Надо было сматывать удочки… Хорош конспиратор, одуревший от вида юного личика. Поднял глаза и снова залюбовался этим родным контрастом серых глаз и черных кудрей.
— Я очень благодарен, что вы меня не прогнали, — серьезно проговорил он. — Теперь вот память останется.
Да: и сейчас самое время расстаться.
Да: она поразительно похожа на маму в юности, но, надеюсь, ты-то еще не в маразме и не примешься таскаться за этой милой танцулькой по Кордове, прорубая просеки в туристической толпе. Ну же: давай, говори красивые слова, подари ей набросок, прими «ах!» и благодарный поцелуй в щеку, и вали, наконец, на все четыре.
— И откуда же должны были отпустить Маноло? — спросил он.
Она ответила просто:
— Из тюрьмы. — Не в первый, видимо, раз отвечая на этот вопрос. — Он убил человека.
И мигом ощетинилась, заговорила горячо и напористо, он же только смотрел на мимику ее губ, на райское яблочко дрожащего подбородка, на едва уловимое биение голубой жилки на шее…
— Вы, конечно, тоже из тех, кто ля-ля-ля правосудие-законность, и все такое… Тогда скажите мне по совести: вы встречали хотя бы одного человека, который подставил бы левую щеку, когда его двинут по правой, а? Честно отвечайте!
И он услышал одну из тех печальных историй, которые, увы, в одночасье опрокидывают жизнь настоящих мужчин: из студентов — в узники…
— …Эти два ублюдка обманом затащили Альбу в квартиру, надругались, вышвырнули, и она пришла прямо к Маноло, потому что ей некуда было идти. Дома ее убили бы, у нее такой строгий отец — Маноло сам боялся к ней притронуться! А тут такая беда, и такой позор. И он сказал ей: Альба, их, конечно, будут судить, но пусть их судят уже мертвыми… Потом, на одном из свиданий в тюрьме, он мне сказал: «Понимаешь, иха, есть такие моменты в жизни, когда мужчина сам себе должен стать законом, иначе незачем жить…» Короче, он переживает, что не успел убить второго, а только ранил.
Неплохая реакция у парня, подумал Кордовин, да и парень — молодец.
— Пистолет? — спросил он.
— Кортик, — отозвалась она. — Маноло коллекционирует морское оружие.
Какая странная, мелькнуло у него, какая странная сегодня, колюще-режущая встреча…
— А что — его девушка?
— Плачет, — неопределенно ответила Мануэла, и он подумал — теперь хорошо бы, чтоб эта Альба дождалась парня из тюрьмы. Всяко ведь бывает… И неожиданно для себя строго проговорил:
— А ты-то, смотри мне, сама не иди наобум черт-те за кем!
Глянули друг другу в глаза и рассмеялись. И сразу оба легко перешли на «ты», словно избыли какую-то досадную повинность, а теперь можно обо всем как следует поговорить.
— Ты так похож на Маноло, — удивлялась она, — особенно с первого взгляда и издали… ужас! Представляешь, как я вчера испугалась: то ли отпустили, то ли сам убежал… Худой, стриженый, и дико так смотрит, просто глазами ест!
— …Но я же старикашка, — удивлялся он, — как же ты спутала…
— Никакой не старикашка, ты что, чико! — возмущалась она. — Немного морщинок на лбу… ну, и тут, возле рта. И ни одного седого волоса!
— Фамильный устойчивый пигмент, — отозвался он не без удовольствия.
Тут подошел парнишка-официант, спросил, не хотят ли они еще что-то заказать.
— Нет, спасибо, — отозвался Кордовин.
— А ваша дочка?
И Мануэла ахнула и захохотала, а он состроил оскорбленную мину, погрозив неизвестно кому кулаком.
— Не обращай внимания, — сказала она. — Это Борха, он ухлестывал за мной прошлой осенью, я его отшила…
Они рассчитались, поднялись и пошли в сторону пласа Сенека, и только тут стало ясно — что так страшно громыхало последние полтора часа: у входа в молодежный хостель, недалеко от мраморной, в складках белой тоги, безголовой статуи Сенеки, бесновался стихийный ударный оркестрик. У ребят, впрочем, было два настоящих барабана, но на этом сходство с оркестром исчерпывалось. Остальные инструменты заменяли пустые бутылки, по которым колотили вилками и ножами, пластиковые бутыли из под молока, заполненные какой-то гремучей дрянью, и, наконец, судейский свисток во рту у симпатяги-толстяка в красной майке и полуспущенных бермудах. Под его-то управлением оркестрик и грохал на всю Кордову. Ритмично отсвистывая и смешно дрыгая волосатыми ногами, толстяк с неутомимым энтузиазмом дирижировал кодлой, то задирая большой палец вверх, то указуя им вниз римским жестом — добивай! — словно бы ссылаясь на безголового Сенеку по соседству.
