Том 1. Голый год - Борис Пильняк 13 стр.


– «Здѣсь продаются пѣмадоры».

Метелицы искр уносились в небо. Из переходов, из окон выскакивали солдаты и женщины (был уже час военного положения). Рухнул один переход: тот, что вел из келий матери-игуменьи в зимнюю церковь. Был уже час военного положения, но потому, что пожар всегда прекрасен, всегда необыкновенен, всегда зловещ, – никто не спрашивал пропусков, и вокруг монастырских стен толпилась толпа.

Монастырь Введеньё-на-Горе на семьдесят верст виден был, сгорая. Метелицы искр уносились в черное небо, разливались в черной бездне. Рухнул один переход, и другой. Главный дом весь объяло пламя. Последнее. Монастырь погибал, – на семьдесят верст виден был, сгорая.

И вдруг заметили: на крыше в слуховом окне появился Семен Матвеев Зилотов. Иссушенной своей походкой, как старый кобель, Семен Матвеев Зилотов подошел ко краю, постоял перед полымем, крикнул что-то дикое и, прижав ладони к лицу, бросился – упал вниз, в дым, в метелицу искр, в полымя. И тогда же на каменной стене появились два монашка, – молодой, черный, повисел на крае и спрыгнул благополучно в толпу, а другой, серенький, высунув два раза голову из-за стены, снова исчезнул за ней.

* * *

Семен Матвеев Зилотов. От тихой младости наделил бог великого начетчика, Семена Матвеева Зилотова, страстной и нежной любовью к книгам. Дни его протекали в Ордынине. Но Ордынин последний раз жил семьдесят лет назад, и в Ордыннне была единственная книжная торговля (покупка и продажа) – рундук Варыгина в рядах, где продавались и вновь покупались одни и те же книги, в кожаных переплетах и пахнущие клопами. Имена этих книг:

«Пентаграмма, или Масонскiй знакъ, переводъ съ французскаго». «Оптимисмъ, т.-е. наилучшiй свѣтъ, переводъ съ французскаго». «Бытiе разумное или нравственное воззрѣнiе на достоинство жизни, переводъ съ французскаго, изданiе Логики и Метафисики Проффессора Андрея Брянцева». «Черная магiя Папюса». «Масонскiя Ложи, или Великiе Каменщики, переводъ съ французскаго».

Мертвые дни мертвого города украсил Папюс. Младость Семена Матвеева Зилотова, – в доме Волковичей, в подвале, – украсила книжная мудрость переводов с французского, и зной знойных июлей иссушил страстный мозг Семена Матвеева Зилотова. О, книги!

Война вспыхнула знойным июлем, лесными пожарами, Семен Матвеев поехал на фронт рядовым. Война сгорела Революцией, и за великую свою ученость был избран от эсзров Семен Зилотов в Совет Солдатских Депутатов, в Культурно-Просветительный Отдел. Революция горела речами, – Семен Матвеев Зилотов разъезжал с лекторами на штабных мотоциклах, чтобы говорить солдатам – в каком-нибудь помещичьем фольварке – о праве, о братстве, – о государстве, о республике, – о французской Коммуне и Гришке Распутине.


И солдаты после лекций подавали записки:

– «А что будет с Гришкой в царствии небесном?» – «Товарищ Лекцир! А што будит с маею женою, если я на фронти буду голосить за есер, а она за Пуришкевича?» – «Прошу тебе объяснить можно ли состоять вдвух партиев сразу тов. есер и тов. большевиков?» – «Товарищ лекционер! Прошу тебе объяснить при програми большевиков будит штраховаца посев на полях или представляется экспроприация капиталу?» – «Господин товарищ! будут ли освобождаться женщины от восьмичасового дня во время месячного очищения и просим вкратце обяснить биеграфий Виктора Гюга. Тов. Ерзов».

И Семену Матвееву Зилотову часто приходилось выручать лекторов, – где-нибудь в сарае фольварка, – влезая на стол и крича:

– Товарищи! Я, как ваш народный избранник, прошу дурацких глупостев не писать!


Это было в милом нашем Полесьи, где озера, валуны, холмы, сосны да бледное небо. Лето отходило тихим августом с тихими его долгими вечерами. Днем солдаты писали глупости, а вечером, где-нибудь за бруствером или на оконном дворе фольварка, солдаты кипятили котелки и – рассказывали: о делах своих и сказки. Солдаты говорили простыми своими мужицкими словами про Иванушку-дурачка, где простота и правда кривду борет, о наших тихих полях, печали полей, о лесах, об избяной Руси, – слова их были ясны и чисты, как августовские эти вечера, образы ясны и светлы, как августовские эти звезды, и мечтанья прекрасны.

Две души, восток и запад, народная мудрость, исконное, наше, прекрасное, глупость и мудрость, сказочная правда, заплетенная горем и кривдой, века лежавшая под гремучим камнем и расплетенная – правдой же. Семен Матвеев Зилотов увидел это вплотную. Но, – о, книги! – Семен Матвеев Зилотов узрел тут – Разъезжая с оратором по окопам, однажды утречком пил Семен Матвеев Зилотов чай за бруствером, по брустверу ударил немецкий снаряд, Семена Матвеева закопало вместе с блюдцем, другим же снарядом выкинуло наружу (блюдце осталось цело), – и Семен Матвеев очнулся, возвратился в мир реальностей только через месяц в родном своем Ордынине; телесный облик Семена Матвеева исказился: лицо его скосило на сторону, ус один стал казаться больше другого, правый глаз вытек, тело иссохло, и стал ходить Семен Матвеев Зилотов, как ходят изъеденные старостью, исхудалые гончие кобели; иссушенный мозг Семена Матвеева Зилотова, изъеденный месяцем смерти, изъеденный книгами Варыгинского рундука (в кожаных переплетах и с клопиным запахом), не приметив мудрости избяной Руси, узрел великую тайну: – две души, великая тайна, черная магия, пентаграмма, пентаграмма из книги «Пентаграмма, или Масонскiй знакъ, переводъ съ французскаго»! (Варыгин в те дни сидел уже заложником в тюрьме.) На красноармейских фуражках в те дни появилась уже пятиугольная красная звезда. Россия. Революция. Книги говорили, как заказывали думать сто лет назад. И вот она, Россия, взбаламученная, мутная, ползущая, скачущая, нищая! Надо, надо Россию скрестить с Западом, смешать кровь, должен прийти человек – через двадцать лет! На красноармейских фуражках загорелась мистическим криком пентаграмма («переводъ съ французскаго»), – она принесет, донесет, спасет. Черная магия – черт! Черт, – а не бог! Бога попрать! В церкви, во алтаре, Россия скрестится с Западом. Россия. Революция. Спасти Россию! – мечтанья юности и иссушенный мозг в мечтаньях!

* * *

Товарищ Лайтис подписал мандаты на арест Оленьки Кунц и Сергея Сергеевича.

Обыватель Сергей Сергеевич. Подлинно, – был ли Сергей Сергеевич только провокатором и мелким буржуа? Вечером перед арестом Сергей Сергеевич, разостлав салфетку, ел помидоры с зилотовского огорода, с уксусом и перцем. Затем Сергей Сергеевич разделся, лег спать и перед сном, один перед собой – думал. Сергей Сергеевич страдал, искренне и глубоко, и, как всякое страдание, и, как все искреннее, – боль его была прекрасна. Сергей Сергеевич ненавидел, как трус, – эти дни, товарища Лайтиса, всех, все, – и боялся, боялся до ужаса, до физической боли, до отупения… –

И внизу, по лестнице, забоцали солдатские сапоги. Когда солдаты вошли в комнату Сергея Сергеевича, Сергей Сергеевич сидел, забившись в угол кровати, глаза его были открыты болезненно широко, отвисла широко отекшая челюсть, и он шептал:

– За что? за что?

– Так что подробности слышны, адетали неизвестны! – сказал солдат. – Одевайся. Там узнаешь!

* * *

Впрочем, компарт дал приказ арестовать Лайтиса.

Общежитие же большевиков, выселив князей Ордыниных, поместилось в доме на Старом взвозе.

– Дон! дон! дон! – падают камни колоколов взаводь города.

Кому – таторы, а кому – ляторы!

Глава V

Смерти (Триптих первый)

Смерть коммуны

И в эти же дни погибла коммуна в Поречьи: погибла сразу, в несколько дней, в августе. Шли дожди, ночи были тихи и глухи, – и ночью приехали в коммуну неизвестные вооруженные, в папахах и бурках, их привел неизвестный черномазый, товарищ Герри. За неделю до этого ушел из коммуны Шура Стеценко, он вернулся с Герри. В сумерки пришла гроза, шумел дождь, дул ветер. Андрей уезжал с утра в дальнее поле, в сумерки он застал в библиотеке Юзика, Семена Ивановича и Герри; они топили камин, жгли бумаги. Семен Иванович поспешно вышел. Юзик стоял, расставив тонкие свои ноги, положив руку на талию. Герри, в папахе, сидел на корточках против огня.

– Вы не знакомы? – товагищ Андгей, – товагищ Гэгги.

Герри молча подал огромную руку и сказал Юзику по-английски. Юзик презрительно пожал плечами и промолчал:

– Товагищ Андгей не понимает английски, – сказал Юзик.

– Ви минэ простытэ, товарищ Андрей, но я очень устал, – губы Герри, не приспособленные к улыбке, растянулись в усмешку, но смоляные его глаза по-прежнему остались тяжелы и холодны, очень сосредоточенные.

– Гэгги пгиехал с Укгаины, там ского будет восстание. Мы с Гэгги долго вместе голодали в Канаде. Затем на Укгаине я спас ему жизнь. Когда гайдамаки бгали Екатегинослав, Гэгги, не умея наводить, стгелял по гогоду из пушки – не умея наводить! Гэгги, говогят, ты был пьян? Гэгги схватили и хотели гастгелять. Но вечегом пгишел я со своим отгядом и спас жизнь Гэгги. Я очень люблю жизнь, товагищ Гэгги, – как и ты. Я ничего не хочу от дгугих, но я не позволю тгонуть меня:

– Гэгги пгиехал с Укгаины, там ского будет восстание. Мы с Гэгги долго вместе голодали в Канаде. Затем на Укгаине я спас ему жизнь. Когда гайдамаки бгали Екатегинослав, Гэгги, не умея наводить, стгелял по гогоду из пушки – не умея наводить! Гэгги, говогят, ты был пьян? Гэгги схватили и хотели гастгелять. Но вечегом пгишел я со своим отгядом и спас жизнь Гэгги. Я очень люблю жизнь, товагищ Гэгги, – как и ты. Я ничего не хочу от дгугих, но я не позволю тгонуть меня:

– Товарищ Юзэф, когда придет старость, мы будэм вспоминать. Ты очень фразичен!

– Я очень люблю жизнь, Гэгги, ибо у меня свободная воля!

– Ты очень фразичен, товарищ Юзэф!

– Пусть так! – Юзик пожал презрительно плечом.

Герри встал, разминая мышцы. Огонь в камине потухал. Юзик стоял неподвижно, с руками на тонкой своей высокой талии, смотрел в огонь. В кабинет вошли Оскерко, Николай, Кирилл, Наталья, Анна, Павленко. Стасик в гостиной заиграл на рояли гопака, сейчас же оборвал. Наталья подошла сзади к Юзику, положила руки ему на плечи, прислонила голову и сказала:

– Милый товарищ Юзик! Не надо грустить. Какой дождь! Мы собрались, чтобы быть вместе в этот вечер.

Вошел Стасик в халате с кистями, рявкнул:

– Юзка, не журыся! Хиба ж ты дурак?!

Юзик повернулся и громко сказал, покойно и презрительно:

– Товагищи! Шуга Стеценко – не товагищ и не геволюционег. Он пгосто бандит. Гэгги гость. Давайте веселиться!

В коммуне, в старом княжеском доме, веселились бесшабашно, задорно и молодо. За окнами стал черный мрак, хлестал дождь, шумел ветер. В гостиной зажгли кенкеты, последний раз зажигавшиеся, верно, при князьях, танцевали, пели, играли в наборы, метелили метелицу. Павленко и Наталья таинственно принесли окорок, бутылки с коньяком и водками и корзину яблок. Герри и с ним приехавших не было, и от того, что за стенами были чужие, от того, что над землей шли осенние, уже холодные облака, – было в зале особенно уютно и весело. Варили жженку, обносили всех чарочкой, разбредались по разным углам и собирались вновь, шутили, спорили, говорили. Разошлись за полночь, – Андрей выходил на террасу, слушал ветер, следил за мраком, думал о том, что земля идет к осени. К серой нашей тоскливой осени, застрявшей в туманных полоях, желтых суходолах. В гостиной все уже разошлись. Юзик говорил Оскерке:

– Надо везде поставить стгажу. В доме пгикгоются – ты, Павленко, Свигид и Николай. С винтовками и бомбами. – Юзик повернулся к Андрею, улыбнулся. – Товарищ Андгей! Мы с вами будем ночевать, здесь в угловой, в диванной. Я вас пговожу.

В угловой, у зеркала мутно горела свеча. С двух сторон в большие окна, закругленные вверху, дул ветер; верно, рамы были плохо прикрыты, – ветер ходил по комнате, свистел уныло. Юзик долго умывался и чистился, затем обратился к Андрею:

– Будьте добгы, товагищ Андгей, пгимите покой. Я буду занят еще полчаса. – Взял свечку и ушел, свечку оставил в соседней комнате, в кабинете, шаги стихли вдалеке. Свечной тусклый свет падал из-за портьеры.

Долго было тихо. Андрей лег на диван. И вдруг в кабинете заговорили, – обратных шагов Андрей не слышал.

– Юзик, ты должен сказать все, – сказал Кирилл.

– Тише, – голоса второго Андрей не узнал.

– Хорошо, я скажу, – Юзик говорил шепотом, долго, покойно, отрывки Андрей слышал.

– Гэгги и Стеценко подошли ко мне, и Гэгги сказал – «ты агестован». Но я положил гуку в кагман и ответил: «товагищ Гэгги, я так же люблю жизнь, как и ты, и каждый, кто поднимет гуку, умгет пгежде меня». Я сказал и пошел, а они остались стоять, потому что они бандиты и тгусы…

– …Гэгги тгебует те миллионы, что мы взяли в экспгопгияции Екатегинославского банка… Гэгги забыл Канаду…

– …Я ему ничего не дам. Меня погодила геволюция и смегть, кговь.

Шепот был долог и томителен, затем Юзик громко сказал, так, как всегда:

– Павленко, пгишли ко мне Гэгги. Скажи Кигиллу и Свигиду, чтобы они скгылись в этой комнате, с огужием.

Шаги Павленко стихли, стала тишина, пришли двое, бряцая винтовками, Свирид стал за портьеру около Андрея. Затем издалека загремели тяжелые шаги Герри.

– Товарищ Юзэф, ти минэ звал?

– Да. Я хотел тебе сказать, что ты ничего от меня не получишь. И я пгошу тебя сейчас же покинуть коммуну, – Юзик повернулся и четким шагом пошел в угловую.

– Товарищ Юзэф!

Юзик не откликнулся, на минуту был слышен сиротливый ветер, – забоцали обратно кованые сапоги Герри. Андрей сделал вид, что спит. Юзик бесшумно разделся и лег, сейчас же захрапел.

На рассвете Андрея разбудили выстрелы. – Бах-бах! – грянуло в соседней комнате, издалека ответили залпом, донеслись выстрелы со двора, на крыльце затрещал пулемет и сейчас же стих. Андрей вскочил – его остановил Юзик. Юзик лежал в постели со свешенной рукой, и в руке был зажат браунинг.

– Товагищ Андгей, не волнуйтесь. Это недогазумение.

Утром в коммуне никого уже не было. Дом, двор, парк были пусты. Анна сказала Андрею, что в сторожке у ворот со львами лежат убитые – Павленко, Свирид, Герри, Стеценко и Наталья.

Днем пришел в коммуну наряд солдат от Совета.

* * *

Последнюю ночь Андрей провел у Николы, что на Белых Колодезях. Егорка ходил вечером осматривать жерлицы, принес щуку. Сидели с лучиной, ночь пришла черная, глухая, дождливая. Андрей ходил на ключ за водой, у Николы на колокольне гудели уныло, от ветра, колокола, церковь во мраке казалась еще более вросшей в землю, еще более дряхлой. Шумели сосны. И от сосен из мрака подъехал всадник, в папахе, бурке и с винтовкой.

– Кто едет?

– Гайда!

– Товарищ Юзик?

– Это вы, товагищ Андгей? – Юзик остановил лошадь. – Я к вам. – Помолчал. – Вам надо уйти отсюда. Утгом вас схватят и должно быть гасстгеляют. Завтга мы уходим отсюда – на Укгаииу. Идите с нами.

Андрей отказался идти. Простились.

– Ского уже осень. Нет звезд. Миговая тюгьма – помните? Дай бог вам всякого счастья! Жить!

Юзик помолчал, потом круто повернул лошадь и поехал рысью.

На рассвете Андрей был уже на станции, на «Разъезде Map», протискивался к мешочникам в теплушку. В рассветной серой мути сиротливо плакал ребенок, и томительно, однообразно кричал переутомленно веселый голос:

– Гаврила, крути-и! Крути-и, Гаврю-юшка-а!.. Поезд стоял очень долго, затем медленно тронулся, томительный и грязный, как свинья.

* * *

Так погибла коммуна анархистов в Поречьи. –

– И вот рассказ о том, как погибнуло помещичье Поречье: это было в первые дни революции, в первых кострах революции, с тех пор много уже сгорело костров, и много песен метельных отпели дни, унося людей. Вот рассказ –

Первое умирание –

– Впрочем, разве в революцию умерло мертвое?! Это было в первые дни революции. Вот рассказ.

* * *

Отрывок первый. Это родовое, – Ордыниных, без Попковых.

В окна гостиной долго, сквозь пустой осенний парк, глядело солнце. В пустой осенней тишине над полями кричали «вороньи свадьбы». В этом доме, так казалось, прошла вся жизнь, теперь надо было уезжать, навсегда: сам председатель, Иван Колотуров-Кононов, принес последнее предписание, в кухне уже поселились те, чужие.

Утром встал с синим рассветом, день пришел золотой, ясный, с бездонной, синей небесной твердью, – раньше отцы в такие дни травили борзыми. В полях теперь голо, торчат мертвые ржаные стрелы, должно быть, скулят уже волки. Вчера вечером приколачивали у парадного красную вывеску: –

«– Чернореченский Комитет Бедноты –»

– и шумели всю ночь в зале, что-то устанавливая. Гостиная стоит еще по-прежнему, в читальной за стеклами блестят еще золоченые корешки книг, – о, книги! ужели избудет яд ваш и сладости ваши?


Утром встал с синим рассветом – князь Андрей Ордынин, младший брат старика, – и ушел в поле, бродил весь день, пил последнее осеннее вино, слушал вороньи свадьбы: в детстве, когда видел этот осенний птичий карнавал, хлопал в ладошки и кричал неистово – «Чур, на мою свадьбу! Чур, на мою свадьбу!» – Никогда никакой свадьбы не было, дни уже подсчитываются, жил для любви, было много любовей, была боль, и есть боль – и пустота, опустошение. Была отрава московской Поварской, книг и женщин, – была грусть осеннего Поречья, всегда жил здесь осенями. Это его мысли. Шел пустыми полями без дорог, в лощинах багряно сгорали осины, сзади под Увеком стоял белый дом, в лиловых купах редеющего парка. Безмерно далеки были дали, синие, хрустальные. Виски поредели и сереют – не остановишь, не вернешь.

В поле повстречался мужик, исконный, всегдашний, с возом мешков, в овчине, – стена молчащая, – снял шапку, остановил клячу, пока проходил – барин.

– Здравствуй, ваше сиятельство! – чмокнул, дернул вожжами, поехал, потом снова остановился, крикнул: – Барин! слышь-суды, сказать хочу!

Назад Дальше