Белая голубка Кордовы - Дина Рубина 21 стр.


Сегодня можно поплавать нагишом — Сильвана вчера увезла на случку одну из любимых сук, работник, косарь, не в счет, а единственная, кроме поместья Эдуарда, вилла на противоположном берегу выглядит если не вовсе покинутой, то пока безлюдной.

Он скинул халат, шумно выдохнул и сиганул в холодную, нереальной прозрачности воду и поплыл в предвкушении толчков ледяных ключей споднизу, с самого дна. Они упруго били в живот и в грудь, нанося неожиданные дерзкие удары, и в этой бесцеремонной ласке горного озера таилось изысканное наслаждение…


…Смешно: с какой это стати ему приснилась сегодня шелковая лавка Халиля? Он не был там года полтора. А, вот почему: он рассказывал вчера Эдуарду о тамошнем бизнесе изготовления святынь, заодно описал Халиля, пожилого перса противоречивой внешности: робкие водянисто-зеленые глаза и рот, изобилием острых зубов похожий на акулью пасть. Кажется, что во рту их втрое больше, чем требуется: поверх одного ряда вразнобой и как бы про запас растет еще один — как вон те березы на островке.

Этих шелковых лавок в мире пять: три в Сирии, одна в Дубаи и вот, последняя — в Иерусалиме; и здесь, у Халиля можно потолковать с портными иерусалимских патриархов самых разных конфессий. Сюда на несколько часов наведываются и кутюрье с мировыми именами, и портные из Ватикана: праздничное облачение для церковных иерархов тоже шьется из дамасского шелка. А лавочка-то с гулькин нос: спускаешься по узкой боковой щели рынка и внимательно двери считаешь — не пропустить бы. Входишь и попадаешь в маленькую комнату. Под ногами, сквозь толстое стекло пола, виднеются ржавые на вид глыбы явно археологического происхождения, хозяин уверяет — византийского. Ну, Византия здесь — вчерашний день.


Помнится, в самом начале, в короткую бытность его рабочим на раскопках в Старом городе Иерусалима, Захар был потрясен тем, что тонны черепков византийских сосудов грузовики сгружали под откос. А найденным лично им ржавым кривым ятаганом руководитель раскопок запустил под гору, как бумерангом, пробормотав: — Э-э! Оттоманская империя…

— Простите?! — помнится, воскликнул Захар. — А что же мы… ищем?

— Как — что? — с раздражением отозвался профессор. — Артефакты Первого храма, разумеется!


Но — да, лавка Халиля… Главные чудеса хранятся на втором этаже, куда ведет винтовая железная лесенка. Взбираешься по ней, и в первый миг отшатываешься: даже в свете слабой лампочки тебя ослепляет змеистый блеск шелковых тканей, повсюду сваленных штуками, как попало — как зубы Халиля. По стенам развешаны шали и покрывала, платки и салфетки, тканные золотыми нитями, шитые жемчугами и полудрагоценными камнями. Пронзительный блеск дамасского шелка разит наповал, как сразил он воинов тех десяти римских легионов, что гнались за парфянами и вдруг отпрянули, взвыв тысячами глоток, от ослепляющего ужаса развернутых под солнцем шелковых полотнищ: драпающие парфяне догадались развернуть свои знамена во всю неимоверную ширь. В отличие от римлян они уже тогда знали секрет изготовления шелка.

Ах, поменять бы на это оружие весь современный арсенал огнестрельных игрушек… кроме моего «глока», само собой. Надо бы спросить у Халиля — вырывают ли и сегодня языки у ткачей, как в прежние добрые времена, — дабы те не разболтали секрета производства шелка? И вот еще что: надо разориться и купить в подарок Марго пару наволочек из этой нежнейшей и легчайшей ядовитой материи.


После купания он неторопливо позавтракал на балконе, отмечая поминутные изменения плотности цвета в продолговатой лазурной чаше внизу, под косогором. Молчаливый работник уже собирал в мешки скошенную траву, и сюда, к балкону долетал запах сомлевшего на солнце клевера и еще каких-то невыразимо благоуханных трав.

Затем часа полтора, задвинув стол и стул к стене, в угол балкона, так, чтоб никто не смог его увидеть, он в небольшом альбоме писал акварельными красками несколько этюдов — для будущих Нининых пейзажей, — намечая основные цветовые планы, освещение, состояние здешней световоздушной среды, — эту бесконечную ясную даль, колебание воздуха… В таких беглых этюдах он исследовал соотношение масштабов — гор, неба, воды. Тут важна была еще и точка зрения наблюдателя, с которой открывается водная поверхность, поэтому озерные планы он строил несколько укрупненно.


