Приключения-76 - Сборник "Викиликс" 23 стр.


— Пьяна, — сказала она, — совсем пьяна. Вася, Вася, точно тебя толкают из стороны в сторону. — Она засмеялась, взглянула на Горяева и попросила поцеловать ее.

Горяев осторожно обошел ее и открыл окно, с улицы ворвался теплый ветер и захлопал шторой; Горяев долго не мог справиться с ней.

— Ты не хочешь меня поцеловать? — Глаза Лиды удивленно раскрылись. — Но это же чудесно, тогда я тебя сама поцелую!

Она поцеловала его сильно, почти по-мужски, больно и, не отпуская от себя, показала глазами на свет, хотя теперь ничто не остановило бы их.

Ближе к утру он на короткое время забылся; открыв глаза, испуганно приподнялся и тотчас откинулся назад, улыбнулся — она была рядом, он своим телом чувствовал ее ровное, бесшумное дыхание; это были лучшие часы его жизни, он это знал, и теперь безразлично, что будет дальше. А дальше было все то же, и много хуже, потому что привязанность Лиды к нему скоро переросла в ее откровенную ненависть и страдание: ей нравилось и хотелось с ним бывать, но она считала его слишком ничтожным, чтобы связывать с ним свою жизнь.

— Боже мой, как я тебя ненавижу! — сказала она как-то в минуту откровенности. — Ну почему, почему именно ты?

Горяев во время этих вспышек молчал, стараясь чем-я нибудь занять руки, он мог ее ударить; да, он знал, что им недолго осталось быть вместе и скоро все это кончится, но так же точно он знал, что всю свою жизнь она его не забудет, и со всегдашней своей тихой улыбкой смотрел на нее, точно на ребенка.

— Ну почему ты молчишь, скажи что-нибудь, скажи!

— А что говорить, Лидок, все же сказано, я — воинствующая серость, ты ждешь принца с алыми парусами. Остается лишь узнать — мы встретимся, как обычно, в пятницу?

Никогда, хотелось ей крикнуть, никогда, но сил уже не было, объяснения изматывали их обоих; и она ведь столько раз давала себе слово не приходить.

Все же время наступило, когда она перестала приходить, и Горяев, хотя был готов к этому, потерял голову, часами простаивал у ее дома, почти преследовал ее. Он понимал, что этим ничего не исправишь, и не мог остановить себя.

Горяев задремал незаметно и, как ему показалось, тотчас открыл глаза; костер ровно горел, и темнота уже сгустилась, дальних стен провала не было видно. Горяев вскочил на ноги и в следующую минуту почувствовал судорожную длинную боль в сердце.

— Эй, — донеслось сверху. — Там есть кто-нибудь живой?

Немного переждав, дав сердцу успокоиться, Горяев, стараясь не выдать волнения, отозвался.

— Слышу... Есть, провалился ненароком.

— У тебя все в порядке? — высоким криком спросили сверху, и было странно слышать живой человеческий голос.

— Кажется, все...

— Сейчас веревку спущу... Черт, запуталась, ничего, у меня крепкая, капрон... |

Горяев почувствовал, насколько взволнован человек наверху, и испугался какой-нибудь неуклюжести с его стороны.

— К провалу не подходи близко! — предупредил он криком. — За камень привязывайся... там у меня в мешке тоже веревка осталась, достань, одной, пожалуй, не хватит.

