Скажи изюм - Аксенов Василий Павлович 35 стр.


В наступившем вслед за этим прискорбным заявлением всеобщем перепугом к требованию Германа присоединились Чавчавадзе, Пробкин и Охотников, причем последний даже брякнул дерзостное «рыжих нет!».

Опупение усилилось. Трещал проект резолюции. Секретариат не знал, как себя вести в тех случаях, когда не смягчения просит объект, а требует к себе ужесточения. Выход как бы подсказал Андрей Древесный, он просто вышел, не сказав ни единого слова. Секретариат больше никого не задерживает, быстро сказал подручный Клезмецова Куненко. Не уйдем, покуда нас в свою бумагу не вставите, заявил Охотников. Sic! – восхитительно подтвердил Чавчавадзе. Венечка писал в своем блокноте «пауза, пауза, пауза».

В периоды опупения на помощь всегда приходит партия, потому-то взгляды секретарей и членов правления невольно повернулись к представителю Центра товарищу Глясному, у которого от этого внимания дистонические толчки пошли еще сильнее и выразились пятнами на лбу и носу. Приходится соответствовать. Нужно откашляться. Эх, Слава, Слава, как молоды мы были, как гуляли в рамках декады культуры… Товарищи, видимо, не вполне понимают серьезности своего положения, сказал он, однако мы не можем не принять их слова во внимание. Мне кажется, секретариат должен доработать проект резолюции, а голосование провести в рабочем порядке.

– Мудро, – пискнул Щавский.

Не наш человек, подумал о Глясном Грабочей. Жопа, подумал Журьев, не дожимает. Говно какое, говно, было общее затаенное мнение. Кажется, что-то не то я предложил, подумал Глясный, укладывая в портфель копию стенограммы. Кажется, Фихаил Мардеевич на что-то другое намекал. Впрочем, домой, домой! А завтра в отпуск, в Кисловодск и там – ни капли!

Клезмецов с косой рожей закрыл собрание и сказал «изюмовцам», что резолюцию они получат по почте. Если же буржуазная пресса узнает о сегодняшней дискуссии или же если состоится провокационный вернисаж, пеняйте на себя.

– А что будет? – оживленно спросил Пробкин.

– Увидите!

Пробкин и Охотников тут же забрали руки за спину. Где стража? Какая еще стража? Так ведь вы же, Фотий Феклович, дали приказ: уведите! Шуты гороховые, дошутитесь! Толпой участники пленума правления и «изюмовцы» прошли по антресолям и стали спускаться в ресторанный зал. Мразь, громко сказал Огородников. Это в чей же адрес? – проокал Фесаев, хоть и одна-единственная округлость присутствовала во фразе. Вы угадали, был ответ.

VI

Странным образом зловещий пленум сразу выветрился из головы. Пробкин подбросил Огородникова до Смоленской, и теперь он топал в одиночестве вниз по Арбату к своему переулку. Стояла классическая московская ночь, ради одной которой стоило возвращаться из-за морей. Масса снега вокруг, чуть-чуть подвьюживает, десять градусов мороза, мелькание очаровательных женских лиц, Арбат ими богат, вдруг перемещается что-то в небе, и луч луны освещает недурной сталактит, свисающий с карниза Вахтанговского театра. Будь у нас нормальная жизнь, Арбат превратился бы в то, что в американских больших городах называется «вилэдж», были бы стильные бутики, джазовые клубы, диско, открытые всю ночь книжные лавки и галереи, кафе. Всю ночь бы тут колобродил народ, невзирая на перепады температуры и не вспоминая о большевизме… На углу Староконюшенного переулка посреди выметенного ветром асфальта стоял сугроб и из него торчала телефонная будка. Кое-как он пролез внутрь и позвонил на Хлебный. Где же вы, любезнейший, вскричала Настя. Я вам уже передачу собираю в подземную тюрьму, а вы… Она все еще нередко сбивалась на свое шутовское «вы». А я прогуливаюсь, сказал он. В городе сегодня безвластье, пользуюсь паузой. Вас гость ждет. Кто таков? Господин Древесный подождет. Он вылез из сугроба, вся гадость ночи вернулась, вся прелесть испарилась. Пленума этого, собрания этих монстров, оказывается, еще мало, предстоит объяснение со струсившим товарищем.