Это невесомое, выстланное по дну белым известняком альпийское озеро было окружено зубчатыми горами.

По утрам в нем струилась шелковая рябь, как в тихой реке: горный ветерок тревожил рассветную воду. По мере того как утро веселело и свет проникал все глубже в прозрачную толщу воды, становилось видно, как рыбы стоят в ней неподвижно одна над другой. В подернутой купоросом зеркальной пластине озера прибрежные деревья отражались так ясно, что можно было листья пересчитать. А крошечный овальный островок в центре, с дюжиной берез, в точности повторял себя в воде, как фигуры в картах.

В эти утренние часы неподвижное озеро предъявляло все оттенки зеленого: малахит, бирюзу, лазурь, прозрачную цельность изумруда… Днем его затягивала истомная жарь. Оно останавливалось, зависало. Зависали рыбы в воде, стрекозы над кустами. Вверху зависало бездумное небо… Вода становилась непроницаемо, травянисто зеленой, отполированной.

И колоколец коровы, пасущейся на склоне одной из дальних гор, позвякивал сюда вяло и редко — как задремавший сторож своей колотушкой.

Но к вечеру вновь налетал свежий ветерок и все пробуждалось; в свете уходящего солнца множество зеркальных лекал на темно-зеленой воде качались, играли вдоль травянистых берегов, будто старались подмыть бегущую вокруг и в точности повторяющую очертания озера тропинку.

* * *

Эдуард, хозяин виллы и пансиона, был немцем, потомственным скульптором в четвертом поколении. По натуре бродяга, альпинист, изобретатель новых рискованных видов горного спорта, он в молодости жил повсюду, болтался там и сям, затевая многие дела, из которых самым успешным была фирма по экспорту гранитных глыб для скульпторов.

Лет тридцать назад, штурмуя в этих краях очередные вершины, он набрел на нежный овал чистейшего голубого лика, влюбился в окрестные места, в старинную деревушку неподалеку и купил целый склон, на котором построил каменный двухэтажный дом — для себя, и крепкий флигель из светлого душистого дерева — пансион с пятью квартирками — для всяких чудаков, вроде, вот, тебя, Зэккэри, кому не нужны развлечения и шум курортов Ривьеры, а нужна тишина, запахи трав, альпийский колоколец на шее далекой коровы и синь-прозелень уникального озера, с самой чистой в Италии пресной водой, я не шучу, можешь пить эту воду каждое утро!

Все это вчера ночью Эдуард провозглашал перед гостем за спонтанным ужином. Он уже был слегка навеселе, когда вечером явился к нему с шестью бутылками пива. Вместе они вытащили на лужайку стол и стулья, в чемодане Захара нашлась пачка чесночных крекеров картонного авиационного вкуса, и два бобыля отлично провели вечер и полночи за неспешной беседой, наблюдая, как в высокой траве (которую сейчас собирает в мешки работник) вспыхивают и гаснут светляки и нежно свиристят цикады…

— Жена — третья, — вздыхая и словно бы извиняясь, говорил Эдуард. — Под старость понимаешь, что менять надо себя, а не жен…


С Эдуардом он познакомился в прошлом году в Риме, на одном из приемов, устроенном дирекцией известного аукциона в честь стапятидесятилетия римского филиала. Приглашены были сотрудники других филиалов, эксперты музеев, несколько известных коллекционеров… Эдуард тогда выставил и удачно продал доставшийся ему после смерти старшей сестры небольшой этюд Делакруа, и будучи близким другом ведущего эксперта аукциона, тоже получил приглашение.

Они познакомились в сигарной комнате отеля — вредном для здоровья, но самом полезном для сделок и знакомств помещении. Некурящий, он никогда не пренебрегал ритуалом уединенного братства гонимых обществом куряк.

— А, вы из Израиля, — заметил Эдуард с той характерной для немцев его поколения интонацией, в которой сочетается дюжина оттенков (и не стоит в них разбираться, ей-богу…). — Вам бы приехать ко мне в гости — чудесное местечко в горах, знаете, душой отдохнете… Но, главное, у меня там по соседству деревушка, где несколько жителей прятали во время войны евреев. Я бывал у вас в этом музее, в Иерусалиме …забыл, как называется, — красивое, кошмарное место… Кое-кто еще жив из тех людей, в нашей деревне. Надо бы их, ну… поощрить, что ли. Им какое-то звание дают — я не ошибаюсь? — спасатели душ, о'кей?

Он и тогда был слегка, не по-альпинистски, навеселе, и это замечательно, а то внезапный блеск в серых, глубоко посаженных глазах приятного собеседника мог бы его озадачить.

Да, деревушка Канале — она еще сыграет роль в наших живописных приключениях, — но и это было не главным, не это. Главное произошло в лобби отеля, при расставании, при обмене карточками.