Прошло еще минут десять, прежде чем конец тонкой капроновой веревки оказался в руках у Горяева; он обвязался под мышками, еще раз все проверил, в последний момент ему даже стало жалко собранных зря дров, он ухмыльнулся и крикнул вверх, чтоб начинать подъем, и, услышав утвердительный ответ и почувствовав натянувшуюся веревку, стал карабкаться на стену. Рукавицы он снял и засунул за пазуху; он уже не думал о том, что тот, чужой, может отпустить веревку где-то у самого верха, но на всякий случай лез так, чтобы в случае чего можно было грохнуться в глубокий снег; веревка то натягивалась, то ослабевала; цепляясь за малейшие неровности и выступы, Горяев время от времени отдыхал и давал отдохнуть Рогачеву. Примерно на полпути ему попался выступ, и Горяев, предупредив Рогачева, отдыхал минуты две, все время чувствуя под собой пустоту и придерживавшую его сверху веревку; ноги подрагивали, и было жарко, даже изодранные о камень руки были горячими; вторая половина подъема оказалась легче, стена теперь не обрывалась отвесно, а шла кверху с небольшим уклоном, и подниматься стало проще; минут через двадцать Горяев отполз от края провала и долго лежал, приходя в себя. Рогачев, не теряя времени, стал раскладывать костер, варить мясо. В небе горели холодные, частые звезды; Горяев подошел к костру и сел, протянул к теплу руки, он никак не мог заставить себя взглянуть на Рогачева, но, когда мясо сварилось, поднял голову.

— Вот такие дела, — скупо уронил он и сразу же увидел дико блеснувшие в свете костра глаза Рогачева.

— Они, дела, всегда такие, — непонятно отозвался Рогачев, раздумывая, что же ему делать дальше; после целого дня почти беспрерывной ходьбы зверски хотелось есть. Рогачев осторожно снял котелок с огня, достал мясо и заметил, как Горяев отвернулся.

— Послушай, ты, — сказал Рогачев с усмешкой в голосе. — Давай, что ли, знакомиться. Меня Иваном звать; по фамилии — Рогачев. Тот самый, которого ты на днях чуть на тот свет не отправил.

— Ерунду не мели, — услышал Рогачев простуженный, низкий голос. — Никого я на тот свет не отправлял... Ну а с тобой как-то странно вышло, и лица не успел различить.

— А на тот свет всегда странно отправляют, — Рогачев присвистнул, деля мясо на две части. — У тебя кружка есть?

— Была. Меня Василием звать. Горяев.

— Может, и так.

Он поел, но успокоиться не мог; над ним теперь было в льдистых искрах звезд небо, был свободный простор иди куда хочешь, и в ужасающей тишине темнели небе старые вершины гольцов; привычный и все-таки какой-то новый, по-другому воспринимаемый мир; провал в пятидесяти метрах от него все время чувствовался, и казалось, что из него порывами тянуло пронизывающим сквозняком.

— А ты бы меня ведь бросил там, случись наоборот, — Рогачев говорил убежденно, с каким-то детским обиженным удивлением, словно сейчас только уверился в этом, увидев собственными глазами Горяева. Он с любопытством и без стеснения рассматривал его и видел, что Горяев еще не пришел в себя и не знает, как ему держаться. — Подлец ты невероятный, Горяев, — сказал он озадаченно и даже весело, — чуть на тот свет меня не отправил...

— Не отправил же, что об этом поминать...

— Значит, не поминать, ишь ты, мягкозубый какой выискался! — удивился еще больше Рогачев, он все всматривался в своего собеседника.

— Напрасно привязываешься, случайно вышло, от неожиданности, — закачалась на снегу большая, резкая тень Горяева. — Кто же думал в такой пустоте наткнуться? Один шанс из тысячи. — Горяев все так же прямо глядел на Рогачева, стараясь не выпустить его глаз. — Один раз не попал, а вторично, когда выпало, не смог, видишь. Слушай, ты прости меня, я сам не понимаю, что это со мной стряслось. Прости, ну вот, прости, слышишь, я ведь только человек, не бог, ничего лишнего не хотел.

— Лишнего не хотел? Стряслось? — переспросил Рогачев и крикнул: — Хватит! Сядь ты по-людски. Что ты качаешься, как гидра? И без того в глазах рябит. Думаешь, кто-нибудь тебе поверит? Ты с меня дурачка не строй, мозги не завинчивай, высветлился до самого донышка.

Горяев сел на место, взял рукавицы и спрятал в них замерзающие руки; сделал он это машинально и сидел, похожий на крючок, пригнув голову к коленям; он понимал, чувствовал, что ему важнее всего сейчас заставить понять именно этого человека, в которого он стрелял, который случайно оказался на его пути и был не виноват в этом.

