Обсуждение пошло дальше с претензией на некоторую спонтанность, но в то же время и с соблюдением неписаной табели о рангах. Третьим по значению в общегосударственном масштабе был здесь «поэт фотокамеры» Фесаев, он и вякнул третьим: ну, а чего там собрали-то? Антисоветчины небось? Он тоже был недоволен заседанием – отрывают от творчества, всякие проходимцы замедляют получение народом очередного шедевра, а ведь терпение-то народное – не бездонная чаша! Вятичи, куряне, смоляне, все русичи из земли своей родной всегда черпали силу, из народных ключей. Те, что мистику за уши тянут, сымают не-видимое, это не наше семя, проблемы тут нету.
Проблема в другом, подхватил его сосед и соратник по «Огонькам Москвы» Фалесин. Вот читаю ихний манифест и глазам своим не верю. «Штука искусства редко подходит под какой-либо ранжир». Етто что ж, наше дело, святое, кровное «штукой» именуется? Он говорил тоном обиженной бабы, у которой тесто убежало, и сам был похож одновременно и на бабу, и на тесто. Выходит, я сымаю нашу советскую натуру, а мое произведение называют «штукой»? Великого художника вот этого творения, он показал на соседа Фесаева, тоже, значит, «штуками» назовете? Спасибо, спасибо, покивал Клезмецов, верные и современные замечания. Попытки снимать прошлое и будущее, безусловно, несут в себе зерна буржуазного декаданса. Советское фотоискусство привязано к сегодняшнему дню, к нашему сверкающему и вдохновляющему моменту. Однако позвольте, товарищи, несколько отвлечься от темы. Обратите внимание, товарищи, как тщательно здесь все конспектируется одним из приглашенных. Готовится, видно, большое рэвю для определенных органов печати.
Все уставились на ревностного писаку Венечку Пробкина, но тот продолжал строчить, не поднимая головы, видимо отставая от оратора, и, только когда дошел до соответствующей сентенции, понял, что речь идет о нем. Тогда дернулся. А что, разве нельзя, что ж не предупредили?
Да нет, пожалуйста, записывайте, не расставаясь с улыбкой всесильного подлеца, проговорил Клезмецов. Я только хотел вот напомнить собравшимся. Один такой все записывал, а оказался… ре-зи-ден-том!
По комнате прошелестело с некоторым скрежетом: Солженицын, Солженицын, был такой у писателей Солженицын, это он все записывал…
Собрание в этом пункте отчего-то забуксовало, потеряло гладкую до сих пор спонтанность. Клезмецову не хотелось предоставлять слово по списку, обнажать драматургию, поэтому он был даже рад, когда Глясный предложил «все-таки послушать составителей, как они дошли до жизни такой», хотя это несколько нарушало его «канву». Ну что ж, вероятно, Максим Петрович пожелает высказаться?
Сухая лапка Древесного будто лягушка под током дернулась к огородниковскому колену. Вот о чем надо сказать почтенному собранию, о том, как нормальный гордый человек, мастер мирового фото, певец поколения превратился в дергающуюся лягушку. Кто запугивает Андрея Древесного? Не только те, что по профессии, но вы все, бессмысленные свиньи социалистического реализма! Всякого, у кого не хрюшка, вы своим визгом глушите, пока не оглохнет, и вонью своей оскверняете, пока не протухнет. Вставай, Андрей, давай, ребята, все отсюда сваливаем, о чем нам говорить с этим разрядом сволочи?!
