Рассказы и очерки - Георгий Иванов 5 стр.


Зима прошла быстро и приятно. Настенька, с каждым днем расцветая, как цветок на солнце, все больше входила во вкус новой беззаботно-счастливой жизни. Без приемов, гостей, театра, танцев - ей теперь самой уже было бы скучно. Она и кокетничать научилась и кокетство стало для Настеньки одним из любимейших развлечений. Все, имевшиеся в губернии "женихи", уже успели сделать ей предложение. Она радовалась каждому и одинаково мило и не обидно для очередного претендента отказывала. Сердце ее билось по-прежнему ровно. Сердце Настеньки во всем этом не принимало участия... Но вот перед самым Рождеством в Ковне распространился слух о новом приезжем. Приезжего звали князь Карабах. Он приехал один с тремя слугами и снял в лучшей гостинице целый этаж - одиннадцать комнат. Кое-кто успел с князем познакомиться и у него побывать. По рассказам он был не только красавцем, но еще и явно богачом. Доказательст-вом последнего, кроме одиннадцати комнат, были бриллиантовые, огромной величины кольца на пальцах князя и серебряный самовар, стоявший у него на столе. В самоваре вместо угля был лед, вместо воды - шампанское, текшее из крана замороженным. Слуги гостиницы подтверждали щедрость и богатство приезжего: на чай за малейшую услугу он бросал червонец.

Настенька, как и все ковенское общество, с любопытством слушала эти рассказы. Вскоре, на новогоднем балу у губернатора, князя ей представили. Прямой, как стрела, очень высокий, с перетянутой, как у осы, талией, в белой черкеске, князь Карабах, грациозно согнувшись пополам, поцеловал ручку Настеньки. Первые слова, сказанные им, были так же необычайны, как его блестящие черные глаза, гордый профиль и вкрадчиво-звучный голос: "Я думал, что прекрасней всего на свете звезды над снегами Казбека,- сказал, снова низко склоняясь перед Настенькой, князь.- Но я ошибался. Ваши глаза прекрасней этих звезд. А ваши плечи белее горного снега"...

Не найдя, что на это ответить, Настенька растерянно закрыла веером вспыхнувшее лицо. Судьба ее была решена... Три месяца головокружительной страсти пролетели, как в тумане. Настенька ничего не видела, не слышала, не понимала, кроме того, что князь и она влюблены друг в друга, что он просил ее руки, что они помолвлены, и что большего счастья не может быть ни на земле, ни на небе... Все остальное не имело значения. Все, кроме этого счастья, перестало существовать...

День свадьбы был назначен, приданое заказано. Губернатор сам вызвался быть посаженым отцом Настеньки. Самая большая в Ковне зала благородного собрания, вмещавшая свыше тысячи человек, отделывалась заново для свадебного пира. Приглашения были разосланы далеко за пределы губернии. Гостей ждали из Петербурга, из Москвы, с Кавказа...

...До дня свадьбы оставалось недели две. Настенька, стоя у окна, смотрела на улицу. Из-за поворота сейчас вынырнет серая в яблоках княжеская тройка, и она увидит фигуру жениха в белой черкеске, его гордый профиль, его влюбленные глаза... Сейчас тройка покажется и, лихо завернув, подкатит к ее крыльцу... Сейчас, сейчас князь Карабах, ее жених, легко взбежит по лестнице и, дыша счастьем, крепко прижмет Настеньку к груди. Сейчас, сейчас... Но князь сегодня почему-то опаздывал... Начинало темнеть. Князя все не было. Что это значит? Что случилось? Если еще четверть часа его не будет, Настенька сама поедет в гостиницу... Ее могут заметить? Ее осудят. Ах, не все ли равно! Кроме князя и их любви, ничего важного в мире нет. Приличия, условности, "можно", "нельзя"... все это были теперь пустые слова, не касающиеся их обоих. Еще десять минут она будет ждать, а потом поедет к князю сама. Еще семь, еще пять минут. Но срок, поставленный Настенькой своему терпенью, еще не истек, когда княжеские лошади показались из-за угла... Но тройка не остановилась у Настенькиного крыльца. Она завернула наискось к трехэтажному рыжему зданию с флагом на крыше и часовыми у ворот - жандармскому управлению. И князь вышел из саней не один, за ним выскочили два жандарма с саблями наголо.

Князь и жандармы, как-то странно теснясь друг к другу, подошли к чугунным воротам. Пока ворота с лязгом открывались, жених Настеньки, обернувшись, посмотрел на Настенькин дом шалыми, страшными глазами. Кандалы блеснули на его скованных вместе руках...

