Фигура художника чем-то неуловимо отличалась от привычного облика тогдашних горожан, носивших яркий отпечаток своей профессии и положения в обществе. Хотя ни в чем, ни в одежде, ни в манерах, не было ничего намеренно выделяющегося, все же казалось, что этот человек имеет особый отблеск свободы и веселья по сравнению с обычными людьми.
…Мы получили приглашение бывать в мастерской.
Это была небольшая квартира на углу двух переулков – Трехпрудного и Палашевского… в доме, который сохранился и сейчас [Трехпрудный пер., 2а. – Сост.]. Дом этот принадлежал отцу Наталии Сергеевны [Гончаровой. – Сост.], архитектору С. Гончарову. Квартира состояла из трех комнат, если в их числе считать кухню, которая иногда служила также мастерской Наталии Сергеевны. Другая комната была спальней, третья же, самая светлая и большая, была мастерской. Во всю стену на известной высоте тянулась высокая полка, на которой ребром к зрителю стояли картины наподобие книг в библиотеке. Пол был покрыт циновками. Мебели почти не было за исключением стола и нескольких стульев.
…В мастерской находилось несколько деревянных скульптур, частью как будто не оконченных. В памяти сохранились также большие фигурные крендели из теста. Один из них изображал всадника, другие – животных. Это были изделия булочников, род скульптурных украшений или вывесок, которые помещались в окнах лавок или на видном месте в самой булочной. У стены на полу было что-то вроде узких полок, на которых лежали краски в большом количестве.
…Я вспоминаю Михаила Федоровича тотчас после возвращения из Парижа. Его вид, одежда, настроение носили еще ясный след своеобразной артистической жизни, но уже через несколько дней он был в военном обмундировании…Несколько дней промелькнуло, и вот мы провожаем его с Рижского вокзала в неизвестный и опасный путь. Он стоит, одетый в военную форму, на ступеньке вагона уже двигающегося поезда, веселый, оживленный, но взволнованный, не желающий показать ни своей тревоги, ни сомнений…
Прошло больше месяца осени 1914 года, как телеграмма Гончаровой известила некоторых друзей о том, что Михаил Федорович, раненый, прибывает на эвакуационный пункт в Лефортово.
…Мы ждем поезда томительно долго…Всматриваюсь в каждого из этой длинной вереницы полулюдей-полутеней, и вот что-то отдаленно знакомое помогло узнать Михаила Федоровича. Изменение было настолько сильным, даже в первое мгновение не верилось, что этот человек со свинцового цвета лицом, с глазами совсем необыкновенного выражения, тяжело опирающийся на костыли, это и есть тот, которого мы провожали…Он возвращался контуженный и с тяжелой формой нефрита…Сильная натура (ему было тогда 33 года) помогла ему справиться с болезнью. После нескольких месяцев, проведенных на излечении в госпитале б[ольницы] Иверской общины, он был выписан и признан не пригодным для продолжения военной службы. Это было в январе нового 1915 года, последнего года пребывания его в России» (С. Романович. Каким его сохранила память).
«Высокий, мощного сложения, Михаил Федорович Ларионов (мы его звали Мишенька) действительно напоминал большого уютного плюшевого мишку. С низким лбом, гладко, на прямой пробор расчесанными волосами, шустрыми голубыми глазками на широком лице, он мог сойти за прототип русского мужика. Но он был прекрасно воспитан, утончен и от своих деревенских соотечественников унаследовал только беспредельную славянскую лень. Мишенька был согласен делать только то, что его очень занимало. Художник редкого оригинального таланта, он расходовал свой труд с чрезвычайной экономией и с нескрываемым удовольствием подсовывал Гончаровой все театральные заказы, не слишком его увлекающие.
Увлекаться он, однако, любил, и делал это всерьез, с темпераментом. Страстно обожая искусство, он интересовался также решительно всем на свете. Наделенный острым умом не без доли простонародной хитрецы, Мишенька был форменным кладезем познаний во всех областях, что не мешало ему засыпать других вопросами. Разговоры с ним были бесконечно увлекательны. Они велись по-русски. Живя в Париже с 1909 года, он так и не пожелал научиться французскому языку. Кроме того, изрядно заикался. Это не мешало Ларионову быть чудесным рассказчиком, умевшим увлекательно выразить свои смелые, всегда передовые идеи и мнение, с которым все считались.
Он страстно любил и балет, и драматический театр, не пропуская ни одного нового спектакля. Когда болезнь затруднила ему вечерние выходы, он обязательно требовал от брата, чтобы тот, вернувшись с очередной премьеры, сразу же делал ему подробный отчет об увиденном по телефону» (Н. Тихонова. Девушка в синем).