В принципе он мог бы именно так высказаться, не побоялся бы, если бы не было бы-бы-бы за плечами альбома и всех фотографов, которым вовсе не обязательно делить его судьбу, но парадокс заключался в том, что без альбома не было бы-бы-бы и нынешнего собрания. Если бы судили одного, если бы только за «Щепки»!…
Товарищи, не кажется ли вам, что дело непомерно раздуто? В глазах Глясного, показалось ему, мелькнул какой-то огонек. Может показаться, что существовал какой-то заговор, продолжал он, попытка подрыва, а ведь этого не было. Мы организовали наш альбом не с деструктивной, а с конструктивной целью. Андрей Древесный поднял голову, пока Максим правильно говорит. Мы просто окна хотели открыть, чтобы… ну… Древесный сжался, неужели скажет, «чтобы вони было поменьше»?… ну, чтобы больше стало кислороду… Кислороду? Клезмецов вскинулся, очки сверкнули, как у социал-предателя иудушки Троцкого. Вы, Огородников, должно быть, кислородом называете антисоветчину? Огородников замолчал, повернулся к другу Андрюше и развел руками. Позвольте, товарищи, вдруг вылез некто Щавский, вечный «друг молодежи», через руки которого в свое время и Огородников прошел, а позже и Охотников, а сейчас уже и Штурмин, вечный председатель комиссии по работе с молодыми. Фотий Феклович, как бы нам с водой не выплеснуть и ребенка! Антисоветчина? Не слишком ли сильное слово? Декадентщина, нигилизм, порно-графия, этого в избытке… он брезгливо как бы отодвинул от себя злополучный «Изюм», хотя при всем желании не смог бы до него через стол дотянуться. Но «антисоветчина»!
Щавский, друг ты мой, вдруг по-коровьи замычал Клезмецов, да взгляни-ка ты на художества Жеребятникова! Над Выставкой Достижений Народного Хозяйства глумится уголовник! Он махнул рукой Кобенке, тот тут же показал на маленьком экране два слайда, сделанных по подборке Шуза. Вот, пожалуйста, снабжен заголовком «Инопланетное становище». Снятый снизу, дыбился чудовищный чугунный бык с мошонкой, как бы заполненной пушечными ядрами, символ могущества советского животноводства. Изящные колонны и золоченые статуи народов СССР располагались по периферии. Отчетливо был виден в глубине герб какой-то союзной республики. Если это не антисоветчина, то, значит, и Рональд Рейган… – дался ему Рональд Рейган, поморщился Глясный и снова почувствовал, как по щекам прошла волнишка красной краски… – значит, и Александр Хейг – голуби мира! Ну, а теперь, товарищи, взгляните на это, на осквернение дорогого советским людям символа. На экране два могучих человеческих организма, женский и мужской, в диком порыве вздымающие свои принадлежности «серп и молот», иными словами, знаменитая скульптура Мухиной «Рабочий и колхозница». Снято это было Шузом Жеребятниковым по-простецки, на этот раз без всяких трюков, и очень по-простецки выглядела стремянка, ведущая под юбку женской металлической особи, и на стремянке неопохмелившийся работяга со шваброй на длинной палке. Подпись под фотографией скромно гласила: «Ежемесячная чистка».
– Ну, знаете, – сказал в собрании женский голос.
– Хулиганство, хулиганство, – зашумели мужские голоса. – Любопытно теперь, что скажет Щавский?!
– Товарищи, – вскочил на ножки коротышка Щавский, – конечно же, это хулиганство, мерзкая интеллектуальная распущенность и объективно выглядит оскорблением наших патриотических чувств, но субъективно, товарищи, может быть, я не прав, здесь все-таки нет антисоветского умысла, а?
– Да, вы не правы, Наум Григорьевич! – поднялся румяный и пухлый, похожий на булочника из чистого немецкого городка партийный фотограф Креселыциков. – Хулиганство, декаденщина, нигилизм, порнография, все это противоречит ленинской эстетике, а то, что противоречит ленинской эстетике, то как раз и является чистейшей антисоветчиной. Не так ли?
