Белая голубка Кордовы - Дина Рубина 19 стр.


Любовные свидания в подвале были совершенно безопасны: Лида подпола боялась, после того как узнала, что в войну там отсиживались мертвецы. Бесполезно ей было объяснять, что мертвецами все они стали потом, а в подвале сидели, еще когда были живыми. Лида была убеждена, что их мертвецкие души томятся там и по сей день, и ревнуют живых к этому дому, и злобятся, и ждут. Ну что ж… если они и томились до сих пор в подвале, то зрелище тайных и торопливых воссоединений Нюси и Сёмы, надо полагать, развлекало и радовало их молчаливые тени.

В те годы тетя Лида еще работала медсестрой в поликлинике, и когда была трезва, казалась совсем нормальной.

Китайцы возникли гораздо позже.

* * *

Когда Ритка пошла в школу, в жизни дяди Сёмы появилось еще одно, и тоже тщательно скрываемое удовольствие: он стал посещать родительские собрания. Всегда надевал форму, как на День Победы. Лида, нехорошо, когда девочку дразнят в классе безотцовщиной.

Душой кривил — эту-то? — попробуй, подразни. Да и безотцовщины тогда было — две трети на каждый класс.

Но от его посещений выигрывали все, потому что ни Ритка, ни Нюся, ни сам дядя Сёма не объясняли учителям — кто кому кем приходится, — а все полагали, что дядя Сёма и есть Риткин отец. Однажды физрук даже назвал его «товарищ Кордовин», и тот стерпел, хотя налился буряковым туманом, тем более что физрук Ритку хвалил: девочка спортивная. Ходил он на собрания ради вот этих слов: «ваша Рита».

Ваша Рита, Семен Рувимович, девочка очень способная, но… Построже бы с вашей Ритой… Ваша Рита дерется с мальчиками, куда это годится!

Он хмурил брови, кивал, обещал «спустить шкуру»… и по-отцовски таял, когда в очередной раз слышал, что совсем не занимаясь, девочка умудряется по математике писать лучшие контрольные в классе. И опять то наливался буряковым туманом — от гордости, то улыбался, то строго хмурил брови…

Наутро, довольно похмыкивая, говорил коллегам в парикмахерской:

— Вчера был на собрании, в школе. У моей-то… золотая голова! Хоть и неуд по поведению.

2

В восьмом классе с Риткой что-то произошло: она стала источать какой-то волнующий запах, определить который было сложно, тем более что в этом соцветии ароматов всегда присутствовала стойкая компонента ее любимых жаренных в масле тыквенных семечек.

Во всяком случае, мужские особи в ее присутствии раздували ноздри и мельтешили руками, готовые то ли хватать, то ли честь отдавать, то ли сучить лапками, как мухи, то ли отсчитывать купюры…

Передвигалась она по городу теперь в окружении эскорта парней, из которого кто-то выпадал, а кто-то добавлялся, кто-то был изгнан, а кому-то ласково шевельнули бровью. Шла, как победный ледокол, за которым тянулась флотилия кораблей…

К тому же, она была окружена спортивным романтическим ореолом: с седьмого класса занималась фехтованием, показывая отличные результаты среди юниоров.

Дяде Сёме были ненавистны эти юниоры, соревнования, прогулки. Вечерами он выходил ее встречать к перекрестку. Лида, это где же видано, чтобы девочка шла одна в темноте!

А когда она появлялась в окружении юниоров (каждый — со своей, данной ею кличкой), дядя сурово ее окликал и далее следовал по пятам до калитки, и по двору, угрюмо бормоча ей в независимую спину: «Где это видано, чтобы девочка шлялась всюду как шалава!».

Нюся однажды пожаловалась Сёме, что с Риткой невозможно теперь в бане появиться. И булавку от сглаза не подколешь — некуда, а бабы пялятся, как дуры, — на тело завидуют.


Вот тогда Сёма озаботился темой домашней помывки. Вот тогда и была изобретена им эмалевая ванна, как в саркофаг погруженная в кухонный стол.

Ну и что, что залезать неудобно? Приставь скамеечку, задери повыше ногу, переступи вовнутрь… и сиди себе, как индийская прынцесса, поливай на себя из шланга.


Она закончила школу с серебряной медалью (подкачали плохая посещаемость и абсолютное пренебрежение политинформацией), и директор, он же математик, явился к ним домой: поговорить о дальнейшей судьбе такой одаренной девочки. Директор готов был дать «вашей Рите» рекомендательное письмо к своему учителю, тоже математику, профессору Новосибирского политехнического.

Еще чего, заметила на это Ритка, там холодно. В Новосибирске она была однажды на соревнованиях, и вообще, к окончанию школы советских городов и республик навидалась поболе, чем ее провинциальные родственники.

