Ася только кивнула и пошла за Андреем, держась неестественно прямо. Проходя мимо комнаты Алексея Львовича, из-за двери которой доносилось бормотание Аскар-Нияза, Андрей внятно произнес:
— Мы ждем вас внизу. Закройте дом и выходите.
— Я готов, Андрей Дмитриевич, готов, — донесся дрожащий голос Алексея Львовича. — Вот только никак не найду для поручика обувь. Он же босой.
— Поторопитесь, умоляю вас, — сказал Андрей. Он взял Асю за руку и повел ее вниз.
Автомобиль уже стоял на улице, и псы, время от времени подвывая (чутье не обманывало их), носились по двору. В комнате у Алексея Львовича еще горела лампа.
— Слушайте меня внимательно, Асенька, — сказал Андрей. — Вы и отец сядете в автомобиль вместе с нами.
— И с этим? — Ася закрыла лицо. Волнение ее все-таки прорвалось наружу. — Я чувствовала, все время чувствовала: что-то должно случиться ужасное, — проговорила она, тщетно пытаясь сдержать всхлипы.
— Идет война, Ася, — сказал Андрей. — Вы оказались втянутой в нее. А на войне убивают. — Он прижал ее голову к своему плечу. — Прошу вас, успокойтесь и запомните все, что я сейчас скажу. — Он погладил ее волосы, и она по-детски всхлипнула.
— Тише, — шепнул ей на ухо Андрей. — Слушайте. Мы обгоним поезд, который ушел от границы на юг нынче вечером. Вы с отцом войдете на разъезде в мягкий вагон — он всегда свободен, — а проводнику скажете, что едете давно, но он по невнимательности вас не заметил. Будет хорошо, если вы еще и отругаете проводника. На юге поселитесь в небольшом пансионате и постараетесь обеспечить себе дополнительное алиби. Вы знаете, что это такое?
Ася молчала.
— Сделайте так, чтобы все окружающие были убеждены, будто вы с отцом приехали на этюды хотя бы на день назад. Поняли?
Он дважды повторил это, пока услышал утвердительный ответ.
Алексей Львович и Аскар-Нияз приблизились к ним.
— Садитесь в автомобиль. Вы, поручик, сзади вместе с Антоновыми. Поведу я.
Аскар-Нияз пропустил вперед Алексея Львовича, сам сел посередине и отгородил собой от Аси мертвого Хюгеля.
Мотор завелся почти без шума. «Мерседес» свернул за угол и помчался по бульвару.
Могучие псы глядели вслед автомобилю, положив толстые лапы на ограду и по-щенячьи скуля.
На миг «мерседес» задержался у железнодорожного полустанка и притаился во мгле. Вскоре подошел поезд. Он постоял недолго и с трудом тронулся, лязгнув буферами.
«Мерседес» резко набрал скорость и устремился на север.
Перед рассветом он был в горах. Два человека вышли из автомобиля, а третий остался в нем, уронив голову на грудь. Переваливаясь, пополз «мерседес» вниз и вправо к пропасти, словно раздумывая, навис над бездной и вдруг рухнул в ущелье, по дну которого несся грохочущий поток.
— Во второй раз спасли вы мне жизнь и честь. Впрочем, на жизнь мою мне начхать. Но все-таки скажите, зачем вы это сделали? Зачем нужно вам, чтобы коптил небо отпетый людьми и богом поручик из тюрков? Я же понимаю: вы не благотворитель. На этот раз вы тоже появились вовремя. Только не говорите, что вы оказались в доме у Антоновых случайно именно в тот миг, когда проклятый немец хотел сбить меня с ног. Хюгель, подлец, все точненько рассчитал. Но черт с ним, с дохлым колбасником! Я о другом. — Аскар-Нияз выжидательно наклонил набок голову. На изможденном лице его появилось подобие улыбки.
— Вы правы, поручик, — сказал Андрей. События прошедшей ночи и для него не прошли бесследно. Он устало опустился на камень и долго постукивал папироской о портсигар, прежде чем прикурил. — Я пошел следом за вами.
— Но вас же не было в комнате! — растерянно произнес Аскар-Нияз. — Я ощупал постель и все вокруг...