— Ты действительно не виноват, Иван Рогачев, — машинально выговорил он вслух свою мысль. — В чужую шкуру не влезешь. Ты вот сидишь, судишь меня, а по какому праву? Что ты обо мне знаешь?

— Чего? Чего? Я сужу? — запоздало изумился Рогачев. — Ты, часом, не псих? Может, случайно не в ту дверь выпустили?

— Подожди, Рогачев, успокойся. Не псих, на учете не состою и ниоткуда не сбежал, — остановил его Горяев с возбуждением, у него все росло желание переломить сидящего рядом, пусть совершенно чужого и ненужного ему человека. — Ты послушай, это нам только внушили, что все вершины доступны, что жизнь как линейка. Собачья чушь это, Рогачев, в жизни не так...

— Зря митинг открыл, — остановил его начинавший утихать Рогачев. — Да у тебя что, с собою склад с продтоварами? Мне каждый час дорог...

— Час ничего не изменит, Рогачев. Уж в этом ты можешь быть уверен. Продуктов у меня на два дня, если их есть теперь по чайной ложке. Да ты, верно, проверил, а спрашиваешь.

— Не успел, — Рогачев сощурился на костер, втягивая ноздрями запах талого от огня снега. — Тебя спасать кинулся, только вот затвор и успел у тебя вынуть... А то, думаю, второй раз не промахнется.

— Ничего, ничего, — равнодушно сказал Горяев, все так же размеренно покачиваясь перед костром. — И подохну, ничего в мире не случится, никто не заметит... Людей слишком много развелось, они друг другу и мешают, хоть нас только двое среди всего этого. — Он теперь с явным выражением какого-то отчаяния и отрешенности на лице повел головой вокруг, на просторно и беспорядочно расставленные гольцы, купающиеся в жидкой жесткой высоте. Тишина, ясность и пустота были столь ощутимыми, что нельзя было не подумать о чем-то всесильном; нельзя было представить себе, что эта торжественная и ужасающая картина могла организоваться сама по себе, без разумного вмешательства. Низкое солнце давно уже скрылось за горами, и это наполнило все пространство вокруг гольцов чем-то новым; оно теперь не было столь отрешенным и чистым, и все-таки по-прежнему это была особая, подавляющая мощь, разлившаяся над творением великого мастера, и чувствовалось, как глубоки и обширны пропасти вокруг, не предусмотренные и не рассчитанные для живого; но ведь и это смертно, подумал Горяев с каким-то мучительным восторгом, почти в бешенстве от желания внести в этот каменный, равнодушный, замкнутый в своей гармонии мир живую краску; хотя с ним рядом был живой человек, он задыхался от одиночества.

— Ничего, ничего, — равнодушно сказал Горяев, все так же размеренно покачиваясь перед костром. — И подохну, ничего в мире не случится, никто не заметит... Людей слишком много развелось, они друг другу и мешают, хоть нас только двое среди всего этого. — Он теперь с явным выражением какого-то отчаяния и отрешенности на лице повел головой вокруг, на просторно и беспорядочно расставленные гольцы, купающиеся в жидкой жесткой высоте. Тишина, ясность и пустота были столь ощутимыми, что нельзя было не подумать о чем-то всесильном; нельзя было представить себе, что эта торжественная и ужасающая картина могла организоваться сама по себе, без разумного вмешательства. Низкое солнце давно уже скрылось за горами, и это наполнило все пространство вокруг гольцов чем-то новым; оно теперь не было столь отрешенным и чистым, и все-таки по-прежнему это была особая, подавляющая мощь, разлившаяся над творением великого мастера, и чувствовалось, как глубоки и обширны пропасти вокруг, не предусмотренные и не рассчитанные для живого; но ведь и это смертно, подумал Горяев с каким-то мучительным восторгом, почти в бешенстве от желания внести в этот каменный, равнодушный, замкнутый в своей гармонии мир живую краску; хотя с ним рядом был живой человек, он задыхался от одиночества.