«Ларионов, уроженец Приазовского края, всегда казался чуть мужиковатым, прикидывался этаким простачком, сошедшим со страниц лейкинских „Наших за границей“, и так повелось, что почти все звали его Мишей или Мишенькой. Это уменьшительное имя было одновременно и ласкательным, и напоминанием о его чуть медвежьей косолапости, и потому оно как нельзя лучше подходило ко всему его облику. А по существу, он был очень тонким человеком и, хоть это и было ему не совсем к лицу, иной раз любил разводить „версальскую“ церемонность. Мне случилось наблюдать его наряженным в смокинг, но трудно было поверить, что на нем парадная одежда, и можно было скорее подумать, что он приоделся для какого-то костюмированного бала.
Он любил балагурить. Беспрерывно щуря глаза, рассказывал всякие смешные истории, и они были тем смешнее, что он никогда не мог полностью отделаться от своего характерного южного говорка.
…Ларионов, несомненно, обладал утонченным вкусом, отменной эрудицией и во всех областях искусства был на редкость сведущ, а память у него была к тому же завидная. Но, может быть, самое ценное было то, что в нем ощущалась теплая человечность и доброжелательность, какая-то весьма своеобразная внутренняя уютность, капризно уживавшаяся с его чуть деланной мешковатостью.
…Он чурался всяких „философствований“ и принципиальных споров и в обществе предпочитал оставаться слушателем, только иногда бросал в общий разговор какую-нибудь лаконическую, но заостренную фразу, выражавшую его собственное еретическое суждение, после которого тлевший разговор сразу же вспыхивал и страсти разгорались» (А. Бахрах. Основатель лучизма (Михаил Ларионов)).
ЛЁВБЕРГ (урожд. Купфер; в замужестве Ратькова) Мария Евгеньевна
псевд. Д. Ферранте;19.3.1894 – 12(?).9.1934Поэтесса, драматург, прозаик. Была участницей кружка «Вечера К. Случевского», член 2-го «Цеха поэтов». Публикации в журналах «Современное слово», «Журнал для всех», «Ежемесячный журнал», «Русская мысль», в сборнике «Вечера «Триремы»«(Пг., 1916). Стихотворный сборник «Лукавый странник» (Пг., 1915). Пьесы «Камни смерти» (1915), «Шпага кавалера» (1916) и др. Многочисленные переводы (Мольер, Гюго, Золя). Адресат лирики Н. Гумилева.
«Она не была красива, но с незаурядной внешностью. Суховатая фигура, папироса во рту, крупный нос, но притягивали огромные, стального цвета, чуть холодные глаза под темными бровями» (О. Грудцова. Довольно, я больше не играю…).
«Новую русскую поэзию открыла перед нами Мария Евгеньевна Лёвберг.
Мир был сломан, строился заново. Также заново складывалось в стране образование. Гимназия превратилась в школу. От руководства отстранили бывшую начальницу, из Наробраза прислали нового человека – эмиссара. На наше счастье им оказалась Мария Евгеньевна Лёвберг – прелестная, умнейшая женщина-поэтесса.
…Мария Евгеньевна, взявшая на себя преподавание литературы, вошла в класс с пачкой маленьких книг. Села к столу и стала читать, читать нам стихи незнакомых, неведомых поэтов. Пораженный класс замер. Это было ново, необычно, интересно. Она читала Блока, потом Ахматову, Гумилева, Брюсова и опять Блока. Чувство счастья от встречи с магической поэзией осталось навсегда. И навсегда осталась благодарность к маленькой женщине с хрипловатым от постоянной папиросы голосом, с зелеными кошачьими глазами, с мягкими, бесшумными, тоже кошачьими движениями:
Я ломаю слоистые скалы
В час отлива на илистом дне…
…Так мы вошли в соловьиный сад блоковской поэзии» (И. Наппельбаум. Угол отражения).
«Стихи Марии Лёвберг слишком часто обличают поэтическую неопытность их автора. В них есть почти все модернистические клише, начиная от изображения себя как рыцаря под забралом и кончая парижским кафе, ресторанами и даже цветами в шампанском. Приблизительность рифм в сонетах, шестистопные строчки, вдруг возникающие среди пятистопных, словом, это еще не книга, а только голос поэта, заявляющего о своем существовании.
Однако во многих стихотворениях чувствуется подлинно поэтическое переживание, только не нашедшее своего настоящего выражения. Материал для стихов есть: это – энергия в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).
Однако во многих стихотворениях чувствуется подлинно поэтическое переживание, только не нашедшее своего настоящего выражения. Материал для стихов есть: это – энергия в соединении с мечтательностью, способность видеть и слышать и какая-то строгая и спокойная грусть, отнюдь не похожая на печаль» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).
