Вокруг была Москва, Мой Город. Город меня явно принимал. Это чувствовалось во всем, хотя это «все» трудно было проартикулировать. Меня принимал улыбающийся сверху противотуманный фонарь, похожий на прищурившегося доброго китайца, принимала безалаберно-веселая мельтешня неона в луже, принимал черный, словно чугунный, силуэт старой липы на фоне голубого особняка. Я прошла всю улицу Тимура Фрунзе и вышла на Фрунзенскую набережную, завернула налево. Ноги вынесли меня сюда сами. Вот он, этот дом.
Номер 12.
Странно все на этом свете. Какой-то туманно-роковой Тимур Тимурович прописал меня, подобрав в глубинке, на улице Тимура Фрунзе. А здесь, на Фрунзенской набережной, в 1993-м произошло то, что вышвырнуло меня из Москвы на десять с лишним лет. С Фрунзе по жизни, выходит дело. Как его там звали? Михаил Васильевич, кажется. Узнать, что ли, о нем побольше…
Это было осенью 1993-го. Вернее, началось все весной, в мае. Я училась с каким-то восторгом, с почти нездоровой жадностью. У меня было что-то типа информационной булимии. Отучившись днем на экономфаке, я бежала на филологический, куда правдами и неправдами поступила параллельно на вечерний. Подрабатывала переводами, преподавала математику, литературу, русский и английский какому-то малиновопиджачному пятнадцатилетнему балбесу, собиравшемуся поступать на экономфак. Балбес называл романы «романсами», косинус – «консенсусом» и так далее. Еще я успела написать за хорошие деньги четыре экономических диплома. В общем, жизнь развивалась бурно.
И с преподами мне повезло. Интересные люди. Встречались, конечно, и халтурщики. Но даже халтурщики по-своему были яркими людьми. Один из них, помню, филфаковский литературовед, говорил, что оценка на экзамене должна строго соответствовать размеру бюста…
На майские наша группа собралась на вечеринку. На пикник. У Сени Вайзенштока на даче. Сенина дача, вернее, дача его родителей, располагалась в Валентиновке, которую Сеня упорно называл Палестиновкой.
Вообще Сеня Вайзеншток – интересный персонаж. Я его часто вспоминала в последние годы. Знакомился Сеня так.
– Рад новому контакту. Антисемит Вайзеншток.
Иногда «антисемита» он менял на «жидофоба».
Стопроцентный еврей, умный особым, скорбно-ехидным, непробиваемо-обреченно-едким умом, Сеня все время на людях играл кого-то другого, любого, только не себя. Сначала я думала, что это – баловство. Поза и дурь. Или снобизм. Затрудняюсь с определением. И он меня даже слегка раздражал: в простоте слова не скажет. Тем более что отец у него был известный и богатый человек. И Сеня, в общем-то, принадлежал к той самой золотой молодежи. Но потом мы неожиданно сдружились. И он бывал со мной откровенен, и я поняла, что Сеня – глубоко несчастный человек, вечно убегающий от себя.
– Я – типичный человек исхода, – однажды сказал он мне. – Типа Бродского. Понимаешь? Онтологический кочевник. Метафизический Вечный Жид. Как только я стану равен себе – я сдохну. Вот я и бегаю от себя. Это же пытка… Боже ж мой! И почему я еврей, а не какой-нибудь самодостаточный зулус?!.. Всех евреев, Дуся, надо срочно перебить, чтобы они не мучились. Глобальная жидовская эвтаназия. Гитлер начал это дело, но его не поняли…
– Ну, Сень, тебя куда-то не туда занесло… – попыталась возразить я.