Щавский прижал руки к груди, закрутил повинной головою: сразил, сразил, Креселыциков, аргументы убийственные! Ну, вот и хорошо, Наум Григорьевич, кивали ему иные из присутствующих, вот и видно, что не лишены вы диалектического подхода к действительности. Клезмецов подмигнул Щавскому. Макс Огородников сел на свое место. Что-то не то, пробормотал Андрей Древесный, как-то не так… А ты, Андрюша, раньше не знал, как такие пленумы дирижируются, спросил Огородников, эта драматургия тебе не знакома? Величественно подняла пальчик Джульетта Фрунина, и все утихли: дама! Я – солдат, сказала дама чеканно. И я женщина, добавила она мягче. И как солдат, и как женщина я ненавижу порнографию как тела, так и души! Все, что здесь кроется, гневный жест в сторону альбома, это издевательство над нашим скромным и милым народом, но наш народ умеет дать отпор насильникам и растлителям! Она заводилась с каждым словом на зависть Грабочею и даже, может быть, из-за плохо сделанной подтяжки, обнаруживала некоторое с ним сходство. Когда-то о ней говорили, что она неплохо танцует старинный танец менуэт, грустно подумал Слава Герман. Где вы, красотки прежних лет?
Огородников вдруг поймал на себе и на Древесном внимательнейший взгляд Клезмецова, тот как бы изучал ситуацию, возникшую между двумя друзьями. Заметив, что пойман, Фотий Феклович не отвернулся, а, напротив, как бы обнажил свой замысел. Я вижу, что даже не всем участникам группы по душе этот дурно пахнущий «Изюм», сказал он, как бы приглашая обратить внимание на пришибленного Андрея. Немудрено, настоящий большой мастер не может не чувствовать фальши, спекуляции, нечистого сговора! Он может сам в силу ложно понятого чувства товарищества оказаться в дурной компании, однако совесть художника подскажет ему, в чей огород – пауза, подчеркивающая корневое слово, – в чей огород летят камешки…
Ну, вот сейчас Андрюха и взорвется, решил Максим. Сейчас все его увещевания полетят к черту, взыграет дворянская кровь. Сейчас он их пошлет, как когда-то в 68-м посылал! Андрей Древесный катастрофически молчал.
Вместо него возгорелся рыжим огнем мастер из русского юрода Ангелов. Чего ж это вы, товарищи, тут на Жеребятникова нашего навешиваете?! Может, это он сам быка с мошной вам вылепил, сам этой железной даме лестницу под юбку замастырил? Обсуждение на таком уровне проходит, что думаешь, понимают ли данные товарищи фотографию, снимали ли когда-нибудь сами?
А вот этого на виселицу, подумал «снайпер партии» и выразительно посмотрел на товарища Глясного. Понятно, подумал последний. Грабочей предлагает взять этого мальчика на заметку. Опять я краснею, что со мной, опять я безобразно рдею, елки-палки. Слава Герман из своей замкнутой трубочной позиции вдруг опознал высокопоставленного товарища. Да ведь мы пили как-то с этим Глясным. Руставелиевский банкет в ущелье Вардзиа. Он жрал стаканами.
…фотография, товарищи, искусство, возможно, еще более таинственное, чем живопись. Не задавали ли вы себе вопрос, может быть, в ней содержится огонь Вселенной? Пока переглядывались и не заметили, что уже с минуту говорит еще один «изюмовец», самый маститый, кому Родина и орденов не пожалела, мерзавцу. Чавчавадзе стоял петушком, поправлял свой «кис-кис» и унисонный платок, распустившийся из нагрудного кармана наподобие орхидеи. Мгновение летит неудержимо, сказал поэт, так продолжал московский Автандил. Ты простираешь руки, но опять оно летит, оно проходит мимо! Господа, мы ловим мгновения в нашу загадочную «камеру обскура». Фотограф – это маленький воин с пращой, стоящий перед гигантом Хроносом. Господа, простите, товарищи, художник всегда недоволен современным ему миром, ибо он думает о мире идеала, даже если живет при королевском дворе. Вспомните Франсиско Гойю! Господа, словом, товарищи, Пантагрюэль мочился на Париж и залил французские святыни, однако Рабле не подвергли остракизму! Неужели мы отстали от Франции на пятьсот лет? Я призываю вас вспомнить о потоке времени и об огне Вселенной! Журьев и Грабочей с некоторым изумлением переглянулись. В свое время можно было дотянуть до Всемирного Совета Мира, подумал Журьев, сейчас на свалку. Гранатой, подумал Грабочей. С потрохами.