Древесный ждал его на улице, прогуливался меж сугробов, заложив руки за спину, словно в галерее. Вон твои попечители проехали, сказал он, кивая в конец переулка, где медленно, будто по волнам, проплыла по снежным колдобинам одинокая «Волга». Да это просто такси, Андрей. Ну, пусть будет так. Скажи, противно разговаривать с предателем? Кончай, кончай, старик! Да ведь ты же меня небось в предатели уже зачислил. Никуда я тебя не зачислил.

Ты смотрел на меня там, как на предателя, крикнул Древесный, а потом обессиленно махнул рукой. Ну что ж, похожу теперь в предателях. Хохма в том, что мне теперь придется его полночи утешать, подумал Максим. Да ладно тебе, Андрюха, никто тебя предателем не считает, ну, сплин, ну, нервы… Предателем ты бы был, если бы их задание выполнял, когда сдерживал нас, но ведь ты же сам хотел спустить на тормозах, сам как бы, ну, вроде бы спраздновал труса, верно?

Верно, Макс! Древесный снял свою некогда богатую, а сейчас изрядно облысевшую пыжиковую шапку, подставил голову под ветер. Макс, прости, у меня все горит в башке, в груди, в жопе. Я там твоей Насте наговорил черт знает чего, все зачеркни, ближе тебя ведь никого у меня нет; сестра – равнодушная кукла, дети – чужие, Полина – смешна! Макс, меня Блужжаежжин обманул, старая гнида. Он сказал, что есть решение спустить это дело на тормозах.

Нашел кому верить – Блужжаежжину! Он тебе, часом, стаканчик «Киндзмареули» не предложил?

Макс, я поверил ему, потому что струсил! Вовсе не потому, что он мне поездку в Америку сулил! Ничего мне не нужно, кроме спокойствия! Древесный вдруг бухнулся коленями в снег, широко перекрестился. Пойми, не могу больше. У тебя, Ого, нервы покрепче… Ха-ха, сказал Ого. Ну, все-таки не такие говенные, как у меня. Знаешь, я уже чувствую старость, измученные гены, они ведь нас били в Гражданскую и в 37-м половину семьи перестреляли – деда, дядю Шуру, всех родственников в Иркутске, искалечили жизнь отцу, запугали мать, у меня самого из-за них в детстве дикий комплекс неполноценности развился. Тебе легче, Ого, ты…

Не говори мне об этом, сказал Огородников, сам знаю. Все знали в Москве, что злодеяния 37-го года – больная мозоль Макса, хотя никто у него в семье не был посажен или убит и палачей – явных, во всяком случае, – не определялось. Все знали, как Макс заводится на год своего рождения, и даже как бы старались при нем избегать этой темы. Нет уж, прости, скажу, упорствовал Древесный. Ты, Ого, из победителей, из их лагеря, хоть и взбунтовался. Ты в детстве родителями гордился, а я дрожал, когда об отце спрашивали. Ты красных презираешь, а я их ненавижу и боюсь. Вот чего тебе в твоем фото всегда не хватало, Ого, – моего страха, моей комплексухи! Когда пришел успех, я думал, что преодолел свое детство, что торчу теперь наравне с тобой, «новая волна», фавориты Европы, а вот теперь страх опять пришел, все валится из рук, только спрятаться хочется, не могу, не тяну…

– Когда они у тебя были? – спросил Огородников.

– Кто? – вздрогнул Древесный.

– Ну, «фишки». Один такой хмырь за шестьдесят и второй молодой, Володя такой, генерал и капитан. Меня они еще в мае пужали. Они?

– Ко мне не приходили, – буркнул Древесный, постоял немного в некотором оцепенении, потом снова воспламенился.