ЛЕВИНСОН Андрей Яковлевич
31.12.1886 (12.1.1887), по другим сведениям 1(13).11.1887 – 3.12.1933Критик и историк балета. Публикации в журналах «Ежегодник императорских театров», «Аполлон», «Жизнь искусства» и др. С 1919 – в эмиграции.
«Андрей Яковлевич Левинсон… был интересным собеседником. Человек высококультурный, он уже в России пользовался солидной репутацией балетного критика.
Тучный, всегда в темном, он располагал свой длинный толстый нос на белой манишке, вздутой животом. Проницательный взгляд сквозь очки в круглой оправе подчеркивал его сходство с пингвином. Говорил он медленно и внушительно. Умный, он желал, чтобы это было замечено. После революции благодаря своей репутации и великолепному знанию французского языка он получил подвал в крупной парижской газете „Комедиа“, посвященной вопросам искусства. В ней он взял на себя защиту от „русских варваров“ балета парижской Опера́, находившегося тогда в состоянии упадка. Он превозносил постановки Лео Стаатса, танцы толстенной Люсьен Ламбаль и порицал дягилевские балеты. Тактика эта оказалась удачной. Андрей Яковлевич сделалсяуважаемым сотрудником своей газеты и персоной, с которой считались в балетном мире» (Н. Тихонова. Девушкав синем).
ЛЕВИТАН Исаак Ильич
18(30).8.1860 – 22.7(4.8).1900Живописец. Член Товарищества передвижников (с 1891), художественного объединения «Мюнхенский Сецессион» (с 1897), участник выставок журнала «Мир искусства» (1898–1900). Живописные полотна «Дуб» (1880), «Вечер на пашне» (1883), «Лунная ночь» (1897), «Березовая роща» (1889), «После дождя. Плес» (1889), «Заросший пруд» (1889), «Вечер. Золотой Плес» (1889), «Вечерний звон» (1892), «Над вечным покоем» (1894), «Март» (1895), «Золотая осень» (1896), «Сумерки. Стога» (1899), «Озеро. Русь» (1900) и др.
«Левитан имел прямо-таки африканский вид: оливковый цвет кожи, и густая черная борода, и черные волосы, и грустное выражение черных глаз – все говорило о юге… Всей своей натурой, своими спокойными, благородными жестами, тем, как он садился, как вставал и ходил, наконец, тем вкусом, с которым он одевался, он сразу производил впечатление „человека лучшего общества“. Этому впечатлению светскости способствовал и его несколько матовый голос, и его легкое „картавление“, отдаленно напоминавшее еврейский говор…В нем была некая, не лишенная, впрочем, грации важность (тоже восточного типа), и мне говорили, что он не оставлял ее даже в общении с близкими друзьями при самых откровенных беседах. Говорили, что именно эта его черта „сводила с ума“ женщин, и еще более сводило их с ума то, что всем было известно об его многочисленных победах, а за последние годы про его длительный роман с одной светской московской дамой, доставлявшей ему много мучений и приведшей его к попытке покончить с собой. В общем милый и сердечный человек, Левитан носил в себе печать чего-то фатального, и, глядя на него, трудно было себе представить „сидящим на натуре“, „скромно и тихо“ ею умиляющимся, старающимся как можно точнее передать на полотне красоту русской незатейливой, но столь милой природы. И не вязалась эта наружность с тем, что было в его пейзажах здорового, свежего, задушевного и „откровенного“. Недостаток экспансивности в личных отношениях с людьми точно вознаграждался каким-то обострением чуткости к природе, к ее самым затаенным прелестям» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«У Левитана было восхитительное благородное лицо – я редко потом встречал такие выразительные глаза, такое на редкость художественное сочетание линий. У него был большой нос, но в общей гармонии черт лица это вовсе не замечалось. Женщины находили его прекрасным, он знал это и сильно перед ними кокетничал.
Для своей известной картины „Христос и грешница“ художник Поленов взял за образец его лицо, и Левитан позировал ему для лица Христа» (М. Чехов. Вокруг Чехова).
«Влияние Левитана на нас, учеников Училища живописи, ваяния и зодчества, было очень велико. Это обусловливалось не только его авторитетом как художника, но и тем, что Левитан был разносторонне образованный человек. Он особенно интересовался Герценом, Белинским, Чернышевским. При его блестящей памяти и недюжинном даровании беседы с ним всегда были интересны и увлекательны. Для меня, как и для многих моих товарищей, Левитан был не только преподавателем пейзажа. Я знал еще только одного художника, который умел так увлекать молодежь, это – друг Льва Толстого – Николай Николаевич Ге.