Автандил ты наш Георгиевич, дорогой ты мой человек, снова вдруг замычал коровой ласковой Клезмецов. Да неужели ты думаешь, мы тебя не понимаем? Неужели ты думаешь, нам вечные темы чужды? Здесь твои друзья, дорогой наш Автандил, а там… жест в предположительном западном направлении… там лишь расчет, холодное коварство, туда тебя тянет опытный враг!
Огородникова вдруг передернула крупная лошадиная дрожь. Едва ли не в отчаянии он подумал, что в организме его сейчас идет борьба адреналина с яростью и что любой результат этой схватки будет не в его пользу. Фотик! – тихо воскликнул он. Что ты нам шьешь?
Клезмецов выпятился на него всем своим бесстыдным лицом. Почему «мы»? – вопросил он. Почему ты прячешься за «мы», Максим Петрович? Далеко не все там у вас такие, как ты, опытные. Ты бы лучше за себя отвечал, Огородников, а вот с тобой, обещаю… «ща» в этом слове обернулось вдруг истинно змеиным шипением, участники пленума даже малость окаменели, товарищ Глясный нащупал в кармане пиджака таблетку валиума… с тобой, Огородников, всееее будееет хорошшшоо… шипел Фотик.
Выдает себя, подумал Грабочей, у этого говнюка Фотика все-таки нервы не в большом порядке. Надо закругляться. Сейчас я его направлю.
– Сколько экземпляров заготовили? – спросил он Огородникова в лучших традициях следователя 37-го года: вот этого ломать, пока не покается.
Странным образом вопрос Грабочея пропал втуне: Огородников пропустил его мимо ушей. Он переводил взгляд с искаженного лица Фотика, которое в этот момент как бы выпирало из привычных измерений, на бледный профиль Андрюши, представлявший из себя удивительную вмятину. А ведь когда мы начинали, все было наоборот: вмятиной был Фотик, Древесный демонстрировал рельеф.
Двенадцать экземпляров, ответил за Огородникова Охотников. И все они здесь? – Грабочей продолжал спрашивать у Огородникова, который на него не обращал внимания. Как любое затянувшееся собрание, пленум правления Союза фотографов начал впадать в маразм. Здесь вроде один, сказал Олеха и сделал какой-то странный любовный жест в адрес невозмутимой глыбы, лежавшей у локтя председателя. Все в Советском Союзе? «Сталинградский комбат» (ходили слухи, что он командовал заградбатальоном, то есть попросту уничтожал своих) начинал терять терпение.
Матвей Николаич, урезонил его Клезмецов, нет нужды спрашивать. Один экземпляр переправили в Нью-Йорк. Тут наконец Огородников, пребывавший как бы в беззвучном пространстве, встрепенулся. А тебе откуда это известно, спросил он почти грубо, где черпаешь сведения? Может быть, ты и про ограбление мастерской Михайлы Каледина знаешь? Может быть, те бандюги отправили альбом в Нью-Йорк?
Товарищи, товарищи, вмешался усталый Журьев. Какой-то детектив получается. Следствие ведут знатоки, хохотнул легкомысленный Пробкин. Безобразие, безобразие, зашумели правленцы, ведут себя вызывающе!
Клезмецовская «выпуклость» под взглядом Огородникова странным образом стала опадать. Почему я этого боюсь, подумал он, почему я до сих пор боюсь, что опознают как Кочергу? Ты хочешь сказать, Максим Петрович, что никто из иностранцев не видел альбома?