* * *Обедать решили во вчерашнем ресторане, который так ему понравился. Сидели в патио, среди цветов, под бело-красным, как арки Мескиты, полотняным навесом, от которого на лицо Мануэлы падала золотисто-алая тень, придавая всему ее облику нечто знойное, киношное, лайнерно-океанское. Говорила она не умолкая, и все на какие-то вселенские темы: «Например, спрашиваю, как будущий биолог, этично ли создание клонов: вот ты захотел бы, чтобы некто в точности повторял все твое существо? (О, вчера я мечтал прижать такой клон к груди и назвать его мамой.)», — он в ответ кротко улыбался, избегая иронизировать. Тем не менее, дважды за время обеда они умудрились поспорить, едва не поссорились и сразу помирились. Огонь, думал он, разглядывая ключицы олененка в распахнутом вороте ее мальчишеской рубашки, огонь из всех орудий, гаубицы — пли! И впервые в жизни пил чудесное местное вино, которое она заказала: сладкое, терпкое, с ароматом апельсиновых плантаций.
Думать о том, что за ним кто-то охотится, что в жизни его — безумный кавардак, что в кармане у него взрывоопасный чек на двенадцать миллионов евро, что ему немедленно надо убираться из Кордовы… — думать обо всем этом, находясь рядом с нею, было просто невозможно…
А видел ли он в Кордове то-то и то-то? Тогда надо немедленно туда пойти. Да как он смеет так говорить, он что, полагает, в Кордове, кроме Мескиты, уж и смотреть не на что?!
Проволокла его по улицам старого города, демонстрируя типичные кордовские дворики, называя имена хозяев — она тут всех знала. Дворики и правда были изумительные — укрытые за коваными решетками дверей, погруженные в зеленоватую глубоководную тень, они выглядели островками райской гармонии: изобилие красных цветов, глазастой керамики — то сине-зеленой, то терракотовой, — медных кувшинов, раскрашенных мадонн в домашних часовенках, фонтанов и амфор…
Затем они обошли еще несколько площадей, которыми необходимо было восхититься (он восхищался); наведались в музей художника Хулио Ромеро де Торреса, певца местных смуглянок (правда, его женщины похожи на меня? — что ты, они не идут с тобой ни в какое сравнение!).
Она останавливалась то у одного, то у другого здания, дворца, церкви, бывшей синагоги, и сама себя перебивая, принималась с места в карьер рассказывать очередную типичную историю старой Кордовы — с духами и привидениями, с маврами, цыганами, ведьмами, и прочими андалузскими веерами и кастаньетами…
— Вот, взять, к примеру, дворец Ориве… Посмотри, какой великолепный фасад в стиле… барокко, по-моему?
— Ренессанса, — поправил он.
— Отлично, запомню. Давай приткнемся тут, в тени, история длинная… Когда-то в старину здесь жил судья дон Карлос де Усель, вдовец, с единственной дочерью, как водится — неописуемой красавицей. Звали ее донья Бланка. Это известная сказка, она даже в фольклорном сборнике есть, «Легенды старой Кордовы».
Пусть, думал он, пусть еще немного продлится наваждение. Буквально часа через два я сяду в машину и больше никогда ее не увижу, эту мою не-мать и не-дочь…
— …Ну, вот, и когда донья Бланка брезгливо отстранилась от настырной цыганки, та стала ее проклинать, и крикнула: «За свою гордыню ты заплатишь вечными страданиями!»… Прошло три года, слова цыганки забылись. И однажды поздно ночью в двери дворца постучали. Вышел сам дон Карлос со слугами. Перед ними стояли три еврея и просили выслушать их. И хотя дон Карлос был разгневан, он все же приказал слугам принести огня и разрешил непрошеным гостям говорить… Путники рассказали, что пришли из Толедо, что им негде переночевать, потому что в городе перед ними закрылись все двери — никто, само собой, не хотел впускать в дом евреев. Они просили разрешить им провести ночь хотя бы в патио. Судья подумал и согласился…
— А кто такие евреи? — спросил Кордовин.
— Ты не знаешь? — удивилась она, и посмотрела недоверчиво. — Ты что? Ты в самом деле не знаешь?
— Так объясни же…
— Ну, это… да нет, ты меня разыгрываешь! — пристально вгляделась в его прищуренные глаза. — Конечно, разыгрываешь… Но, может, ты вот чего не знаешь: в старину их было много в Испании, и они были богаты, образованны, занимали в обществе блестящее положение. Потом, в конце пятнадцатого века, их выгнали Исабель и Фердинанд со своей инквизицией. Но не всех. Были такие, кто сдался, смирился, просто решил стать испанцами, лишь бы не расставаться с родиной… Понимаешь?