— Вы были слишком возбуждены, поручик. Я услышал, как вы забрались к себе, как загремели кувшином, и проснулся. Вы бредили вслух, и я уловил свое имя. Тогда я вскочил и встал у двери, увидел лезвие, которым вы пытались сбросить крючок, и все понял. Перебраться к вам в комнату через окно не составляло труда. А потом я начал следить за вами. То же самое сделал бы на моем месте любой человек, которому грозит смерть. Правда, я не понял и до сих пор не представляю, зачем вам понадобилось убивать меня, но в таком состоянии сперва действуют, а потом рассуждают. Ну а когда вы забрались в дом к Антоновым, а вслед за вами — Хюгель, я решил, что обязан вмешаться. Вот и все, — Андрей глубоко затянулся. — Вы сами начали этот разговор, поручик. И давайте на этом окончим. Мне объяснения не нужны.
Аскар-Нияз долго молчал, прислушиваясь к тому, как внизу, в ущелье, гремит река.
— Я запутался, Андрей Дмитриевич, — произнес он наконец. — Совсем запутался. Я решил, что все из-за вас... Вы уж простите. Сам не знаю почему. Наверное, потому, что вы — как совесть. Как второе «я». Оно всегда жило во мне, но просыпалось нечасто, и тогда я глушил его водкой.
Андрей положил руку на плечо Аскар-Нияза.
— Вы обязаны сейчас сделать то, чего не сможет никто другой.
— Что бы это могло быть? — вяло поинтересовался Аскар-Нияз.
Андрей вытащил из кармана сложенный вчетверо лист.
— Читайте, — сказал он.
Это был черновик текста, который Хюгель готовил для кого-то, кто должен был передать указ на высочайшее утверждение и подпись.
— Горло перехватывает от ярости, — сказал Аскар-Нияз. — Витиеватость я опускаю, — добавил он глухо и начал читать: — «...вызванная благородными религиозными чувствами смута, учиненная на границе мусульманами — узбеками и курдами, не имеющими чести являться нашими подданными, а лишь пользующимися приютом, который мы им милостиво даровали в наших владениях, — не может быть одобрена нами, ибо:
Мы никогда не разрешали отдельным лицам, тем паче — скопищу, приближаться к нашим границам с сопредельными странами;
Мы безусловно запрещали и запрещаем вообще какие бы то ни было собрания и походы, возникшие без нашего ведома и ведома местных властей;
А посему мы повелеваем примерно наказать всех, участвовавших в незаконном и недостойном сборище, повлекшем за собой невинные жертвы, для чего:
расселяем курдов в отдаленных местах;
лишаем узбеков, не имеющих чести быть нашими подданными, свободы передвижения и изымаем их имущество в пользу казны, дабы возместить ущерб, причиненный их действиями нашей стране;
приказываем схватить и публично казнить ранее приговоренного к смерти курдского главаря Гариби, арестовать Аскар-Нияза Бухарского, как единственного подстрекателя и предводителя узбеков, и судить его по всей строгости», — голос Аскар-Нияза прервался. — Дурень! Баран безмозглый! — он в ярости стучал кулаком по лбу.
Андрей не успокаивал его.
— Я же готов был повести их, как стадо на убой...
— Советские пограничники не открыли бы огонь, — сказал Андрей.
— Вы предупредили их?
Андрей пожал плечами.
— Я знаю, как мыслят и как ведут себя на той стороне.
Аскар-Нияз кусал губы.
— Бог с ним, — сказал он. — Не буду доискиваться... Но вот же: вы рисковали собой ради кого? Ради пьяницы-поручика, за спиной у которого сотни убитых красных. Ради орды, чужой вам по вере и крови... Что греет вас? А может, вы правы? Может, на земле еще остался человечек-другой? Просто-напросто — человек... — Аскар-Нияз вздрогнул, будто сбросил с себя что-то, и спросил другим голосом, по-деловому: — Далеко отсюда до курдского стойбища?
Андрей улыбнулся.
— Откуда мне знать, поручик? Я гнал машину наугад.
Аскар-Нияз вгляделся в даль.
— Куда вы теперь?
— Все туда же, — ответил Андрей. Табачные глаза его были теплы. — В дом к Мирахмеду.
— А если заподозрят?
— Бог не выдаст.
— Пойдемте со мной, — решительно предложил Аскар-Нияз. Он даже руку протянул, хотя не мог достать Андрея. — Я вас наряжу курдом, ни одна собака не узнает! А там — выход найдется.
