ей, Катерине, ее матерью, но ведь удалось. Лишь потому она все еще жива, что у нее хорошие дети.
От Виктора пышет раскаленным гневом, он еще не остыл и остынет не скоро, мамин защитник и спаситель, в глазах его горит не-подходи-расшибу-выражение, а в руке подрагивает Плеть Легиона бесов, сплетенная из одержимости тех, кого годами пожирали изнутри непреодолимые, дикие страсти. Тех, кого они сглодали без остатка.
Взгляд Саграды прикипает к змеящемуся хвосту Плети. Она знает, что это. Знает и того, кто мог вручить Витьке адскую силищу: зятек шебутной удружил. Везде-то у него связи, полгеенны под себя подгреб, человечья кровиночка.
— Мам, — читая по Катиному лицу, словно по открытой книге, виновато супится Виктор, — я сам у него попросил.
— Попросил, — хмыкает Катерина. — Небось, Мурмур тебе сказал: на, пригодится! — ты и взял.
Витька закусывает нижнюю губу до белизны. Одно это служит Кате доказательством ее правоты и проницательности. По заднице или подзатыльник? Подзатыльник или по заднице? Все такое чудесное, что Катерина не в силах выбрать. Ограничивается тем, что похлопывает сына по спине и кротко просит:
— Верни ты ему эту… вещь. Страшная она. А будет уговаривать взять насовсем, не соглашайся. Ты у меня и так сильный.
Надо будет потом выведать, послушал ли он меня, думает Катя, провожая сына глазами. Тишком выведать, округом. Лишь бы не обидеть. Все-таки он мальчишка совсем: вон как за новую игрушку схватился.
— А что ж сама не взяла? — усмехается Самаэль (о черте речь — и черт навстречь, вспоминает Катерина), возникая за Катиным плечом. Левым.
— Это оружие Мурмура, — упорно гнет свою линию Катя. — Кнут рабовладельца. Мне рабы не нужны, ни люди, ни демоны, ни… — Она меряет взглядом через плечо мужскую фигуру с раскидистыми тенями крыльев по бокам. — …ангелы.
— А вассалы княгине не нужны? — чуть притушив улыбку и приглушив голос, спрашивает тень Уриилова.
— А клятву верности дашь? — вопросом на вопрос отвечает Саграда.
— Да. Тебе! — без околичностей соглашается Самаэль.
— И с чего ты добрый такой? — вырывается у Катерины.
— Это не я добрый, — кривится ангел смерти. — Это твой сынок названный добрый. По рукам и ногам вяжет, бьет и плакать не велит. Ниацринель теперь его… раб. Захомутал моего демона Мурмур. Не захочет, чтоб тот мне служил, и придется искать другого, смертным ядом управлять. Зачем мне это? Лучше я тебе послужу — все равно недолго. По нашим ангельским меркам — секунды три. С половиной. — И Самаэль цинично подмигивает.
В мастерстве циничного подмигивания ангелы, падшие и прощенные, не знают равных.
Ангел совершает оммаж по всем правилам: опустившись на одно колено, вкладывает ладони, сложенные лодочкой, в Катины руки:
— Прими мою клятву… сюзерен, — Самаэль смотрит на Саграду почти с жалостью: — И да признаю тебя своей полновластной княгиней, хозяйкой судьбы моей. Вверяю себя в твои светлые руки… — Быстрый взгляд на Катины подрагивающие кисти. — …пускай воля твоя ведет меня. Клянусь благородству твоей крови… — Ноздри ангела вздрагивают в едва заметной демонстрации презрения, малой крупицы глубочайшего презрения бессмертной сущности к глиняным ублюдкам, одушевленным по недоразумению и капризу предвечного отца. — …в вечной и безграничной верности, уважении и послушании. Да не будет у меня другой госпожи, и не послужу словом или делом никому другому. Заявляю во всеуслышание: отныне и до веку буду служить покорно, пока госпожа не освободит меня.