Приходили, не приходили, в этом ли дело, Ого?! Эта сила тем страшна, что не персонифицируется, во всяком случае для меня. Я замерз, сказал Огородников, пошли в студию. У меня в кармане «Плиски» бутыль: Муся и Аня из «Росфото» дали в знак поддержки. Нет, я не пойду, я там Насте наговорил сто бочек арестантов. Ты мне лучше дай глотнуть, Огоша! Отвинтили пробку. Экая мразь, совсем исхалтурились болгары.

Распитие бутылки посреди ночи под хмурым фонарем, то есть «дуэт горнистов», как бы вернуло прежние времена и устранило нынешнее, постыдное. Слушай, Огошка, слушай, Андрюшка, давай все ж друг за дружку… Знаешь, мне кажется, власть задумала по нашу душу настоящее злодейство. Перестань, не дрочи себя, не преувеличивай, в худшем случае они на мне отыграются, выгонят из союза, а мне там невмоготу, я-то уже решил – задиссидентствую вкрутую. Однако за тобой ведь люди стоят, мы стоим, мы же тебя бросать не можем, будет предательство, нужно хитрить, и ты должен хитрить вместе с нами. Что я и делаю, иначе б! Давай откажемся от этого вернисажа, Ого! На хрена нам эта показуха? Это игра, понимаешь, Андрей, надоело все только их игры играть, хоть раз сыграть бы в своем вкусе, как будто их нет, ведь не против же них, а просто без них, а ты можешь и не приходить. Да как же это мне не прийти, не могу я не прийти, Огоша, потому и прошу отменить…

– Ну вот, – сказал Огородников. – На этот раз они появились, ночная стража Хлебного переулка.

Из-за угла деловито выворачивала опермашина, все четыре шипованных колеса. Обычно она занимала позицию как раз под тем фонарем, под которым сейчас стояли друзья. Осветив их дальними фарами, машина как бы запнулась, потом стала подавать задом, чтобы на противоположной стороне втереться между сугробами.

Из-за угла деловито выворачивала опермашина, все четыре шипованных колеса. Обычно она занимала позицию как раз под тем фонарем, под которым сейчас стояли друзья. Осветив их дальними фарами, машина как бы запнулась, потом стала подавать задом, чтобы на противоположной стороне втереться между сугробами.

Древесный торопливо допил остатки «Плиски». Интересный сюжет, сказал Огородников, тебе не кажется? Машина в снегах, как «Челюскин» во льдах… У тебя камера с собой, бэби? Древесный показал на ладони крохотную «Минолту». Сойдет! Сделай отсюда несколько снимков, а я подойду поближе. Они стали снимать двумя аппаратами заваленный снегом переулок, фонарь, друг друга, машину с антенной и четырьмя широкими «будками» внутри. Оперативники, за неимением других инструкций, раскрыли перед носами четыре газеты «Честное слово». Что мне делать с собой, в отчаянии подумал Андрей Древесный.

Вернисаж

I

Перед нами теперь простирается огромная московская площадь Сокол. Под ней пролегает автомобильный туннель, в котором кажется иногда, что едешь за пределами Советского Союза. Ну а за пределами туннеля в северных и южных частях площади есть два подземных перехода для пеших граждан, и в них названное выше предательское чувство не появляется никогда.

Теперь на поверхность, товарищи, в шипучую гущу дней. Давайте вспоминать из эмигрантского далека диспозицию недвижимой социалистической собственности: ведь немало кружили в свое время по этой странной и даже отчасти безобразной территории, даже и на любовные свидания отсюда заворачивали на улицу Алабяна, не удосужившись, увы, узнать, кто таков человече. Да и по сей день, надо признаться, в невежестве пребываем.