— Рогачев, Рогачев, — пробормотал он почти скороговоркой, но Рогачев его понял. — Послушай, давай разделим эти деньги. У меня с собой немного, там они все, в ущелье, в каменном мешке, я их хорошо запрятал. Я тебе скажу где, там много, достаточно, чтобы многих сделать счастливыми, но ведь нас только двое. Ты только не молчи, — добавил он, встретив посерьезневший, жесткий взгляд Рогачева. — Кричи или ругайся, а то я с ума сойду, слышишь, Рогачев...

— Что? Что? — спросил Рогачев, придвинулся ближе, так и не дождавшись окончания всей этой полубредовой речи. Потом Горяев спал сидя, с неприятно открытым ртом, и лицо его во сне не смягчалось, морщины и складки словно стали суше и проступили отчетливее и резче.


6


После разрыва с Лидой Горяев за несколько дней сдал, он почти не ел и не спал; он знал, что нужно пересилить себя, все бросить и уехать подальше, продраться сквозь эту липкую паутину в другую жизнь, опомниться; повидать другие края, ведь он, в сущности, ничего не видел — учился, работал и снова учился в своем финансовом, подрабатывал летом на стройке; родители у него умерли, и заботиться о нем было некому. Но он был раздавлен. Несколько суток пролежал он, поднимаясь лишь при последней крайности. Когда же встал, с жадным удивлением разглядывал свое изменившееся лицо. Он снял с него наросшую щетину, вымылся под ледяным душем, оделся и вышел поесть; стояло душное лето, и сокурсники разъезжались по стране, меняясь друг с другом адресами. Горяев отлично помнил сейчас, как отрешенно шел по хорошо знакомым улицам, с необычной остротой и жадностью всматриваясь во встречные лица, точно после тяжелой болезни, и ему хотелось всех остановить и все сказать, как ему сейчас хорошо оттого, что есть этот город, вот они, эти люди; в его истончившемся лице светились теплота и радость, и на него смотрели, и ему было приятно. Лида для него теперь умерла раз и навсегда, так ему думалось; все положенное свершилось и прошло, и надо было жить, и можно было жить. Он шел по городу, опустошенный и светлый, словно впервые в жизни видя этот мокрый глянцевитый асфальт, дымящийся от только что прошедшего дождичка, и полощущиеся под ветром стяги на стадионе, и свежую листву на деревьях. Он освободился от цепкой, тягостной власти над ним и радовался своему освобождению. Увидев афишу, извещавшую о новой премьере, Горяев решил непременно пойти вечером в театр. И пошел, хотя ни за что бы не признался, что привело туда его одно лишь желание — увидеть Лиду; и он увидел ее — в сопровождении высокого, темноволосого, интересного мужчины; несомненно, и этот был влюблен без памяти, но держался с достоинством, и Горяев мгновенно почувствовал это. Ну что ж, вот и прекрасно, и увидел, и ничего страшного, и не за чем было гоняться, теперь он знает наверняка, и так гораздо лучше. Лида увидела Горяева еще издали, и тотчас лицо ее приобрело равнодушное, знакомое ему победно-жестокое выражение. Сильно побледнев, Горяев посторонился, пропуская мимо себя высокого военного.

Скользнув по лицу Горяева, как по чему-то наскучившему, незначительному, набившему оскомину, Лида отвернулась и сказала что-то своему спутнику и отошла к витрине с фотографиями артистов.

Сволочь, бездушная сволочь, думал Горяев, уже не в силах оставаться больше в одном здании с нею; он стянул с себя галстук, сунул его в карман и пошел к выходу. Узнать бы фамилию этого черноволосого, думал он опять в какой-то горячке. Руку дам отрубить, непременно что-нибудь выгодное: влиятельные родители, должность; судя по ее виду, добыча немалая, вцепится намертво, теперь уж не отпустит, а может быть, какой-нибудь жизнерадостный идиот с бицепсами боксера.

Дома он, не раздеваясь, свалился на кровать; кажется, все начиналось сначала, нужно было что-то делать, немедленно, сейчас же, уезжать вон из города; он так и заснул, не раздеваясь, не гася света, и все вздрагивал во сне; ему казалось, что лампочка под потолком лихорадочно дрожит и от нее идет отвратительный звон, и он все силился протянуть руку к выключателю и всё не дотягивался.