– Все туда. Русских гоев, включая тебя, Дуся, тоже надо, кстати, перебить, чтоб не страдали. Из чистого человеколюбия. В принципе, русские – такие же жиды. Федор Михайлович этот ваш… Василий Макарыч… Александр Сергеевич… Андрей Платонович… Все им чего-то надо. Инфаркты, дуэли, эпилепсии, циррозы… Жуть во мраке. Некошерный хаос. Совершенно некошерный. Всех русских и евреев надо отправить в газовые камеры и заселить Израиль и Сибирь немцами и китайцами. Пусть эти толстомордые немцы и перепончатые китайцы с безмятежной улыбкой вглядываются в эти свои желтолицые Дао и тевтонские Абсолюты, занимаются в фитнесах ушу и живут по двести лет. Это ж и будет их фашистско-даосское счастье. Это же ж и будет прекрасное далеко! Но!.. как там сказал этот ваш нытик и картежник? «Жаль только, жить в эту пору прекрасную…». Нет, я, Сеня Вайзеншток, видел это желто-розовое счастье знаешь где?.. У хрюшки в анусе. Нет, Дуся. Я еще немножко подергаюсь и гордо остопырюсь. Как там у вашего эфиопского масая?.. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…».
Отец Сени был умопомрачительно плодовитым и успешнейшим сценаристом и драматургом. Советским до мозга костей. Сценарии и пьесы Самуила Мардуховича (в миру – Сергея Михайловича) Вайзенштока, которых было несколько сотен, охватывали весь спектр тематики соцреализма: от темы перевоспитания беспризорников во времена гражданской войны до темы перестройки работы райкомов в конце 80-х. Он охватил в своем творчестве шахтеров, моряков, подводников, сталеваров, доярок, чекистов, космополитов, черносотенцев, мечтателей-октябрят, альпинистов, медсестер, незамужних женщин времен застоя, проституток времен перестройки… Все тексты Вайзенштока были воплощены на сцене и на экране. Финансовое благополучие семьи Вайзенштоков превратилось в легенду. У Самуила Мардуховича был один единственный текст, который, что называется, не пошел. Текст о Сталине, законченный, как он точно помнил, в 22.00 4 марта 1953 года. «Не мог еще годик подождать, – ворчал Самуил Мардухович, – тоже мне, горец…» В августе 1991 года, глядя в бинокль, подаренный ему лично товарищем Буденным, на танки из окна своей семикомнатной квартиры в «Доме на набережной», семидесятисемилетний Вайзеншток, удовлетворенно вздохнув, изрек: «Кажется, уложился…» Он начал свой творческий путь семнадцатилетним абитуриентом стоматологического отделения медицинского факультета, а закончил его (путь, а не факультет) ровно через шестьдесят лет. Первый сценарий будущего классика назывался «Враг народа». Последний сценарий был закончен за день до августовских событий 91-го и назывался «Правозащитник». Если представить себе такую картину, что все советские кино– и литархивы сгорели, а осталось только одно наследие Вайзенштока, то по этому наследию можно было бы легко восстановить всю историю СССР. Какой-то юный кинокритик (я забегаю вперед) в конце 94-го опубликовал статью, посвященную 80-летию Самуила Мардуховича. Статья была, в общем-то, хамская и называлась «Ровесник совка». Уже очень больной Вайзеншток спокойно прочитал статью и сказал медсестре: «Несчастное поколение. Мы – жили. Мы пили, извините за пафос, свежую кровь настоящего. А они кушают несвежий труп прошлого. Несчастное поколение… Начинать с поедания падали – это не “путевка в жизнь”…» В том же 94-м он умер. Совершенно мирно заснул и не проснулся, предварительно рассказав медсестре какой-то еврейский анекдот.
Сеня был поздним ребенком Самуила Мардуховича. У Вайзенштока-старшего было три жены. Все они уходили из жизни молодыми, оставляя вдовца совершенно свободным. Первые две были бездетные красавицы. Первая попала в аварию, вторая спилась, а третья уехала в Израиль. Одна, без Самуила Мардуховича. И без Сени. Это и была мать Сени.
Фаина Борисовна Вайзеншток (в девичестве – Перельмутер) вышла замуж за Самуила Мардуховича в 1974-м и через год родила Сеню. Родив Сеню, Фаина Борисовна тут же, не выходя из роддома, стала… диссиденткой. То ли роды так странно повлияли на ее голову, то ли это было простое совпадение. Неизвестно. Но факт остается фактом. В доме Вайзенштоков царил форменный кошмар. Совершенно некошерный. Маленький перепуганный ребенок с «Дядей Степой» в руках. Самуил Мардухович, пишущий сценарий про майора КГБ, виртуозно распутывающего заговоры ЦРУ и Моссада против СССР. И Фаина Борисовна, перепечатывающая одним пальцем «Архипелаг Гулаг» на машинке. Перестрелки воплей:
– Прихвостень коммуняк!