Итак, войдя на площадь Сокол с южного конца, увидели мы по правую руку магазин «Минеральные воды», а по левую архитектурную крошку-шедевр, кафе того же названия, то есть «Сокол». Построено кафе было в теплое время, в начале 60-х годов, и архитектор, замышляя бетонный вздымающийся козырек, воображал, конечно, дальнейшие чудеса демократизации. Козырек, однако, через десять лет обвалился, архитектор эмигрировал, а кафе превратилось в питпункт зрелого, по выражению Фотия Фекловича, социализма. По левую руку далее мы увидим последствия культа личности, вполне незыблемые, здоровенные четырнадцатиэтажные глыбы так называемых «генеральских» домов. Вывески над первыми этажами гласят «Кино», «Столовая», «Ремонт», «Гастроном», то есть не оставляют гражданам никаких надежд. И все-таки диву даешься иной раз на Москву.

Все, казалось бы, большевиками продумано, чтобы народ не вертухался, вот и города строят по типу тех, что изображены с функциональной целью в букварях, и все-таки с московским людом до конца так и не могут управиться. Вот и церковка позванивает меж «генеральскими» домами, вот и театральный подъезд, похожий на вход в котельную, там, в так называемом театре, какая-то лихая компания показала авангардистский «Нос» на музыку Шостаковича. А вот и далее пучится сталинский домина а-ля крем-брюле, а в нем между тем кафетерий-пельменная «Континент». Континент, континент, хоть имя дико, но мне ласкает слух оно. Хорошо еще, что «Архипелагом» пищепункт не назвали.

Словом, от первоначального сталинизма площадь Сокол ушла довольно далеко, тем более что в роли Сталина давно уже выступает не-Сталин. С бесстрастием неудачливого, но жестокого отца смотрит на семью народов гигантское плоское лицо с фасада антисталинского небоскреба «Гидропроект». Там, где партия, там успех, там победа, гласит лицо пудовыми буквами из дюралюминия. После реставрации капитализма в этом доме разместится концерн «Мерседес-Бенц», усмехается хитрый народ, буквы пойдут на рекламу полезных продуктов, ну а портреты – на портянки, как в поэме Александра Блока. Да что это, воскликнет в этом месте читатель, неужто так народ распоясался на площади Сокол? Вот именно так и распоясался, подтвердим мы, именно таков и есть этот народ или, во всяком случае, вот этот его представитель, здоровенный дядька с седыми кудрями до плеч, в кожанке и меховых унтах, выпускающий клубы табачного дыма и морозного пара.

Шуз Жеребятников влез в огородниковскую «Волгу» и сразу все окна запотели. Привет, Ого! Здорово, девка! Порядок в танковых войсках? Первая новость, которую он сообщил, была не особенно вдохновляющей. Академики – забздели! Позвольте, позвольте, воскликнула возмущенно представитель академических кругов Анастасия Огородникова-Бортковская, два слова не сочетаются, сударь! Первое исключает второе! Но не наоборот, возразил ее супруг, злокозненный Огородников. Детали хочешь, жопа, сказал Шуз. Деталь как-то ближе к… к тому, что вы употребили вслед, сударь. Итак, детали. Вчера на именинах певицы Таракановой были все наши академики, и все забздели. Отец советской фугасной бомбы горшкового типа академик Понтекорпулос пустил слезу и сказал, что, если придет в «Континент», больше никогда не увидит свою Грецию, родину современной цивилизации. Академик Иннокентий Миндаль сказал, что придет обязательно, в том смысле, что пришел бы непременно, если бы как раз в этот день и час ему не нужно было быть в городе Челябинск-два, где сломался собранный из японских магнитофонов компьютер, управляющий советскими искусственными спутниками Земли, а от этого зависит судьба мира во всем мире. Академик Блевантович, Рубро и… Ов втихаря слиняли, пока я душу вытрясал из Миндаля и Понтекорпулоса.

Нэкст. Чаво? – спросил Огородников. По-английски тебе говорю, дурак, следующее. Режиссеры тоже не придут. Главного с «Солянки» вызывали к Деменному, накрутили кишки на кулак. В театре «Соучастник» тоже паника. И Бебку, и Бубку, и Сеньку, и Феньку, да и Фадея-Гребанного-Олеговича запужали вконец, предупредили, что не получат к Первому мая звания Заслуженных артистов Федерации.