По кончикам пальцев, по коже под волосами, по спине Саграды вихрем мчится, сметая все на своем пути, жаркая волна. Человеческое «я» исчезает, растворяется в проснувшемся хищнике. Катерина зажмуривается на секунду, потом медленно открывает глаза — из них на душный, кровавый, темный мир вокруг смотрит уже другое существо. Княгиня преисподней.
— Так-то лучше, — удовлетворенно отмечает Самаэль, а может, Уриил, поднимаясь с колена. — А то «слуги не нужны, рабы не нужны»! Хозяйкой и госпожой становятся только так.
— Молчать, — роняет Катерина. — Веди меня отсюда… вассал.
Ангел кивает и ступает на заглохшую тропу, вьющуюся по крутому склону Могильной Ямы.
* * *Тело саднит, точно ободранное плетьми. Несколько запекшихся царапин не могут, попросту не могут вызывать такой боли. Кажется, не только кожа, но и сердце в Катиной груди, и весь мир вокруг горит и пухнет. Вселенная ритмично пульсирует, отмечая приливы и отливы нестерпимой муки. Саграда стискивает зубы, обхватывает себя руками за плечи и тут же с шипением отпускает — нет никакой возможности перетерпеть мучения или хотя бы принять позу, в которой жжение не мешало бы думать, идти, смотреть вперед. Она спотыкается и падает прямо на спину ангелу, утыкается лицом между крыльев, прохладных, будто речная вода, и на ощупь таких же текучих, прекрасных, спасительных. Только здесь, между ангельских крыл, ее немного отпускает.
Катерина не сознает, как и когда Самаэль поворачивается к ней лицом, кладет руку на плечо и не просто обнимает крыльями — обволакивает коконом с головы до ног, закрывает лицо, так что дорогу Катя видит сквозь прозрачную плоть крыла, смутно, словно во сне.
Катерина не сознает, как и когда Самаэль поворачивается к ней лицом, кладет руку на плечо и не просто обнимает крыльями — обволакивает коконом с головы до ног, закрывает лицо, так что дорогу Катя видит сквозь прозрачную плоть крыла, смутно, словно во сне.
Мир вокруг по-прежнему горит и течет одновременно: раскаленный камень плавится и булькает, точно каша в кастрюльке, то и дело вспыхивают факелами деревья и травы, искрами сгорают в воздухе насекомые, со страдальческим воем гибнут звери… Хотя откуда здесь деревья, травы, зверье и, смешно сказать, бабочки со стрекозами?
— Мухи, — роняет Самаэль, придерживая Катерину за плечи и стараясь бросить тень на тропу впереди. Наверняка без ангельской тени, укрывшей землю под ее ногами, Катины ступни сгорели бы до кости. Солнце сверху палит так, будто не преисподняя вокруг, а верхние слои стратосферы, где озон уже не защищает жизнь от солнечного аутодафе, мгновенного, но оттого не менее жестокого, чем костер.
Райская геенна.
— Какие мухи?.. — шепчет Катя пересохшими, растрескавшимися губами. — О чем ты?
— Повелитель мух. Вельзевул. Баал.[84] — Ангел бросает слова отрывисто, видно, ему и самому несладко приходится. — Ты идешь к нему. Я провожаю.
— За… чем… — без голоса выдыхает Катерина.
— Он — тень твоего мужа.
— Как ты — Уриила? — вздрагивает Катя.
— Да. — Голос у Самаэля такой, точно его вот-вот вырвет. То ли от напряжения, то ли от отвращения к себе.
Катерине жаль ангела, поэтому она не пытается больше расспрашивать. Да и незачем ей, по большому счету. За время, проведенное в нижних мирах, Катя уяснила, что здесь больше теней, чем тех, кто их отбрасывает; что тени — честнее, жаднее и бесстыднее хозяев, поэтому хозяева их скрывают, но не могут скрыть; что даже ангелы имеют тень, не говоря уж о тех, кто состоит из смертной, слабой, нечистой плоти.