– Юда в юбке! (он произносил именно так – «юда»).
– Цековский минетчик!.. Необрезанный блюдолиз!
Это была правда. Насчет – «необрезанный». Отец Вайзеншток – пламенный большевик – сына не обрезал из принципиальных соображений.
– Уолстритская шлюха!
– Торговец совестью!
– Сионистская подстилка!
– Шлимазл!
– От профурсетки слышу!
– Потс!
– Сука!
Весь этот бред тянулся восемь лет. В 1983-м Фаина Борисовна развелась с Самуилом Мардуховичем и уехала в Израиль. Суд отсудил ребенка отцу. «Я вернусь за сыном» – сказала мать.
В Израиле Фаина Борисовна заболела раком и умерла совсем молодой в 89-м.
«Здесь, на Родине, она бы выжила!» – рыдал Вайзеншток-старший. А Вайзеншток-младший превратился в того странного Сеню, которого знала я. Комок нервов и вечное бегство от себя. Мать все-таки вырвалась на свидание с сыном в 88-м, в перерыве между двумя химиями, предпоследней и последней. Лысая, в чем-то вроде тюбетейки, худая, как смерть, с пепельно-желтушной кожей, в «наморднике». Намордник судорожно надувался от дыхания. Она была похожа на инопланетянку. От былой красоты (ее в годы молодости и здоровья все хором сравнивали с Элиной Быстрицкой) остались только два огромных черных солнца глаз. В них была то ли боль, то ли изумление, то ли упрек. Там было все. А главное – там была смерть. Черная дыра жизни.
Разговор матери с сыном получился какой-то несуразный. Вернее, он не получился. Сеня замкнулся, Фаина не знала, что сказать. Я не знаю, как это все происходило. Думаю, там произошло что-то ужасное. В конце концов она заплакала и ушла. Улетела в Израиль умирать.
Наверное, всю эту историю своей жизни Сеня рассказал только мне. Но о том, что было во время свидания с матерью, он не рассказал даже мне.
В Валентиновку к Сене – я возвращаюсь к маю 93-го – я приехала изо всей нашей компании первой. Привезла какие-то продукты. Ситуация в то время с продуктами была смешная. Я чистила полугнилую и мягковатую картошку, а Сеня резал салат из всего, что было: от редиски до сайры. Он называл это «Салат Cosmopolitan». Болтали о чем-то неважном и приятном. Не помню, о чем, наверное, мыли кости приятелям.
Есть такой терапийный жанр совместного мытья костей кому-нибудь. Причем прелесть в том, чтобы представить этого «кого-нибудь» в смысле «мы лучше», но так, чтобы совместно сделать вид, что мы никого не опускаем. Наоборот: мы восхищаемся. Вся фишка в балансировании между: «мы лучше» и «он славный, и мы его очень любим». Неизъяснимое удовольствие. Заговор избранных. Великосветское опускалово. Куртуазный очернёж. Впрочем, все это делалось без злости.
Потом стал прибывать народ. Как сказал классик, дав лучшее в истории нашей словесности начало для крупной прозаической формы, «гости съезжались на дачу». Но у классика продолжения не было, а у меня – наоборот.
Съехалось около десяти человек. Пять мальчиков, пять девочек. С особенным нетерпением ждали Вахтанга Гаидзе. Замечательная фамилия. Кличка у Вахтанга была, конечно, «автомент». Вахтанг должен был привезти пять литров чачи и пять же литров «Изабеллы». На Кавказе тогда уже вовсю воевали, но Вахтанговы родственники регулярно высылали из горнила битв вполне мирные продукты. К чаче и вину, кстати, прилагался сулугуни и не совсем грузинская бастурма. Которую Сеня упорно называл «мастурбой».