* * *

Жениха Настеньки в цепях по этапу угнали на Кавказ. Там - вблизи Карабахских гор - он несколько лет безнаказанно разбойничал, там его и полагалось судить. Не знаю, что с ним стало. Настенька скрылась от неслыханного скандала к себе в имение, но прожила там недолго. Волей-неволей ей пришлось скоро признаться матери в беременности... Генеральша рыдала, рвала волосы и грозила Настеньке материнским проклятием. Но в конце концов простила и увезла ее за границу. Где-то в Италии Настенька разрешилась от бремени девочкой - носительницей имени и наследницей состояния майора в отставке и кавалера Б. фон Б...

Дочь Настеньки выросла за границей. Там же, на каком-то курорте, она встретилась с X. Будущий любимец министров влюбился в нее сразу без памяти. Должно быть, по контрасту с собственной комплекцией и бледно-респектабельной петербургской наружностью, кавказская резкость черт и манер юной mademoiselle Б. фон Б. показались ему неотразимыми...

* * *

Эпилог истории относится к 1917 году. Вскоре после февральской революции в министерство прибыл новый революционный министр. Очевидцы, не ручаюсь, насколько достоверные, утверж-дали, что он, пожав руку растерявшемуся швейцару и кивнув, не подавая руки столь же растеряв-шимся высшим чиновникам (сам глава министерства сидел уже, разумеется, в "Петропавловке"), быстро прошелся по помещениям, произнес громовую речь, на которые был большой специалист, и, буркнув "я распоряжусь", отбыл. Обещание "распорядиться" министр сдержал. Вскоре после его посещения последовал приказ... немедленно очистить казенные квартиры "от реакционных элементов"...

Неделю спустя вслед за креслами, буфетами, матрасами, сундуками и прочим добром, наполнявшим пятнадцать комнат квартиры злополучного X., вынесли клетку с Настенькиными канарейками, портреты майора, шкатулку, предназначавшуюся для священных змей. Тоненькая Настенька, поддерживаемая курьером, спустилась вслед за своей массивной дочкой. Мебель погрузили на ломовиков. Настенька и X. уехали на извозчике. Сама тайная советница осталась приглядывать за погрузкой вещей. Когда последний ломовик, сопровождаемый ее нравоучениями ехать осторожно, ничего не разбить и не сломать, выехал из ворот,- вслед за ним вышла, навсег-да покидая дом, где долгие годы наводила страх на подчиненных мужа, и дочь князя Карабаха...

Засунув руки по-мужски в карманы, она зашагала по направлению к Невскому. Взгляд ее черных блестящих глаз был мрачен. Радоваться ей, действительно, было нечего...

Был серый апрельский денек, накрапывал скучный дождь. Навстречу, фальшивя марсельезу, нестройно двигалась какая-то очередная манифестация.

Примечания

"Возрождение", № 12, 1950, стр. 53-65. Рассказ никогда не перепечатывался. Те же герои и тот же сюжет в рассказе Г. Иванова "Генеральша Лизанька", включенном в настоящее издание. На протяжении всего творческого пути Г. Иванов был склонен возвращаться и в стихах, и в прозе к прежним своим произведениям. Сравнение "Настеньки" и "Генеральши Лизаньки" является наибо-лее убедительной иллюстрацией этого наблюдения. К тому же выводу о возвращении к своим прежним мотивам и темам можно прийти, сравнивая "Петербургские зимы" с очерками "Китайс-кие тени" или, скажем, его очерк "Петербургское" со стихами в "Вереске" и с "Петербургскими зимами". Добавим к этому цитирование Г. Ивановым своих собственных стихов или парафразы их в его поздних стихотворениях. Затем попытка незадолго до смерти переписать наново стихотворе-ния, написанные в разные периоды жизни и т. д.

Интересный комментарий к рассказу "Настенька" имеется у И. Одоевцевой в книге "На берегах Сены". Г. Иванов был учеником кадетского корпуса в Петербурге. С детства его опекала сестра Наташа, бывшая намного старше. Уезжая за границу, Наташа перепоручила своего брата кузине Варваре. "Жила она вместе с мужем-егермейстером в доме Министерства внутренних дел, на Моховой". Фамилия егермейстера была Малама. "К чаю обычно являлся в домашних ковровых туфлях живший с Малама на той же площадке министр Щегловитов... У Малама жила двоюродная бабушка Юры (Георгия Иванова - В. К.), очаровательная тоненькая старушка, голубоглазая и беленькая, похожая на фарфоровую статуэтку. Она была совершенно слепая и не выходила из своих двух комнат, в которых за тонкой проволочной решеткой пели и летали десятки канареек. При ней неотлучно находился маленький казачок, читавший ей "Новое время"... Кстати, история этой его бабушки, как впрочем и всех почти членов его семьи, была необычайна и любопытна. Ее Георгий Иванов рассказал в одной из тетрадей "Возрождения"... под заглавием "Из семейной хроники" (стр. 466-467).