Она и себя ощущает нечистой. Запах горелого мяса и горелой земли наполняет Катины ноздри, пропитывает ее волосы, платье, оседает на коже. Саграде хочется сбросить с себя ангельскую спасительную тень и очиститься в огне. И удержаться становится все труднее.
— Помни, — выдыхает Катерине в макушку Самаэль: — Вельзевул — не Люцифер, не Исполнитель желаний. Держи ухо востро.
И разом распахивает крылья, роняя Катю на дымящуюся черную лаву. Горячую, будто полок в бане, но, по счастью, не до ожогов.
Саграда поднимает голову, медленно, стараясь оттянуть мгновение, когда окажется с Баалом лицом к лицу, нос к носу, рот ко рту, тело к телу. Он тоже ей муж, как и Люцифер. Он тот, другой, о ком Катерина думала на алтаре Священных Шлюх во время брачной ночи, думала со страхом, прозревая его резкие черты, его остановившийся взгляд в лице Денницы-старшего, расслабленном и любовно-глуповатом.
Так и есть, Вельзевул — другой. Он не дает Катерине ни секунды лишней: рывком вздергивает ее с земли и держит перед собой, точно котенка. В детстве Кате всегда казалось: котятам должно быть больно, когда их носят за шкирку. Но вряд ли больнее, чем когда тебя держат на весу — за волосы.
Катерина замирает, боясь вздохнуть, чтобы не лишиться скальпа. Ее тело медленно вращается в воздухе, будто елочная игрушка, бликуя во всполохах лавы и сгорающих живых существ.
Глава 11
Боги свои и чужие
— Словно рождественский ангел, — цокает языком Вельзевул, Баал, повелитель мух, бог солнца, пыток и боли. — Ты красивая. Вот уроню тебя — и разобьешься. — И улыбается чему-то своему, о чем Саграда предпочитает не знать и не узнать никогда.
Вельзевул не пугает, не поощряет к действию, не пытается одержать верх, он просто смотрит. Любуется с неизбывной нежностью умелого палача на еще нетронутое, невредимое тело жертвы. Катя судорожно копается в собственных воспоминаниях, пытаясь отыскать там хотя бы намек на то, какой из страхов ей предстоит пережить. Хотя достаточно взглянуть на огромное, мощное тело перед, и под, и над нею, чтобы понять, каков он, следующий страх. Андрофобия.[85]
Вельзевул похож на Люцифера не больше — и не меньше — чем Самаэль на Уриила. Так близнецы могут походить друг на друга настолько, чтобы чужаки их путали, а знакомые не понимали: как, ну как можно не отличить одного от другого? Они же абсолютно разные. Так и Мореход с Баалом разнятся, словно боги своего и соседнего племени.
Впервые Катя сознает: ее Люцифер действительно утренняя звезда, несмотря на загорелую, как у моряка, кожу, темные глаза и волосы. Кожа Вельзевула не смуглая, а словно раскаленная добела — капли крови с Катиного платья падают на нее и сразу запекаются дочерна. Тело Морехода, жилистое и мускулистое, было дьявольски сильным, но это было человеческое тело. Баал кажется ожившим кошмаром, олицетворением дикой мощи, изваянным безумным скульптором из мертвенно-бледного мрамора: холмы неподвижных мышц, перевитых вздутыми венами, предназначенные внушать ужас, но не жить — не ходить по морям и землям, не ласкать женщин, не строить и не покорять, только убивать и разрушать. Черные глаза Денницы постоянно менялись — в них мелькала то грусть, то улыбка, то нежность. Просвеченные насквозь, прозрачные глаза бога пыток не выражают никаких чувств. Лишь губы двигаются на прекрасном, жестоком лице, роняя слова легко, будто камешки, рождающие гибельный камнепад.