…Левитан умел к каждому из нас подойти творчески, как художник; под его корректурой этюд, картина оживали, каждый раз по-новому, как оживали на выставках в его собственных картинах уголки родной природы, до него никем не замеченные, не открытые. На натуре Левитан не признавал никаких условных приемов, никакой шаблонной „техники“, учил тому, что надо везде и всегда открывать, изобретать, – только вновь найденное он ценил. Высшей его похвалой было: „Это так, это ново“. Сам он поправлял очень редко и всегда слегка, одним намеком, и только тогда, когда ученик не понимал его словесных указаний.
…Левитан учил не компоновать природу, не прочувствовав ее. „Ищите общее, – говорил он, – живопись не протокол, а объяснение природы живописными средствами. Не увлекайтесь мелочами и деталями, ищите общий тон. Не так зелено, еще спокойнее, ну вот, теперь попало“.
…Я слышал от самого Левитана, как он выдерживал свои картины, и видел эти „дозревающие“, по его выражению, вещи. „Вспомните, – говорил Левитан, – как работал Александр Иванов над своим „Христом“, как он, чтобы написать его, „попутно“ открыл тайну пленэра раньше французов“.
Были пейзажисты, писавшие с фотографий, даже в Академии в пейзажной мастерской. Левитан, подобно Куинджи, отрицал такое изучение природы. Отрицая копирование, Левитан не терпел „сырых“ вещей, и только быстрые этюды, фиксирующие переходящие моменты природы, признавались им даже тогда, когда в них было мало формы и рисунка; в них он требовал остроты и свежести восприятия и той неуловимой непосредственности, которая обычно неповторима» (Б. Липкин. Из моих воспоминаний о Левитане).
«Глаз у него был верный, рисунок точный. Левитан был – „реалист“ в глубоком, непреходящем значении этого слова: реалист не только формы, цвета, но и духа темы, нередко скрытой от нашего внешнего взгляд. Он владел, быть может, тем, чем владели большие поэты, художники времен Возрождения, да и наши – Иванов, Суриков и еще весьма немногие» (М. Нестеров. И. И. Левитан).
ЛЕГАТ Николай Густавович
27.12.1869(8.1.1870) – 24.1.1937Артист балета, балетмейстер, балетный критик, педагог. С 1888 в Мариинском театре. Был ведущим классическим танцовщиком. Танцевал с А. Павловой, М. Кшесинской, Т. Карсавиной, О. Преображенской и др. Роли: Зигфрид («Лебединое озеро»), Дезире («Спящая красавица»), Альберт («Жизель»), Жан де Бриен («Раймонда»), Базиль («Дон Кихот»); Арлекин и Лука («Арлекинада» и «Волшебная флейта»), Гренгуар («Эсмеральда») и др. С 1910 главный балетмейстер Мариинского театра. Постановки: «Фея кукол» (1903, совм. с С. Легатом); «Кот в сапогах» Михайлова (1906), «Аленький цветочек» Гартмана (1907). В 1896–1914 преподавал в Петербургском театральном училище. Среди учеников А. Павлова, М. Фокин, Т. Карсавина, В. Ф. и Б. Ф. Нижинские, А. Ваганова. С 1922 – за границей. Совместно с братом С. Легатом создал альбом «Русский балет в карикатурах» (СПб., 1903).
«Очень одаренным человеком был Н. Г. Легат. Но в нем была одна черта, сильно помешавшая ему как в карьере танцора, так и в балетмейстерской и преподавательской деятельности. Он много дал русскому балету, но мог бы дать гораздо больше. Он был раб традиций. Никакого критического чутья. Все, чему учил его отец, было свято и верно раз навсегда. Менялось время. Менялось все во всех видах искусства… его идеалы были неизменны. Он не дерзал ничего сделать по-иному. Он был хорошим танцовщиком, изящным партнером балерины, был замечательным рисовальщиком-карикатуристом, веселым, остроумным человеком, ловко играл на скрипке и рояле, особенно отличаясь в шутливых, комических импровизациях, но балетное искусство его было всегда скучноватым. Великолепный рисовальщик, он не создал интересных групп на сцене. Большой комик в жизни, он не создал ни одного интересного типа. Всегда был на сцене тот же Н. Г. Легат с некрасивым лицом и очень красивой фигурой, с пластичными позами, но исключительно установленного в традиционном балете образца. Он на сцене изображал только „первого танцовщика“ и никогда ничего другого…Между веселым, интересным человеком и его театральной деятельностью как будто был барьер. Этим барьером мне представляется: преклонение перед традициями и отсутствие творческой инициативы» (М. Фокин. Против течения).