КИТАЙСКИЕ ТЕНИ (1)

Между Петербургом и Москвой от века шла вражда. Петербуржцы высмеивали "Собачью Площадку" и "Мертвый переулок", москвичи попрекали Петербург чопорностью, несвойственной "русской душе". Враждовали обыватели, враждовали и деятели искусства обеих столиц.

В 1919 году, в эпоху увлечения электрификацией и другими великими планами, один поэт предложил советскому правительству проект объединения столиц в одну. Проект был прост. Запретить в Петербурге и Москве строить дома иначе как по линии Николаевской железной дороги. Через десять лет, по расчету изобретателя, оба города должны соединиться в один - Петросква, с центральной улицей - Куз-невский мос-пект. Проект не удалось провести в жизнь из-за пустяка - ни в Петербурге, ни в Москве никто ничего не строил все ломали. А жаль! Может быть, это объединение положило бы конец двухвековым раздорам, столь прочным, что даже Политбюро не смогло им противостоять.

* * *

Лубочный, но пышный расцвет Москвы времен символизма пришел к концу "Весы" закрылись.

"Торжествующая реакция" основала петербургский "Аполлон" и Георгий Чулков протанцевал в нем каннибальский танец над трупом врага ("О "Весах"). Безработные московские "звезды" из второстепенных волей-неволей стали наведываться в Петербург. Кто просто искал заработка, кто собрался "взрывать врага изнутри", делать заговоры и основывать новые школы.

Однажды я попал на такое заговорщицкое собрание. К., молодой человек, писавший стихи, отвел меня куда-то в сторону и таинственно сказал, что со мной очень хочет познакомиться Борис Садовской. Я был польщен. Мне было лет восемнадцать,1 и я не был особенно избалован славой. Правда, несколько дней тому назад в "Бродячей Собаке"2 какой-то господин буржуазного вида представился мне как мой горячий поклонник, но когда на его замечание "вы такой молодой и уже такой знаменитый" я с притворной скромностью возразил "Ну какой же я знаменитый" - он с пафосом воскликнул: "Помилуйте, кто же не знает Вячеслава Иванова!"

Итак - я был польщен и ответил К., что очень рад, в свою очередь, познакомиться с Садовским. К. радостно закивал. "Вот и прекрасно. Приходите к нему завтра вечером - я его предупрежу".

* * *

Извозчик подвез меня к мрачному дому на Коломенской улице. На облезлой вывеске над подъездом значилось - "меблированные комнаты" - не то "Тулон", не то "Марсель". Что-то средиземное, во всяком случае. С опаской я поднялся по мрачной лестнице. Босой коридорный нес кипящий самовар. Я спросил его о Садовском. "Пожалуйте за мной - как раз им самоварчик подаю".

Толкнув коленом дверь, он без стука вошел в комнату, обдавая меня, шедшего сзади, чадом. Так, предшествуемый коридорным с самоваром, я впервые - не знаменательно ли! - вошел к поэту, который назвал именем этой машины для приготовления чая одну из своих книг:

Если б кончить с жизнью тяжкой

У родного самовара

За фарфоровою чашкой

Тихой смертью от угара.3

* * *

Я рисовал себе это свиданье несколько иначе. Я думал, что меня встретит благообразный господин, на всей наружности которого запечатлена его профессия - поэта символиста. Ну, что-нибудь вроде Чулкова4 или Рукавишникова.5 Он встанет с глубокого кресла, отложит в сторону том Метерлинка и, откинув со лба поэтическую прядь, протянет мне руку. "Здравствуйте. Я рад. Вы - один из немногих, сумевших заглянуть под покрывало Изиды"...

...В узком и длинном "номере" толпилось человек двадцать поэтов - все из самой зеленой молодежи. Некоторых я знал, некоторых видел впервые. Густой табачный дым застилал лица и вещи. Стоял страшный шум. На кровати, развалясь, сидел тощий человек, плешивый, с желтым потасканным лицом. Маленькие ядовитые глазки его подмигивали, рука ухарски ударяла по гитаре. Дрожащим фальцетом он пел:

Русского царя солдаты

Рады жертвовать собой

Не из денег, не из платы,

Но за честь страны родной.

На нем был расстегнутый... дворянский мундир6 с блестящими пуговицами и голубая шелковая косоворотка. Маленькая подагрическая ножка лихо отбивала такт.

Я стоял в недоумении - туда ли я попал. И даже если туда, все-таки не уйти ли? Но мой знакомый К. уже заметил меня и что-то сказал игравшему на гитаре. Ядовитые глазки впились в меня с любопытством. Пение прекратилось.

"Иванов! - громко прогнусавил хозяин дома, делая ударение на о. Добро пожаловать, Иванов! Водку пьете? Икру съели, не надо опаздывать! Наверстывайте - сейчас жженку будем варить!"

Он сделал приглашающий жест в сторону стола, уставленного всевозможными бутылками, и снова запел:

Эх ты водка,

Гусарская тетка!