Катя и сама не понимает, как ей удается что-то увидеть и осознать, вися на собственных волосах, точно живая игрушка йо-йо. Слезы текут по щекам безостановочно, разум уплывает, кожа на голове горит. Вельзевул подносит ее ближе и, высунув длинный черный язык, облизывает Катерине лицо — словно собака, огромная адская гончая, пробующая добычу на вкус. Все, что Катя может в ответ — это обморочно закатить глаза.
— Сладкая, — удовлетворенно констатирует дьявол. Не усмехается, не кивает, как сделал бы Люцифер — констатирует без всякого выражения. Будто ученый, проводящий эксперимент на лабораторной зверушке, обреченной на смерть с момента попадания в эти белые, холеные, безжалостные руки. — Мне повезло. Ты будешь хорошей женой.
Женой? Катерина успела позабыть значение самого слова «жена». Она не помнит, что она княгиня, что она человек, что она разумное существо. Игрушка, жертва, пойманная дичь — кто угодно, но не жена.
Саграда тратит последние силы, чтобы не потерять сознание. Бог ее вселенной сажает свою игрушку себе на колено — и Катя бессильно падает вперед, ткнувшись головой в мужскую грудь, пахнущую дымом бесчисленных пожарищ, раскаленной лавой, мертвыми лесами и городами-призраками. Ей вспоминается мускусный, звериный запах кожи Люцифера — и она рыдает в голос, вжавшись лицом в твердые, как камень, мышцы.
— Нежная человеческая девочка, — произносит голос над нею. — Поплачь, поплачь. А потом мы с тобой по-иг-ра-ем.
Катерина захлебывается криком, представив себе, в чем может заключаться игра в понимании Вельзевула.
На краю ужаса, захлестнувшего Катю, бьется мысль: кто-то должен ей помочь. Ей всегда помогали — ее дети, ее друзья, ее демоны. Она не могла справиться сама, но всегда находился кто-то, спасающий хрупкое человеческое сознание от игр подсознания, неутомимого в разрушительных забавах.
— Саб-нак… К-ха-мень… — выдыхают Катины губы, почти помимо воли, помимо всего, что еще от нее, Катерины, осталось.
— Камень порчи? — почти ласково переспрашивает бог пыток. — Хочешь откупиться от меня? Нет, дитя, не выйдет. Ты слишком хороша, чтобы я променял тебя на мертвую игрушку.
Конечно. Живая игрушка стократ интереснее.
— На-а… — хрипит Катя, не имея силы позвать ту, вторую часть себя, для которой огонь преисподней был домом родным.
— Старая демонская подстилка, — бесстрастно замечает Баал. — Не хочу. Надоела.
Только бы удержаться. Не предлагать чудовищу собственных детей. Пусть изорвет в клочья истерзанную страхом и болью плоть, но не трогает их.
— Ты хорошо держишься. — Голос Вельзевула делается задумчиво-вкрадчивым. Так же вкрадчиво он гладит Катерину по спине, проводит кончиками пальцев по позвоночнику, задержавшись на изгибах бедер, мнет ягодицы — точно в раздумье, откуда начать пытку. И неожиданно стискивает талию, обхватив ладонями целиком, словно хрупкое тельце куклы. — Будь я здесь один, я бы убивал тебя годами — так, как мне нравится. Весь отведенный тебе срок ты бы провела со мной. Подо мной. Я бы не выпустил тебя, пока твоя жизнь не истекла бы по капле, наслаждался бы каждым глотком, каждым вдохом твоей прохлады. Мне так жарко, девочка, так скучно… Знала бы ты, как я хочу всё, из чего ты состоишь… Но Люцифер не позволил. А мы, тени, не хозяева себе, мы — искупители ИХ грехов. Что ты готова мне отдать? Я приму то, что ты мне дашь.
И Катя с недоумением осознает, что жалеет бога боли и незаходящего огненного солнца.