— Не совсем, — он с жадным любопытством смотрел на нее…
…скорее, на мимику лица, которая менялась ежесекундно в зависимости от того, как на лицо падал свет. Эта девушка за несколько часов оживила и одухотворила собой целые картины его детства, и он следил только, чтобы бьющаяся где-то у горла нежная благодарность вдруг не выплеснулась каким-нибудь глупым неуместным всхлипом…
— Короче, я не слишком-то знаю всю эту историю. Но что точно: многие здесь предпочитают помалкивать, что их предки из евреев. Так уж тут вышло. А мой дедушка, например, — он запрещал отзываться о евреях плохо. И однажды при мне дал оплеуху Маноло, когда тот захотел выкинуть одну вещь. То есть, не выкинуть, ну… обменять на очередной кортик, или там кинжал…
Она оживилась, задумалась. Помолчав, сказала:
— У нас ведь дома есть одна еврейская штука… Очень старая, правда. Не веришь? Показать?
О, нет, к сожалению, ему уже и правда стоит поторопиться.
— Ну и хорошо. Только взглянешь и сразу поедешь.
А это уже ни в какие ворота не лезет, сказал он себе, когда ж ты собрался сматываться — на ночь глядя? Вот приказ: ты проводишь ее до дома, ну, может, вежливо взглянешь на какую-то там их «еврейскую штуку» и марш в отель: побросать в чемодан шмотки и ехать. Надо как следует обдумать свои ближайшие действия, срочно заказать билет на…
Однако время бежало, и тот, чьи приказы он только и признавал, похоже, пребывал сейчас в безмолвном и беспомощном любовании.
Он был уверен, что живет она в одном из современных жилых кварталов новой Кордовы, и был удивлен, когда выяснилось, что чуть ли не весь день они кружили по улочкам неподалеку от ее дома; однажды даже прошли мимо дверей, но в тот момент она как раз увлеченно о чем-то рассказывала и «не стала отвлекаться». Между тем, этот старый беленый двухэтажный дом — типично кордовская каса — произвел на него неотразимое впечатление.
Прямо с улицы Мануэла отперла ключом деревянную, с железными заклепками, почти черную дверь с маленькой бронзовой кистью женской руки в центре. Чувствуй себя совершенно свободно, обронила она, дома только бабушка, и она не отличит тебя от святого инквизитора. А тетя сегодня на почте во вторую смену.
Дверь открылась в маленькое, украшенное мавританской лазурной плиткой парадное, из которого три ступени вели к кованой решетке, словно бы вывязанной крючком трудолюбивой кружевницы. А за решеткой открывался просторный патио такой благородной, даже изысканной красоты, что хотелось остаться и провести здесь несколько часов. Пол и фонтан в центре дворика были выложены тускловато-белым мрамором, стены облицованы до середины все той же местной плиткой асулехос, но уже в пурпурно-лиловой гамме. Две явно древних и явно привезенных с каких-то раскопок колонны — одна красноватого, с золотой искрой, другая бело-голубого мрамора, с резными и почти целыми капителями, — поддерживали деревянную галерею второго этажа. И старый плетеный стол, и три плетеных кресла, с зеленым пледом, перекинутым через спинку одного из них, и разновысокие горшки, кувшины и вазы с пестро-красной и белой геранью вдоль стен, и забытая на столе медная турка, горевшая красноватым огнем в фокусе уползающего солнечного луча, и чьи-то маленькие, сброшенные у входа в дом, кроссовки (одна на боку)… — все это являло картину такой теплой домашней жизни, такой укоренённости, такой незыблемости бытия и достоверной принадлежности, что он и шагу не хотел дальше сделать; все стоял бы так и обсматривал каждый листочек, каждую плитку.
Заметив его блаженную оторопь, девушка сказала:
— Нравится? Видишь, а ты упирался… Такие старые дома, конечно, не всем по вкусу. В них своя специфика. Я-то здесь выросла, и, честно говоря, не понимаю — как можно жить в многоквартирных коробках. А вот Маноло называет наш дом старым сапогом и душной пещерой. Он знаешь, когда построен? Я и сама не знаю — когда. Даже дедушка точно не знал. Но уж эти вот две колонны правда привезены дедушкиным прадедом из самой Медины Асаары — был такой древний прекрасный дворец, разрушенный берберами, тут недалеко, километров восемь от Кордовы. Просто мы всегда в этом доме жили, и все. Ну и перестраивали его, конечно, раз двести. Пойдем, покажу тебе комнаты…
Она пошла впереди него, открывая двери.