— Вот это уж, извините, не по мне. Прятаться не умею.
— Простите, — сказал Аскар-Нияз. Он постоял мгновение, колеблясь, и вдруг спрыгнул вниз, побежал к стойбищу, но остановился на миг и махнул Андрею рукой.
— Мальчика пришлите ко мне, — крикнул Андрей. — Газими. Скажите, Долмат его хочет увидеть. Пусть берет коня и едет. Я жду.
Аскар-Нияз взмахнул по-военному ладонью.
* * *
Вскоре произошли события, которые встревожил всю страну и были официально расценены как «новы курдские волнения».
В течение часа курды, стоявшие табором в Приграничье, исчезли. Небольшой отряд стрелков, издали наблюдавший по поручению командования за курдами, смог перехватить десятка два стариков и старух. Все они показывали одно и то же: «Надоело здесь. Возвращаемся к себе, в горы. Там хоть какой-никакой, но очаг».
Брожение возникло и среди узбеков, которые, казалось, готовы были вот-вот ринуться на заграждения, только бы спасти священную могилу Ходжа-Нияза. Люди в открытую говорили о том, что их предали имам и богачи, что их хотели толкнуть на смерть и нажиться на их крови. Доносчики сообщили, что в мечетях и чайханах вновь выступал Аскар-Нияз. Он каялся перед единоверцами, говорил, что был опутан ложью, замучен подлостью и потому едва не повел на гибель братьев по крови.
Брожение возникло и среди узбеков, которые, казалось, готовы были вот-вот ринуться на заграждения, только бы спасти священную могилу Ходжа-Нияза. Люди в открытую говорили о том, что их предали имам и богачи, что их хотели толкнуть на смерть и нажиться на их крови. Доносчики сообщили, что в мечетях и чайханах вновь выступал Аскар-Нияз. Он каялся перед единоверцами, говорил, что был опутан ложью, замучен подлостью и потому едва не повел на гибель братьев по крови.
На окраине города, на постоялом дворе, Аскар-Нияза схватили, но разъяренные люди вступились за него, скопище немедля раскололось на два враждебных лагеря, и между ними возникла свирепая драка. Дело дошло до ножей. Несколько человек было ранено, в том числе переодетые жандармы, которые пытались задержать Аскар-Нияза.
Он возникал как из-под земли то тут, то там и сеял теперь смуту — гнев против духовников и знати. Дошло до того, что Аскар-Нияз был громогласно объявлен государственным преступником и за поимку его была обещана награда.
К вящему недовольству властей, левая печать в соседних мусульманских странах рассказала о том, что у советских границ неизвестные политические круги хотели осуществить враждебную акцию, вызвать кровопролитие и восстановить мусульман против всевозрастающего влияния Советов.
Местные газеты печатали опровержения, но звучали они неубедительно.
Тогда с самого верха было велено, чтобы в столичной мечети выступил с нужным заявлением сам Аскар-Нияз, имя которого было сейчас у всех на устах.
* * *
— Входите, Николай Николаевич! Я жду вас.
— Я привез документы, товарищ комиссар.
— Отлично! Давай-ка их. Та-ак... Большое дело сделано. Не скрою. Да вы-то и сами знаете, как не хватало нам этих доказательств. А сейчас неопровержимо: фашисты готовят плацдарм против нас и с юга тоже. Шутка ли — распоряжения самого Гиммлера. В подлиннике. Наследник передал без помех?
— Так точно, товарищ комиссар. Единственный раз послали мы к нему своего человека. Наследник оставил на прилавке свой пиджак и сделал это, по всему судя, незаметно.
— Здесь гриф: «По прочтении уничтожить немедля». Правильно я перевожу?
— Именно так, товарищ комиссар.
— Как же ему удалось добыть все это?
— Подробности пока неизвестны. Но ясно: Наследник сумел опередить немецкого резидента.
— Мне уже докладывали, что Наследник сейчас в тюрьме. Сам явился в полицию. В открытую... Повинился в том, что нарушил предписанный ему режим. Отчаянно рискует собой парень... Но с другой стороны: именно это и сбивает всех с толку.
— Его стиль, товарищ комиссар.
— Ваш стиль, Николай Николаевич!
— Молчу, товарищ комиссар.