Она поступила в Винницкий педагогический, на кафедру физической культуры, и дядя Сёма вздохнул с облегчением: представить, что она уедет куда-то в чертову даль, и он месяцами не увидит этого вздергивания дерзкой брови, прямого взгляда серых глаз, долгого истомного потягивания утром на террасе, куда она спускалась в шортах и майке — размяться, и минут двадцать прыгала и умопомрачительно гнулась, швирая туда-сюда длинные свои ноги, — даже представить это было немыслимо.

Жить он без нее уже не мог, боялся говорить на эту тему с самим собой, топтал и молча клял себя последними словами… и каждое утро, перед тем как уйти на работу, тянул время, прислушиваясь к ее легкому пошаркиванию вверху — зимой, и шлепанью босых ног летом, и вдруг обвальному топоту сверху вниз: «Салют, дядя!» — только увидеть, только узнать — не нужны ли ребенку деньги… и идти уже, идти! Идти.

* * *

Когда она объявила, что выходит замуж за младшего Каца, за Лёвика по кличке Львиный Зев, который последние лет пять таскался за ней повсюду, забросив институт (и даже ездил на соревнования в Киев, чтобы носить за ней рапиры), так, что бедолаге Кацу стоило немалых денег впихнуть его обратно, — дядя Сёма ощутил нечто вроде гордости и облегчения. Вот и хорошо: сын эндокринолога Каца — завидная партия, состоятельная семья, достойные люди, и уже хватит, ша, покончи с этим позором.


Он представить себе не мог — что такое настоящий позор, который предстоит ему испить полной чашей. Настоящий позор — это когда заказан зал в ресторане гостиницы «Савой», и уже расставляются приборы, и в той самой парикмахерской, где за много лет до этого дня покойный мастер Рафаил Гаврилыч уважительно брил и подравнивал старшего майора НКВД, спрашивая его шепотом — будут ли погромы, — в том самом зале мадам Шуламита Кац придирчиво смотрит на себя в зеркало: нужен ли ей на ее лоб этот завиток, — и наконец говорит мастеру Мише — нет, это слишком игриво, оставим завитки невесте, Мишенька, а свекрови — лоб гладкий от всех подозрительных мислей…

Когда сама невеста…

Ну, довольно, промчимся экспрессом мимо этого кошмара и даже от окна отвернемся: к чему смаковать.

Потому что в тот самый момент, когда решался важнейший вопрос с завитком на лбу Шуламиты Кац… сама невеста уже запрыгнула в поезд Одесса — Москва, уплатив покладистой проводнице за место в плацкартом вагоне.

3

Пропадала она полгода — вроде бы поступала в Москве в ГИТИС, не поступила, работала ночной сторожихой в театре Станиславского, в котельной Дворца Съездов, санитаркой в морге при Боткинской больнице… — там еще много было сюжетных поворотов, причем один сменял другой с изумительной скоростью.

Все это дядя Сёма и семья узнавали от подружки Лены, к которой единственной звонила Ритка. Впрочем, буквально на следующий после побега день она первым делом прозвонилась к дяде на работу — понимала, что тот рехнется, если не дать ему знать, что жива-здорова. Мозги у нее всегда были на месте.

А дядя Сёма не помнил — как в тот день добрел до парикмахерской. Поиски изчезнувшей накануне Ритки, скандал в ресторане с уплатой неустойки, скандал с Кацем и Шуламитой, который затем продолжился дома, — с битьем зеркал и посуды… Это был единственный раз в его жизни, когда он швырнул в воющую Нюсю бочонком своего ортопедического ботинка (предварительно тем же ботинком побив ни в чем не повинную Лиду, трезвую, причесанную и красиво одетую на свадьбу — за то, что та позволила себе предположить, что Ритка сбежала с кем-то новым, неизвестным).

Короче, наутро после этого настоящего позора дядя Сёма тенью отца Гамлета стоял за креслом над затылком клиента, когда уборщица тетя Зина крикнула ему: «Семен Рувимович! Вас междугородка вызывает!» — и он, себя не чуя, прямо с ножницами в руках, припадая на калечную ногу, поскакал в кабинет директора. Схватил трубку и услышал безмятежный, сладкий голос Ритки, опушенный столичными шумами: «Алё, дядя!».

— Где ты?! — глухо спросил он, лязгнув ножницами. Его душили обида, тоска, радость, что она жива и свободна… — Где ты, шалава?! шалава!!! — каждый свой вопль он сопровождал гильотинным лязганьем ножниц. Коллеги, клиенты, директор, уборщица тетя Зина, — все свидетели этого эпохального разговора застыли, как на параде. — Что ты наделала!