Эх ты жженка,

Гусарская женка!

"Подтягивай, ребята! - вдруг закричал он уже совершенно петухом.- Пей, дворянство российское! Урра! С нами Бог!"

Я огляделся. "Дворянство российское" было пьяно, пьян был и хозяин. Варили жженку, проливая горящий спирт на ковер, читали стихи, пели, подтягивали, пили, кричали "урра", обнимались. Не долго был трезвым и я. "Иванов не пьет. Кубок Большого Орла ему",- распоря-дился Садовский.7 Отделаться было невозможно. Чайный стакан какой-то страшной смеси сразу изменил мое настроение. Компания показалась мне премилой и начальственно-приятельский тон хозяина - вполне естественным.

...Табачный дым становился все сильнее. Стаканы все чаще падали из рук, с дребезгом разбивались. Как сквозь сон помню надменно-деревянные черты императора Николая I, глядящие со всех стен,8 мундир Садовского, залитый вином, его сухой желтый палец, поднесенный к моему лицу, и настоятельный шепот:

"Пьянство есть совокупление астрала нашего существа с музыкою (ударение на ы) мироздания"...

* * *

Та же комната. Тот же голос. Те же пронзительно ядовитые глазки под плешивым лбом. Но в комнате чинный порядок и фальцет Садовского звучит чопорно-любезно. В черном долгополом сюртуке он больше похож на псаломщика, чем на забулдыгу-гусара.

На стенах, на столе, у кровати - всюду портреты Николая I. Их штук десять. На коне, в профиль, в шинели, опять на коне. Я смотрю с удивлением.

"Сей муж,- поясняет Садовский,- был величайшим из государей, не только российских, но и всего света". "Вот сынок,- меняет он выспренний тон на старушечий говор,- сынок - был гусь неважный. Экую мерзость выкинул - хамов освободил. Хам его и укокошил".

Среди портретов всех русских царей от Михаила Федоровича, развешанных по всем углам комнаты - портрета Александра II нет.

- В доме дворянина Садовского ему не место.

- Но ведь вы в Петербурге недавно. Что же, вы всегда возите с собой эти портреты?

- Вожу-с.

- Куда бы ни ехали?

- Хоть в Сибирь. Всех - это когда еду надолго - ну месяца на два. Ну а на неделю, тогда беру только Николая Павловича, Александра Благословенного, Матушку Екатерину, Петра. Ну еще Елизавету Петровну - царица она, правда, была так себе,- зато уж физикой хороша. Купчиха! Люблю!

Садовский излагает свои "идеи", впиваясь в собеседника острыми глазами: принимает ли всерьез. Мне уже успели рассказать, что крепостничество и дворянство напускные, и я всерьез не принимаю.

Острые глазки смотрят пронзительно и лукаво. "...Священная миссия высшего сословия...- Он обрывает фразу, не окончив.- Впрочем, ну все это к черту. Давайте говорить о стихах!"

- Давайте.

* * *

Борис Садовский был слабый поэт. Вернее, он поэтом не был.9 От русского поэта у него было только одно качество - лень. Лень помешала ему заняться его прямым делом - стать критиком.

Если имя Садовского еще помнят за его бледно-аккуратные стихи - статьи его забыты всеми. Несправедливо забыты. Две книжки Садовского, "Озимь" и "Ледоход", право, стоят многих "почтенных" критических трудов.

"Цепной собакой "Весов" звали Садовского литературные враги - и не без основания. Список ругательств, часто непечатных, кем-то выбранный из его рецензий, занял полстраницы петита.

Но за ругательствами - был острый ум и понимание стихов насквозь и до конца. За полеми-кой, счетами, дворянскими придурями, блаженной памятью Николая I были страницы вполне замечательные.

Кстати, карьера Садовского - пример того, как опасно писателю-держаться в гордом одиночестве. Сидеть в своем углу и писать стихи - еще куда ни шло. Но Садовский, когда его связь - случайная и непрочная с московскими "декадентами" оборвалась, попытался "поплыть против течения", подавая "свободный глас" из своего "хутора Борисовка, Садовской тож". И его съели без остатка.

Выход "Озими" и "Ледохода" был встречен общим улюлюканьем. На свою беду Садовский остроумно обмолвился о поэзии по прусскому образцу с Брюсовым - Вильгельмом, Гумилевым - Кронпринцем и лейтенантами. "Гумилев льет свою кровь на фронте, мы не позволим..." - бил себя в грудь Ауслендер.10 "Мы не позволим" - бил за ним в грудь Городецкий. Время было военное - Садовскому пришлось плохо. За "оскорбленным" Гумилевым никто не прочел и не оценил хотя бы удивительной статьи о Лермонтове, может быть, лучшей в нашей литературе.

Назад Дальше