— Присядем, — улыбаясь, предложил «мистер Кордовин», впрочем, к концу вечера уже просто: Зэккэри, дорогой мой, — присядем тут на минутку, пока я впишу новый телефон, а то мы с вами — как Пат и Паташон. Вы такой гигант!

Эдуард рассмеялся и сказал:

— Э-э, разве я гигант. Вот недавно мне пришлось познакомиться с одним коллекционером из Флориды, кстати, тоже русским. Вот это великан. Знаете, такой, гориллоподобный, но при этом очень элегантный, с характерной бородкой господин, родом будто бы из Петербурга…

И Кордовин медленно поднял голову навстречу хрустальной люстре огромного холла, плеснувшей ему в глаза кипятком ослепительных брызг.


Совпадение, как раз из тех, которым он бесконечно доверял: вчера, за полчаса до того, как Эдуард явился, нагруженный пивом, в ореоле звенящего цикадного облака, Кордовин завершил очередной военный совет с самим собой — над картой Майами.

Это была подробнейшая карта берега «Голден Бич». Он уже многое представлял отчетливо. Свой путь из аэропорта: сначала на скоростную магистраль, которая минут через пять вливается в хайвей, затем, минут пятнадцать ехать в северном направлении, до выхода на 167-ю улицу; после чего сойти на «ист», по стрелочке — «на пляжи»… Если верить карте, эта плавная улица, изгибаясь в середине, переходит в 163-ю, и прямиком ведет к океану, упираясь в Коллинз-авеню, которая, собственно, идет вдоль побережья… Но он свернет налево, на север, и минуя два блока, сядет на якорь в неприметном и относительно недорогом двухэтажном мотеле «Монако», что фасадом выходит прямо на пляж. Судя по отзывам и объявлениям в Интернете, его любят заезжие, не очень богатые русские.

И что гораздо важнее, этот мотель находится в пяти минутах ходьбы от «Голден Бич». Плохо, что он не видит виллы и, следовательно, должен будет решать все на месте, меняя планы в зависимости от всяких неожиданностей. Например: есть ли на вилле сигнализация? Видеокамеры? Трудно себе представить, что Аркадий Викторович Босота не охраняет свою коллекцию — если, конечно, она на вилле, а не в женевских или цюрихских сейфах… Однако и дальше наводить Люка на след было бы чистым безумием. И без того все это было чистым безумием и авантюрой. Эдуарда (самый легкий, казалось бы, путь) трогать было нельзя: он был дурак. С той самой минуты, когда в лобби отеля, сорвавшись с его языка, возник элегантный гориллоподобный русский коллекционер, с Эдуардом не было произнесено на эту тему ни одного слова.


…Со стороны хозяйской виллы доносилось повизгивание щенков, ленивый брех и рык взрослых собак. Эти звуки удивительно гармонично вписывались в звон цикад и шелест травы, в их неспешную беседу.

— Сильвана на случке, — в третий раз произнес заплетающимся языком Эдуард. — Это сложнейшее дело, ты знаешь?

— Но не более сложное, чем у нас, — заметил гость.

— О, нет, ты не прав. Ты слишком ироничен. Я не знаю никого лучше собак! — выкрикнул он в темноту, то ли к сведению самих псов, то ли кому-то, кто ревниво скрывался за кустами на предмет инспекции хозяйских чувств. — Кто это сказал?

Гитлер, хотел сказать «Зэккэри», Гитлер, или еще кто-то из собак рода человеческого. Но не сказал — к чему обижать хорошего парня? И хороших собак?

Повсюду — в траве, на кустах — вспыхивали целыми семьями и мгновенно гасли светляки. Такое он видел впервые. Казалось, мириады невидимых духов прикуривали разом и, тихо затянувшись, гасили огонек сигареты. Это пульсирующее мерцание придавало всему склону волшебное рождественское очарование. Они с Эдуардом уже еле ворочали языками, а сказочная ночь все длилась и длилась в полном, всеобъемлющем безмолвии озера.

2

Альпийская деревушка Канале, семнадцатый век, разновысокое нагромождение старых домов из местного темно-серого камня, — издали и сверху, с Эдуардовой горки, казалась необитаемой. Но если добрести до нее по тропинке вдоль озера, миновать покатый, благоухающий травами луг с двумя монументальными, желтовато-замшевыми, коровами и войти в глубокую, как лежащая бочка, низкую подворотню, — вдруг вынырнешь в ином пространстве и окажешься на крутых подъемах и спусках каменистых тесных улочек, где кое-какие старые дома уже отремонтированы и даже украшены полотняными штандартами, а на деревянных балконах и галереях висят гирлянды кукурузных початков…

Он помнил об этой деревушке; вернее, она спала в запасниках его памяти, как до поры до времени валяется в кладовой квадрат старого картона, или еще какой-нибудь на первый взгляд ненужный предмет.