Иностранцы, усмехнулся Огородников. Почему вы так боитесь иностранцев, товарищи фотографы? Клезмецов, ты знаешь, сколько иностранцев ежедневно находится в Москве? Говорят, до ста тысяч. Сто тысяч?! Эка хватил. Цифра явно произвела впечатление на пленум. Столько подозрительных! Масса иностранцев видела «Изюм», мы их не считали. Мы иностранцев не боимся, наоборот – приветствуем, а вот вы тут все время о космической эре талдычите, о научно-технической революции, а сами всего иностранного боитесь, как в докукуевской Москве дьячки сыскного приказа.
Нехорошо пахнут ваши шуточки, любезный Максим Петрович, взметнулся петушком либерал Щавский. Пересечение взглядов: Грабочей – Журьев, Глясный – Клезмецов, Красильщиков – Фрунина, Фесаев – Фалесин, неназванные – в хаотическом скольжении.
Ну а теперь расскажите нам о вернисаже, простенько так произнес Клезмецов, расскажите товарищам о провокационном сборище, которое вы готовите в центре Москвы. Венечка Пробкин, который все строчил, невзирая на опасное сравнение с «резидентом», в этом месте запнулся. Да это не в центре будет, а на Соколе! Огородников же, почувствовав клезмецовскую слабую пятку, воткнул в нее еще одну мстительную иглу. А откуда вам про вернисаж-то известно, Фотий Феклович? Хороша творческая организация, ничего не скажешь! Ты все погубил, еле слышно шепнул Андрей Древесный.
Огородников отказывает нам в творческом статусе, усмехнулся Клезмецов, что ж, и нам, и ему придется сделать соответствующие выводы. Вот есть проект резолюции. Пленум правления Московской фотографической организации Союза фотографов СССР, заслушав сообщения первого секретаря Клезмецова Ф.Ф., осудил затеянный членом союза Огородниковым М.П. фотоальбом «Скажи изюм!» как чуждое традициям отечественной фотографии, идейно ущербное и художественно некомпетентное собрание, основной целью которого является раскол советского фотоискусства. Пленум выразил возмущение провокационной деятельностью Огородникова, льющего воду на мельницу нашего политического и идеологического врага, и призвал членов союза, по причинам идейной незрелости примкнувших к фотоальбому «Скажи изюм!», немедленно выйти из его состава. Кто за эту резолюцию, товарищи?
Такая убеждающая стройность была в этом документе, и вдруг опять все смешалось. Встал Слава Герман, который до этого обнадеживающе молчал, стал махать своей трубочкой, пытаясь высказаться, заика. Эх, старый товарищ, неужели и ты клюнул на долларовую приманку, страстно бередил в этот момент самого себя Фотик Клезмецов, будто и думать забыл, что был бит этим «старым товарищем» за стукачество. Свинство, таково было первое слово бывшего гения, которого, несмотря на все его бесконечные провалы, проколы, пьяные безобразия и «выпадение в осадок», все в этом так называемом союзе, включая даже «завистливых руситов», считали «истинным фотографом». П-п-почему же т-тут од-дин Ого-ого-родников указан?! А мы что же, овцы? Требую, чтобы и меня пристегнули к провокационной деятельности! Я работал не меньше Ого! Заслужил ваше возмущение, товарищи! Я зрелый, идейно зрелый!
В наступившем вслед за этим прискорбным заявлением всеобщем перепугом к требованию Германа присоединились Чавчавадзе, Пробкин и Охотников, причем последний даже брякнул дерзостное «рыжих нет!».
Опупение усилилось. Трещал проект резолюции. Секретариат не знал, как себя вести в тех случаях, когда не смягчения просит объект, а требует к себе ужесточения. Выход как бы подсказал Андрей Древесный, он просто вышел, не сказав ни единого слова. Секретариат больше никого не задерживает, быстро сказал подручный Клезмецова Куненко. Не уйдем, покуда нас в свою бумагу не вставите, заявил Охотников. Sic! – восхитительно подтвердил Чавчавадзе. Венечка писал в своем блокноте «пауза, пауза, пауза».