С писателями лучше, продолжал Жеребятников. «Метропольцы» все подгребут, этой шараге терять нечего. Ну хорошо, сказал Огородников, а Московский-то полк выйдет, а Морской экипаж не колеблется? Итак, все собираемся в каре вокруг пельменной, стреляем в воздух и кричим: Константина! Константина!

Ну а Семен, директор кафетерия? Этот торчит, как штык, заверил Шуз. Он просто крезанулся на фото, этот Сенька. Прыгает до потолка, что в его гадюшнике такие знаменитости собираются. То есть он ничего не знает? – спросила Анастасия. А чего ему знать? Огородников положил руку на необъятное кожаное плечо. Слушай, Школа-Университет-Завод Артемович, по всей вероятности, против нас на полном серьезе разворачивают что-то очень хреновое. Может быть, сыграем «марш-марш в кусты»? Зачем невинных людей, вроде этого Семена, втягивать? Да ты очумел, Ого? – рявкнул Шуз. Отменять такую шикарную кайфуху? Праздновать труса у всех на виду? Никогда! По рубцу! Глухо! А Сеньке любой втык только на пользу пойдет: быстрей отсюда свалит в Бруклин, там у него брат лавку держит.

Они вылезли из машины. Максим тщательно проверил замки, посмотрел сквозь стекло на желтую кнопку «секретки» – утоплена. При попытке пробраться внутрь машина взвоет, как взбесившийся осел. Они стояли теперь втроем на краю северного берега площади, возле магазина «Минеральные воды», сквозь замерзшие окна которого можно было различить садящегося орла, символ Ижевского источника. Ну-с, господа, что мы имеем на поле битвы? Поле битвы было невероятно широким и бесконечно пересекалось чуть ли не всеми видами московского транспорта, «Континент» на противоположном берегу еле различался за хаотичным скоплением троллейбусных удилищ. По-щравляю, три милицейских фургона в непосредственной близости, да там и «воронок» на всякий случай подготовлен, а вот и «бойцы невидимого фронта»… Смотрите, братцы, они все по «уоки-токи» переговариваются, готовы к бою. Глаза отказываются верить этому позору, пробормотал Огородников. Здорово, Жеребятников весело хлопнул рукавицами, расшевелили гадюшник! Анастасия молчала, прижавшись щекой к огородниковской оранжевой куртке.

Стояла морозная неподвижная голубизна. Подъехал и запарковался рядом белый «Мерседес» с инкоровским номерным знаком. Из него вышел не кто иной, как Харрисон Росборн, корреспондент газеты New York Ways.

– Макс, – радостно воскликнул он, – я только что вернулся и сразу к событию, да и тут прямо на вас натолкнулся! Удача! Где этот «Континент» и нет ли тут намека на парижский журнал? Ха-ха, – продолжал он, – я вижу, здесь не только я из империалистической прессы!

Появление возбужденного американца привнесло в советскую «напряженку» элемент какого-то незамысловатого шухера: событие, the event, ну и давай, полегче и порезче, действуйте в своем амплуа, возмутителей спокойствия, ведь мировая пресса m вами, господа, это амплуа уже закрепила.

Мировая пресса и впрямь не дремала. Кроме росборновского «Мерседеса» на другой стороне площади был виден желтый «Фольксваген» итальянца Экко, «Вольво» вездесущих датчан и даже «Испаносюиза» ленивых могущественных бразильцев. Наиболее опытные, хоть и молодые, шакалы пера и городские партизаны Фрэнк, Люк и Давид предпочли прибыть к месту события без машин и сейчас бодро вышагивали от станции метро к подземному переходу. А вот и Эн-би-си, ухмыльнулся Росборн. Микроавтобус макротелекомпании непринужденно втирался между двумя милицейскими машинами на стоянке прямо напротив кафетерия-пельменной.

Назад Дальше