Но в тот вечер, когда в «школе» у Марго он задумчиво рассматривал работу Нины Петрушевской, а потом рассылал одно за другим письма по разным адресам, он написал и Эдуарду. И буквально дней через пять, уже дома, получил от него обстоятельный и аккуратный во всех отношениях ответ, из которого доктор Кордовин понял: набросок будущего события, которое всегда он чуял заранее и издалека… один из тех хитроумных пасьянсов, какими обычно его дразнила и баловала фортуна, может сейчас филигранно сложиться. И тогда состоится великая случка, подумал он, и со временем мы получим от нее великолепный помет.


«Дорогой Зэккэри, рад, что моя идея почтить еще при жизни тех людей, что, самоотверженно рискуя, спасали гонимых, — нашла поддержку у тебя и твоих соотечественников…» (И так далее, — как любит молвить Жука, которая теперь без веера шагу из дому не ступит, вот что значит — не жмотничать, а вложить в изящный подарок толику звонких гульденов.)

«…Я поговорил с Умберто, он, конечно, не очень-то помнит имена двух женщин, которых его родители прятали на чердаке, но именно он влезал туда по лестнице и передавал им миски с едой. Он даже не помнит — были ли это сестры, подруги или мать с дочерью. Одна из них часто просила бумагу, или холстину и что-то рисовала. Умберто вполне вменяем, но не слишком здоров. Так приезжай, пока он жив, а я с радостью послужу вам переводчиком…»


Эдуард, к сожалению, был необходим: итальянский не настолько похож на испанский, чтобы их со стариком беседа журчала непринужденно. К тому же, Эдуард впоследствии мог стать замечательным стрелочником, простодушным свидетелем чуда, как, бывает, становятся таковыми невинные пастушки, перед которыми является очередная бланка палома, выбирающая для своих явлений пасторальные декорации: пастбища или рощицы. Он мог стать изящным оборотом в письме: «…и когда, прогуливаясь с известным Вам таким-то в окрестностях деревушки и любуясь безмятежными альпийскими коровами, мы случайно разговорились с человеком, чьи родители во время войны укрывали на чердаке нашу художницу…», — изящным оборотом, которые так неотразимо действенны. Гораздо более действенны, чем нудно и скрупулезно запротоколированные в документах факты и даты.

Проблема опять-таки заключалась в чугунном присутствии Эдуарда. Для его нейтрализации требовалась сноровка искусного манипулятора, а точнее, опытного жулика, того, что подсовывает неискушенным партнерам по сделке «куклу», муляж, пустышку. Требовалось высочайшее искусство гипноза — по двум направлениям. «А ты обратил внимание, Эдуард, что когда мы явились к старику, обнаружилось, что тот…»


…Когда они явились к старику, обнаружилось, что тот… слеп. О, боги, черт бы вас побрал: старик был слеп, совершенно, привычно, уютно. От рождения.

С грустью подумалось: какая легкая добыча… Маленький, высушенный здешним солнцем, исполненный простоты и достоинства, немногословный старик Умберто с фантастической свободой двигался по дому, и когда поворачивался на звук речи, слегка вскидывая голову, казалось, что он внимательно смотрит на гостей сквозь тугую белесую пелену. Ее, эту пленку — просто руки чесались! — хотелось смыть, как помутневший старый лак, смыть и взамен покрыть зеленую радужку прозревших глаз прозрачным покровом.

Боже, подумал он, родиться здесь, в этом царстве величественной альпийской красоты, и никогда не увидеть гор, лугов с цветами, этого озера…

Они сидели за столом в просторной кухне с красно-плиточным полом, с развешанной и расставленной по полкам медной и глиняной посудой. Крепкие деревянные стулья, выскобленный еловый стол, на который при их появлении старик выставил темно-зеленую бутыль с Марземино, красным вином. Наклоняя бутыль скупым и точным движением кисти, он разлил вино по трем граненым стаканам, ни капли не пролив. На одной деревянной доске уже нарезано было тонкими, сквозившими напросвет пластинами, вяленое мясо, багряно-карминное, с геологическими прожилками воскового жира и янтарных жилок; на другой вповалку лежали толстые сколы мягко светящегося белого сыра, и твердый, темно-желтый со спинки, цельный кусок местного сорта Грана дель Трентино («Вы правы, синьоре: если сыр не ломается, это плохой сыр…»). В красной глиняной миске грудились толстые ломти домашнего хлеба грубого помола.

Назад Дальше