На первом этаже размещалась большая сумрачная кухня, с нарочито старой утварью и двумя чугунными утюгами на полке. Оба ее окна, с ромбами зеленого и синего стекла, выходили в патио. Из кухни дверь вела в столовую, которую Мануэла по-кордовски именовала комедор — великолепную квадратную залу со старой темной мебелью, с буфетом, звонко глядящим желто-зелеными керамическими блюдами и чашками. За столовой расходился в обе стороны коридор, налево — комната Маноло, с компьютером, тренажером, музыкальным центром и узкими стеклянными витринами, в которых висели и разложены были разного вида кортики и кинжалы; направо шли двери в ванную и сквозной безоконный чулан, из которого еще один, узкий темный коридор вел к лестнице на второй этаж, и к двери в еще одну комнату.
Повсюду была совершенная мешанина из старой и современной мебели, но старой было больше: в столовой, кроме веселого буфета и просторного стола, окруженного стульями с высокими тронными спинками, стояли еще три сундука вдоль стен и нечто вроде секретера, на котором была раскрыта на подставке огромная — вдвое больше обычной — пухлая книга. Это Библия, через плечо пояснила Мануэла, очень старинная, дедушка читал по вечерам, да и бабушка тоже, когда еще была в порядке.
— А на какой странице открыта?
— Понятия не имею, сам посмотри.
Он заглянул: действительно, очень старая книга, век шестнадцатый-семнадцатый — жаль, некогда ощупать-осмотреть…
— Открыта на эпизоде с жертвоприношением Авраама, — сообщил он, и прочитал: «Ahora se que temes a Dios, porque no me has negado ni siquiera a tu hijo unico».
(«Ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога, и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня».)
— Только не придумывай глубоких смыслов, вале? Это тетя смахивает пыль перьевой болтушкой, ветер листает страницы, ну, и так далее. По-моему, ее бы стоило просто поставить в шкаф, но тетка у меня с приветом, знаешь, — семейные традиции, патриархальный уклад и все такое. А сама, небось, наверху себе пристроила еще одну душевую.
— Ну, а на втором этаже, — сказала она, сворачивая экскурсию, словно ей в голову пришла какая-то новая срочная мысль, — там три комнаты: моя, мамина, когда она приезжает, и еще один закуток, если кто из друзей останется ночевать. А еще выше — теткина мансарда… Она, между прочим, тоже рисует, и очень высокого о себе мнения, так что я не рискую тебя туда волочь, хотя там забавно.
— У тебя замечательный дом… — сказал он искренне. — Правда, замечательный, Мануэла. Спасибо, что привела. И вообще, спасибо… за весь этот день. А сейчас я уж точно должен идти.
Она смотрела на него, будто ждала чего-то или силилась придумать еще что-нибудь, что удивило бы его, остановило. Совсем как он сегодня утром. И вспомнила:
— Да, а как же та штука? Ну, та, старинная… Взгляни уж напоследок, это минута, и пойдешь.
Взяла его за руку — первое прикосновение за весь день, которое обожгло его, как мальчишку, — и потащила в чулан-закуток, из которого еще одна дверь вела…
И в этом закутке, под портретом какого-то мрачного седобородого каноника, резко обернулась, как оступилась, приникла к нему и, обхватив обеими руками за талию, поднялась на цыпочки, и совершенно по-детски стала целовать в лицо, тычась, куда попадала.
От неожиданности он задохнулся, стиснул ее, и потрясенными губами ринулся встретить губы, что одновременно тянулись к нему и уклонялись от встречи.
Было нечто запретное в этих странных слепых ожогах-прикосновениях, нечто родственное — так губами трогают температурный лоб своего ребенка. И в этой невозможности проникнуть в нее настоящим глубоким поцелуем тоже было — новое, волнующее, смешное…
— Ты… колючий! — проговорила она с детской досадой, слегка оттолкнувшись от него обеими руками, как отталкиваются от берега. — Ну, пойдем, я же хотела показать тебе. Это в бабушкиной комнате…
И открыла дверь, нимало не заботясь о безобразном стрелковом профиле его фигуры. Он ослеп от света, упавшего на него, и конвульсивно соорудил из обеих ладоней амбразуру в области паха.
— Не бойся, ее не разбудишь, — сказала Мануэла так, словно сейчас, там, в закутке ровным счетом ничего не произошло. — Кроме Альцгеймера, у бабушки еще полная глухота. Тетка перед уходом ее покормила, теперь она будет спать часов до шести, потом я ее помою и накормлю.