Литр чачи на мальчика и литр «Изабеллы» на девочку – это, конечно, многовато. Но впереди еще предстояли майские лазорево-щемящие воскресенье и выходной понедельник. В общем, никаких конкретных планов никто не строил. Просто отцветала черемуха и зацветала сирень. Вот и все. А тут еще чача и молодость.
Гаидзе, разумеется, приехал последним, вместе со своей тогдашней девочкой Нелли. Он, как настоящий кавказский мужчина, всегда был с какой-нибудь девочкой, которую нежно обнимал и гладил по попе почти постоянно. Делал он это так сосредоточенно и нежно, что ни у кого не возникало никаких дурных мыслей. И всем казалось, что гладить эту девочку надо именно по попе. И это ее предназначение по жизни: девочка с попой для перманентной глажки.
У него были большие глаза, нет – очи, а не глаза. С поволокой, как у коровы, которая смотрит на своего теленка. Не выражали эти очи абсолютно ничего. Это была чистая красота с поволокой.
Вахтанг разливал чачу и вино, напевая свое любимое «чемо патара гого-на [3] ». И все пили и смеялись. А потом Сеня сказал:
– Сейчас придет один мой приятель. Ничего?
– Нормально, – ответил Женя Козлодавов. – Кто такой?
– Мгимошник.
– Как зовут?
– Роберт.
– Кучеряво…
И ровно в этот момент открылась калитка, и вошел этот самый Роберт. И я посмотрела на него, и сразу же, в первое же мгновение, поняла, что влюбилась.
14. Его звали Роберт
Наверное, это было какое-то наваждение. Я смотрела на Роберта во все глаза и не могла оторваться, как змея от заклинателя.
Роберт был высокий, довольно худой и невероятно спокойный. Брюнет, небольшие, но выразительные темно-кофейные глаза. Лицо почти обычное, с правильными чертами. Но выражение – опять же – какого-то непреодолимого покоя и достоинства. Никакого снобизма. С любым он говорил как с равным. И даже немного скашивал голову набок, словно бы в знак внимания и уважения к собеседнику. Причем: чем ничтожней был собеседник, тем больше Роберт скашивал голову. Говорил он немного, тихо и довольно медленно. Голос – глуховат, но от этого особенно отчетлив. Одет он был, казалось, просто: тертый джинсовый костюм и рыжие замшевые мокасины. Но во всем этом было что-то глубоко «тамошнее», европейское, что ли. Особенно в мокасинах.
Удивительно, но я не почувствовала никакой робости. Просто очень хотелось с ним говорить и смотреть на него. Когда говоришь с человеком, то ведь можно на него смотреть, так? Говорить с человеком, в которого влюбилась, – это как бы санкция им любоваться.
Вышло так, что все мальчики были при девочках, а девочки при мальчиках. Даже Семен был при Галке, нашей однокурснице, которая неровно к нему дышала. Хотя, скорее, где-то в подсознании, сама, наверное, того не понимая, она неровно дышала к его даче с квартирой. Вернее – ко всему вместе, включая самого Сеню. Галка была хорошая девчонка, но с твердым инстинктом материально обеспеченной супружеской жизни. Никакого подлого расчета – чистый инстинкт. Если бы она стала Галиной Вайзеншток, она бы честно проработала женой до самой Сениной смерти. Но она, опять забегаю вперед, не стала Вайзеншток, она стала синьорой Динелли, и сейчас воспитывает троих русско-итальянских детей в какой-то итальянской дыре на берегу Адриатики. Господин Динелли работает на консервном заводе, а госпожа Динелли растит юных подславяненных итальянцев. Боже мой, все куда-то разбежались! Полкурса, не меньше. Правильно говорил Макс Пешков, он же Буревестник Горький: «тараканий народ».
В общем, все были при мальчиках и при девочках. Кроме Роберта и меня. Наверное, это и стало причиной того, что мы общались весь вечер.
Упились все очень быстро.