— Повторите-ка, о чем он сообщает в своей докладной.
— Очень кратко. Провокация у советской границы сорвана. Курды рассеялись в горах. Узбекские эмигранты возмущены предательством своей верхушки. Хюгель убит. Документы из канцелярии Гиммлера и Риббентропа — в подлиннике. Все.
— Может, и впрямь достаточно для одного? А, Николай Николаевич? Впрочем, там, за кордоном, Наследник поставил последнюю точку. Главное было сделано здесь. Благодарю вас всех от имени правительства. Представление я уже подписал.
— Обычная наша работа, товарищ комиссар.
— Многое нам неясно. Но узнаем. Обо всем узнаем. Я уверен: Наследник найдет выход. Более того: возможно, явка в полицию и есть сейчас самый разумный выход для него. Ну а осложнится положение — поможем.
Петр ПРОСКУРИН
Тайга
1
Все началось с того, что в диких, малообследованных Медвежьих сопках исчез почтовый самолет с трехмесячной зарплатой рабочих леспромхозов, звероводческих совхозов и других предприятий в верховьях Игрень-реки, и весть эта быстро распространилась по всей округе на сотни километров; назывались большие цифры — свыше миллиона рублей, а некоторые говорили о трех. Поиски с воздуха ничего не дали, и тот, кто хоть немного представлял себе Медвежьи сопки, не видел в этом ничего удивительного. Горный массив, захвативший сотни безлюдных квадратных километров, дикие, неприступные скалистые ущелья, распадки и склоны; тайга, заваленная вековым буреломом, метровыми снегами удивительной голубоватой чистоты; бездонные провалы, скрытые под той же слепящей и, казалось бы, совершенно безопасной белизной, на которой каждая черточка осыпавшейся хвои радует — все-таки что-то живое, понятное, просто земное, тогда как эта сверхъестественная белизна была откуда-то из-за той грани, какую никогда не переступает живой человек, и живой зверь, и даже живая трава. Иван Рогачев, большой здоровый мужчина тридцати пяти лет, любивший пожить сладко и привольно (особенно если это касалось второй — слабой половины рода человеческого), лежал на деревянной широкой кровати в своем совершенно пустом доме и переживал. Его жену, молодую женщину двадцати семи лет, на прошлой неделе отправили на самолете в область; врачи обнаружили у нее какую-то непонятную болезнь, и теперь Иван Рогачев уже вторую неделю проводил в одиночестве. Характера он был общительного, широкого и доброго, и быть в одиночестве, одному есть, и растапливать печь, и стелить себе постель было для него чистым мучением. Так уж выпало, что, когда жена заболела (а Рогачев тайно любил свою Тасю и здорово ее ревновал), он взял отпуск, чтобы ухаживать за ней, — первый за три года, до этого они отпуск с женой не брали (здесь, разумеется, был свой: расчет: хотели взять сразу за три года и поехать на родину Рогачева, «на материк», на Смоленщину). Отпуск ему неожиданно легко дали, хотя был самый сезон лесозаготовок и рабочих не хватало. И вот теперь Рогачев, оказавшись совершенно не при деле, мучительно раздумывал, пойти ли завтра к мастеру и попросить наряд, или поехать в область, к жене в больницу, или выкинуть что-нибудь такое, позаковыристей; он вспомнил, как перед вечером ходил в столовую, пытался подъехать к знакомой буфетчице, но попал, очевидно, не в добрую минуту — буфетчица не приняла его заигрываний, и вот теперь он лежал и злился. Он был очень сердит на Зинку-буфетчицу, зная определенно, что она не обделяла своим радушием многих в поселке, а ему, здоровому, сильному и хорошо знавшему о своей мужской силе и привлекательности, она наотрез отказала, и он никак не мог этого стерпеть; он даже встал и, прошлепав босиком по настывшему полу, напился у порога ледяной воды и, несколько успокоившись, лег опять; сон не шел, лунные квадраты медленно передвигались по стене, побледнели и совсем истаяли; и тут в голову пришла замечательная, как ему показалось, мысль; он даже вскочил, обдумывая эту мысль со всех сторон, — чего там, все проще простого — в Медвежьих сопках он не раз бывал и зимой и летом, исходил их вдоль и поперек, бывало, до пятнадцати соболишек там брал, выкроив недельку-другую где-нибудь в разгар зимы. Тоже прибыльное дело, соболь в Медвежьих сопках красивый, крупный, идет высшим сортом; ничего особенного, если он на пару недель оторвется в тайгу, сколько раз так бывало, и жена не удерживала, наоборот, весело и домовито собирала его в дорогу. Рогачев довольно завозился в постели, вспоминая свою маленькую, крепко сбитую кареглазую жену. Он решил завтра же написать Тасе сразу два письма, собраться и к вечеру отмахать верст этак сорок на своих старых охотничьих лыжах; приняв решение, Иван Рогачев успокоился и сразу же уснул. Утро было ясное и морозное; придя утром завтракать в столовую, сложенную из смолистых крепких бревен (столовую срубили прошлым летом — бревенчатый дом с просторным залом и низкими потолками, длинным рядом столов, сбитых из крепких досок, деревянным высоким буфетом местного же производства), Рогачев плотно поел, выпил два стакана компота и, покосившись на засиженные мухами плакаты о технике безопасности, заговорщически подмигнул хмурой буфетчице, с грохотом передвигавшей ящики в своем углу и как пить дать жалевшей сейчас о своей вчерашней холодности к нему, Рогачеву.