— Где ты?! — глухо спросил он, лязгнув ножницами. Его душили обида, тоска, радость, что она жива и свободна… — Где ты, шалава?! шалава!!! — каждый свой вопль он сопровождал гильотинным лязганьем ножниц. Коллеги, клиенты, директор, уборщица тетя Зина, — все свидетели этого эпохального разговора застыли, как на параде. — Что ты наделала!

— Да брось ты, — сказала она тем же безмятежным тоном. — Только представь, что я бы всю жизнь, как та Шуламита, в банном халате…

— Вернись!!! — крикнул он. — Вернись, я умоляю тебя, паскуда!

— Ну, ладно… — ответила она, уплывая, — побегу, а то описаюсь…

* * *

Потом она вернулась, восстановилась в пединституте и вроде все утряслось. Вот как раз это слово: утряслось — очень ситуации подходило. Так вулкан, сотрясаясь в конвульсиях, извергнув из жерла тонны раскаленной лавы и базальтовых глыб, успокаивается на время, до следующего извержения. И никогда в окрестных деревушках и городках не знают рокового часа следующего катаклизма. Так и семья каждый раз бывала оглушена очередным извержением вулканической Риткиной воли, ее абсолютной неспособности соразмерить хотения с обстоятельствами времени и места. И жизни, черт побери. Нормальной человеческой жизни.


Между тем она продолжала выступать на соревнованиях — республиканских и всесоюзных, давно имела первый разряд, и после победы на соревнованиях общества «Авангард» получила звание кандидата в мастера.

Победа эта оказалась пирровой.

Недели две после возвращения Ритка ходила не то чтобы задумчивой, но несколько озадаченной. Наконец, сказала матери: «Кажется, я беременна. Что бы это значило?».

Нюся взвыла, точно как тогда, перед Еленой Арнольдовной, когда обе они стояли над черноволосым младенцем, принесенным ею из роддома, и Ленуся хватала ртом воздух, бессмысленно повторяя: «Так вот оно что… вот он почему…» — наивно полагая, что ее обожаемый Захар мог пустить себе пулю в лоб из-за эдакого пустяка.

Нюся давно уже не знала — как обращаться с Риткой, боялась давать ей советы, благоговела перед ее наглой красотой и просто смиренно ждала, когда годы сделают свое дело и приберут девочку к рукам. С новой этой бедой Нюся припала, конечно, все к тому же Сёме. Оно и понятно: надо было не просто делать аборт, а грамотный аборт, у хорошего специалиста, чтобы не ополовинил, не обездолил девочку, жизнь-то впереди большая.

Такого специалиста могла найти Лида. (Ее в те годы еще держали в поликлинике за легкую руку и отзывчивость, хотя первые симптомы ее китаемании уже озадачивали коллег и администрацию. Однажды она пристала к пациенту-киргизу, пытаясь выяснить у него: совершают ли над китайцами, как над ее Сёмой, ритуал обрезания.) Короче, Лида знала ходы и выходы, тем более что сама много лет безуспешно лечилась, наоборот — от бесплодия. Но действовать надо было через Сёму — такая вот хитрая семейная дипломатия. Кто ж мог знать, что Сёма от этой, слов нет, неприятной новости угодит в больницу с сердечным приступом?

Он был очень тих, только говорил по-стариковски бескровными губами: «Вот она ездила, соревновалась… рапирой махала, протыкала там кого-то… А проткнули-то ее, вот оно что…»

И был уверен, что виновника искать следует не где-то там, а здесь, неподалеку. Выколотить из Ритки правду, да выволочь на свет божий паскудника, и мордой, мордой в его паскудство! Интересно, как он себе все это мыслит, скептически думала Нюся, представляя, как Сёма выколачивает из Ритки правду и разбирается с паскудником. Картинка была, скажем прямо, фантастическая.

Ну, и Нюся взялась за дело сама, и по сложной цепочке женских знакомств вышла на медсанчасть в военном городке, где за пятьдесят рублей опытный врач брался все опрятно совершить — не волнуйтесь, мамаша, с каждым случается.

И все бы ничего, только как с этим делом подступиться к Ритке — вот что было непонятно. Главное, неясно было — что та сама в своей голове решила. Все разговоры обрывала, аккуратные попытки выяснить личность виновника (да и какой он там, к черту, виновник, если вдуматься!) ни к чему не привели, с виду была вполне спокойна. Как быть?

Сёма через неделю из больницы вышел, взял в профсоюзе путевку в Трускавец и мрачно велел Нюсе, чтобы к его возвращению проблема была решена, иначе ее ноги и ноги ее дочери в его доме… После всех прочих пережитых позоров, еще и такое!