Первым обломался Сеня. Я почему-то отчетливо помню: Сеня лежит на раскладушке на веранде, и по верхней губе у него ползет муха. Заползает в рот, выползает назад. Я махнула, муха слетела с губы – и опять села. Я опять махнула – она снова взлетела и снова села. Я опять машу – та же история. Как в кошмарном сне. Бить по лицу Сеню нельзя. И ничего не поделаешь. Ужас. Потом сломался Козлодавов. Вахтанг со своей девочкой исчезли на мансарде. Галя энергично занялась Сеней. Куда-то разбрелись другие. В общем, мы остались с Робертом одни у костерка. Я заметила, что Роберт пьет очень много, но почти не пьянеет. Мы болтали о каких-то пустяках. То есть болтала в основном я. Не помню о чем. Стало темнеть. А потом Роберт сказал:
– Слушай. Мне надо ехать. Ты остаешься или поехали?
– Поехали. Мне тут нечего делать.
– Я вижу. Пошли?
– Пошли.
Роберт налил мне вина и себе чачи. Полстакана, много.
– На посошок?
– Ага.
Мы чокнулись и выпили. Роберт даже не поморщился. Закусил ложкой салата «Космополитен».
– Ты много пьешь и совсем не пьянеешь, – сказала я.
Он усмехнулся:
– Это все баловство. Сейчас бы пыхнуть.
– На, – я протянула ему пачку сигарет.
Он опять усмехнулся. Я заметила в сумерках, что усмешка у него какая-то скрыто пьяная. Вроде, человек трезвый, а что-то не то. Мне стало немного страшно. И почему-то жаль Роберта. И страшно, и жалко. Жалко человека, за которого страшно, потому что он непредсказуем. Наверное, так. Наверное, это чувство знакомо половине россиянок. «Будет вот у тебя такой муж, – пронеслось в голове. – И будешь всю жизнь жалеть и бояться, бояться и жалеть. А в перерывах – ненавидеть».
– Я бы травки пыхнул, – сказал он, тем не менее, закуривая.
Я быстро посмотрела на Роберта. Он без усмешки посмотрел на меня.
– Да не бойся ты. Я не наркоман никакой. У нас принято. Понемножечку. Этикет. Трава – это нормально. И кокс – нормально. Это же все не синтетика. Знай меру – и все будет хорошо. Лучше, что ли, самогонкой этой уедаться? Лучше?
– Да нет. Лучше вообще…
– Вообще – это только святые вообще. А эти твои друзья через пять лет такой хронью станут – не узнаешь их. И Сенька тоже…
Мы вышли из калитки и молча пошли вдоль забора. Высокого, многократно крашенного, зеленого, казавшегося то ли мшистым, то ли пластилиновым в надвигающейся темноте. И синевато-пепельным.
– Кажется, станция в другой стороне, – вдруг остановилась я.
– Мы к шоссе идем. Сейчас поймаем кого-нибудь и приедем в два раза быстрее.
– Дорого.
– Не парься.
Мы опять пошли молча.
– У меня месяц назад отец погиб, – вдруг сказал Роберт.
– Господи! – вырвалось у меня. Я не знала, что еще сказать. Хотелось, очень хотелось: «Бедный!» И об отце, и о Роберте. Нет, лучше так: «Бедные!» Но я не сказала.
– Он дипломат… Был… дипломатом. Работал в Штатах. В посольстве, потом – в ООН. Поехал в отпуск. Он всегда летал в отпуск куда-нибудь на Карибы. На Ямайку, например, или на Доминикану. Брал меня с собой. На Доминикане мы в том году были. Ты не была на Доминикане?
Никакой издевки в голосе. Просто: была или не была?
– Нет, конечно. Я нигде не была… Это… где?
– Остров. Напополам с Гаити.
– А-а-а…
– Он любил дайвинг.
– Что любил?
– Нырять в океан. Отец был фанатом дайвинга. Меня тоже пристрастил. Там, в океане, знаешь, как хорошо!.. Как в раю, наверное. Хотя… В раю скучно, а там нет. В этом году он без меня поехал. Нырнул. Что-то там… Ну и… В общем, погиб. Сорок пять лет.