Ошалело открыв глаза, Горяев вначале не мог понять, где он и что происходит, затем приподнялся, сбросил ноги с кровати. Непрерывно, с надсадными перебоями над дверью трещал звонок; чувствовалось, что звонят безнадежно давно; Горяев пригладил волосы ладонями, встал и открыл дверь; Лида тотчас перешагнула порог, и так как он все стоял столбом, держась за ручку открытой двери, она поморщилась и сама закрыла дверь, стараясь не щелкнуть замком, но он все равно натужно щелкнул, замок был старый, и жильцы все рядились между собой, кому его покупать.

— Можно ли так спать, Василий, день на дворе. Ну что же, так и будем в коридоре стоять на радость соседям?

Она так и сказала: «Василий», очевидно, показывая, что они совершенно чужие друг другу люди и что зашла она лишь по крайней необходимости. Не говоря ни слова, он выключил свет в коридоре, счетчик был общий, и прошел в комнату.

— Мне необходимо поговорить с тобой. — Лида поискала глазами пустое место на столе для своей сумочки из ярко-голубой искусственной клеенки, она любила яркие цвета. Стол был сплошь уставлен грязной посудой с засохшими остатками еды. Лида снова поморщилась, но ничего не сказала, села на одинокий стул посреди комнаты и оставила сумочку у себя на коленях. Горяев безучастно наблюдал за ней, она нашла его глаза и покраснела.

— Я пришла поговорить с тобой, Василий, — повторила Лида, и краска ярче проступила на ее щеках и шее. — Я была не права, уклоняясь от разговора... видишь, я пришла.

— Да, я слушаю, — Горяев опустил глаза, потому что по его глазам она поняла, что не только не прошла, но обострилась любовь к ней; если бы мог, он бы избил ее до полусмерти. — Я слушаю, — повторил он все так же безучастно, найдя какую-то, видимую только ему, точку в полу, — хозяйка — жи́ла, дерет такие деньги за комнату и не может привести пол в порядок — одни щели.

— Знаешь, Василий, — сказала Лида быстро, с болезненным оживлением. — Не надо притворства, оно никогда тебе не удавалось. У-у, как я ненавижу эту твою тихую гордость. В общем, так, Василий, прошу тебя забыть, что между нами было. Я виновата, не сумела справиться с собой, позволила тебе привязаться, но мы ведь были честными друг перед другом, ведь так? Помнишь наш уговор — не связывать друг друга, ну помнишь?

И потому, что Горяев молчал, по-прежнему безучастно рассматривая расшатанные половицы, она заговорила еще торопливее, проглатывая слова.

— Ну в общем, понимаешь, я встретила человека, Вася, не сердись, ведь ты же все понимаешь, такого, как я хочу. Я его, может быть, даже люблю...

— Не надо, — с трудом выдавил он из себя. — Пожалуйста, без подробностей. Все и так ясно. Мы и без того можем понять друг друга, — сказал он, чувствуя, что его подхватил и понес куда-то мутный поток и он не в силах из него выбраться, хотя это было необходимо.

— Значит, все, да? — метнулось к нему просветленное лицо Лиды. — Я так боялась, я же знала, что ты не такой, как все.

Горяев отчетливо, как-то замедленно видел, как она сжимает сумочку в руке; сейчас она уйдет, думал он с тупой болью, появившейся где-то в висках.

— Только у меня одно условие, — сказал Горяев, теперь совершенно не в силах остановить себя, и умолк, увидев совсем близко перед собой ее глаза, они почти жгли его.

— Я подозревала, что ты подлец, но до такой степени... — прозвучал где-то в пустоте голос Лиды, и в следующую минуту он увидел ее уже возле двери и бросился к ней.

— Лида! Лида! Прости меня, я сам не знаю, что говорю, прости. — Он прижался лицом к ее платью и вдруг почувствовал, что Лида беззвучно плачет; это было так неожиданно, что непривычная нежность охватила его; и он понял, что, вероятно, в первый и единственный раз он одержал победу.

Назад Дальше