И тому подобное.

Уехал…

И вот тогда пришло самое страшное. Вернее, стало приходить каждую ночь. Когда Ритке впервые приснился незнакомый, еще нестарый мужчина, она просто забыла этот сон наутро — она и вообще никогда не придавала значения снам. Во второй раз ее заинтересовала неизменная последовательность его действий: он появлялся в комнате сразу после того, как она закрывала глаза, и принимался кружить вокруг стола, будто настойчиво искал потерянное. На третью ночь она вежливо спросила его: «Вы что-то ищете?»

Он не ответил, глаз не поднял, был бесконечно печален…

Тогда Ритка рассказала про сон матери. Мужик был явно незнакомый, но за эти три ночи она почувствовала к нему нечто… родственное. Какую-то скрытую симпатию. И хотя не прочь была уже расстаться — ну, в самом деле: забрел человек в чужой сон и выхода никак не найдет, — хотела прояснить эту странную историю. Нюся спросила — на кого посторонний похож? Дочь засмеялась и сказала — сегодня пригляжусь. Потом призадумалась, вспоминая… Наконец, проговорила: «Знаешь, мам… а ведь похож он на меня. Вот как бы я обрилась чуть не под нуль. И щетина, будто он в трауре».

Тут Нюся взволновалась: как был одет? цвет волос? что говорил?

Ничего упорно не говорит. Брови черные. Одет в какой-то белый китель, с каким-то орденом.

Нюся побледнела и сказала:

— Папка.


Еще через две ночи стало очевидным, что отец чего-то от дочери хочет. Но чего — не говорит. Дело серьезное, Ритке было уже не до смеха, и когда мать робко предположила, что надо бы посоветоваться… с раввином, дочь не засмеялась, не обругала ее, только провалялась весь день на диване, отвернувшись к стене. Под вечер поднялась и коротко велела матери договориться о встрече.

* * *

Вообще-то старичок не был раввином, он был просто хухэм.[29] Маленький, сутулый, с венчиком кудрей вокруг обширной лысины, покрытой цветастой ермолкой, он болел странной болезнью глаз: его ресницы, такие же кудрявые и густые, росли неправильно: не наружу, а внутрь глаза, вызывая воспаление и постоянное слезотечение. Окулисты предлагали ему оперироваться, и в Киеве был отличный специалист. Но Меир-Зигмунд колебался, источая слезы сквозь поросль ресниц. Глаза при этом глядели в мир, словно бы из темницы.

Увидев Ритку, он замолчал и долго одобрительно покачивал головой. Ритка была замечательно хороша: сочетание серых глаз, черных, будто углем наведенных бровей и жестких смоляных кудрей у кого угодно из мужиков вызывало блаженную оторопь.

Нюся приступила к долгому рассказу на идиш о сновидениях дочери, но та оборвала ее и потребовала говорить не по-малански, а по-русски.

По-русски, так по-русски. Девочке снится покойный отец, которого она никогда в глаза не видала. Скорбный, глаз не поднимает, в разговоры не вступает, ищет чего-то, но, видимо, не находит…

— Так, — сказал Меир-Зигмунд, и все замолчали. И молчали несколько хороших минут, в течение которых настырная муха, невесть как угодившая в стеклянный домик ханукии, что стоял на подоконнике за спиною старичка в ожидании ханукальной поры, билась в своей темнице, не в силах пробить стекло…

Это был странный потаенный миг, когда Ритка вдруг ощутила безысходность любой жизни: своей, матери, маленького затененного старика Меира-Зигмунда, плененной в ханукии мухи, своего навеки уже плененного отца и ребенка, плененного в темнице ее утробы.

Сновидения, сказал, наконец, хухэм, это очень серьезно. В нашей традиции им посвящено множество комментариев. Когда Иосиф Прекрасный увидел свой пророческий сон в темнице фараона…

— А можно без фараона? — перебила грубая Ритка. — Я хочу знать — чего папа хочет.

Меир-Зигмунд поднял на нее свои, запертые в темницу ресниц, слезящиеся глаза.

— Ты беременна? — проговорил он.

Обе женщины переглянулись и застыли. На вопрос старика ответа не последовало.

— Ты — беременна, — повторил хухэм, — и носишь его имя. И хочешь это имя убить. Вот поэтому он печальный.

Ритка молча поднялась и молча вышла…

Нюся догнала ее уже чуть не у вокзала. Она запыхалась, говорила быстро, убежденно: хухэму она уплатила, как полагается, и пусть он будет здоров, но эти его майсы не надо брать к сердцу. Надо выкинуть из себя ту ошибочную заразу, шоб спокойно и успешно жить дальше.

Назад Дальше