— Жалеешь, Зинок? Ну признайся, жалеешь.
— Помог бы лучше, чем зря языком-то чесать, видишь, товар принимаю.
— И пожалеешь, да поздно уже, — притворно вздохнул Рогачев.
— Всех не пережалеешь, много тут вашего брата шлендрает, — искоса метнула Зинка в сторону Рогачева любопытный, оценивающий взгляд. — Свою-то заездил, в больницу свез?
— Да нешто этим бабе можно повредить? — искренне удивился Иван Рогачев. — От этого она только распышнеет. А ты погляди-ка вон на себя, Зинок, в буфете среди всякой сласти сидишь, а сама точно дрючок высушенный.
Буфетчица разозлилась наконец по-настоящему и пошла на него грудью, схватив попавшееся под руку грязное полотенце. Рогачев выскочил на крыльцо, очень довольный, что вывел все-таки ее из себя. Дойти по морозцу до дому через поселок в другой конец было делом нескольких минут. Весь день до вечера Рогачев собирался сосредоточенно и неторопливо, раза два еще сбегал в магазин и спать лег рано, спал крепко и без сновидений. Встал он затемно, вынес на крыльцо тяжелый, пуда в два с половиной, рюкзак, винтовку, охотничьи лыжи, сходил к почте и опустил в ящик сразу два письма жене (почта была рядом, через три дома), затем, несмотря на сильный мороз, неторопливо покурил на крылечке, обдумывая, не упустил ли чего в сборах, затем крепко подпоясался, запер дом, сунул ключ в потайную щель, известную лишь ему да жене, и, навьючив на себя рюкзак и приладив винтовку, взял широкие лыжи под мышку и тронулся. Было безветренно, и снег остро хрустел, а когда Рогачев вышел за поселок, рассветный мороз стал жечь сильнее, и у него мелькнула короткая мысль вернуться, он даже приостановился на минуту, но тут же двинулся дальше, говоря себе, что никто его в спину не гонит, но, думая так, он уже знал, что не вернется, какое-то ложное, но сильное чувство не позволило бы ему это сделать; Рогачев посерьезнел, и это вызвало нечто неприятное, это было словно ощущение приближающейся тяжелой болезни или вообще какого-то большого перелома в жизни; он шел ходко, ему явно некстати вспомнилось совсем далекое, еще с той довоенной поры, когда он был пятилетним мальчиком и были живы отец с матерью, вспомнились зубцы старой крепостной стены в древнем городе Смоленске, у которой отец любил с ним гулять: отец сильно подбрасывал его вверх длинными мосластыми руками и что-то говорил, улыбаясь; потом было лето и осень сорок первого года, грохот и стон умирающего города; из этой поры Рогачев помнил неясно, отрывочно, смутно. И мать и отец были связаны с подпольем, и оба были расстреляны; это Рогачев уже хорошо помнит, тогда ему было восемь лет. Он помнит замученную весеннюю ночь, когда мать в темноте (он навсегда запомнил ее белое испуганное худое лицо с сумасшедшими глазами) быстро одела его и, выталкивая во двор через заднюю дверь, твердила быстрым, пропадающим шепотом: